Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2010
Александр Кустарев
Зáговор или заговóр? О белой магии и о цензуре нарратива
В России на подходе новая уголовная статья, называемая в прессе “статья 354.1”. Она предусматривает наказание за некоторые высказывания. А именно: 1) за объявление преступными действий стран-участниц антигитлеровской коалиции и 2) за одобрение или отрицание преступлений нацизма против мира и безопасности человечества.
Опасность этой статьи для свободы слова как общественного блага очевидна. Так же, как и опасность законов, предусматривающих наказание за высказывания, разжигающие этническую рознь, одобряющие терроризм и прочее. Такие законы сейчас принимаются или обсуждаются почти во всех странах Севера. Повсюду они воспринимаются вдумчивыми гражданами очень скептически.
Особо бдительные стражи прав человека усматривают в этой волне ограничений свободы слова под благовидным предлогом постепенное наползание на общество (индивида) системы тотального государственного контроля, устрашающий образ которого предложили нам в свое время Джордж Оруэлл, Олдос Хаксли и целый ряд их предшественников (от Джерома Клабки Джерома до Евгения Замятина) и подражателей (вроде Эйн Рэнд). Конспирологи даже видят в этом сознательный зáговор принципиальных “врагов свободы”.
Нельзя сказать, что оснований для таких конспирологических конструкций совсем нет. И все же это прямолинейное и драматичное объяснение не единственно возможное и совсем не самое интересное. Запреты на те или иные высказывания, конечно, никогда не идут на пользу свободе слова, но наша свобода уже гораздо больше ущемлена другими механизмами. А угроза свободе слова сейчас исходит не столько от государства, на которое привычно (особенно в России) вешают всех мыслимых собак, сколько от агентур “легитимных дискурсов” с их монополистическими злоупотреблениями своим символическим капиталом.
В некоторых же случаях в роли такого “монополиста” выступает сама публика в целом (ее большинство) и не только как агентура символического капитала, приносящего прибыль, но и как субъект, взыскующий психологического комфорта. Ограничение свободы высказываний в таких случаях — мера популистская, то есть ориентированная на публику в расчете ее успокоить, заглушить ее страхи.
В случае терроризма как будто бы все ясно. Власти, чувствуя, насколько они технически беспомощны в этой борьбе, хотят прежде всего показать, что они начеку и что-то предпринимают. Ответ на вопрос, какие страхи должна заговорить статья, предусматривающая наказание за ревизию истории, не лежит на поверхности, но на самом деле и не так уж далек от нее: глубоко копать тут не надо.
Российское общество переживает кризис национального самоопределения. Российский национальный нарратив находится сейчас в очень “сыром” и “расстроенном” состоянии. Всматриваясь в свое прошлое, Россия обнаруживает (подчеркиваю: она обнаруживает — не я), что ей нечем особенно хвастаться. Положительный миф о царской России, несмотря на топорно-патетические усилия его туповатых реставраторов, восстановлен никак быть не может. Революционный нарратив отправлен, можно сказать, в мусорную корзину и в лучшем случае стыдливо не упоминается вообще, а в худшем — подвергается угрюмо-злорадному поношению. В то же время заменить “красную” легенду на “белую” тоже не удается; анкета белого движения безнадежно испорчена поражением. Превратить белых в мучеников, наподобие ранних христиан, не удастся (канонизация Николая II выглядит как травестия), не говоря уже о том, что на одном мученичестве надежный государствообразующий миф не построишь, — о чем и свидетельствует все более заметный кризис еврейско-израильской самоидентификации, выстраивавшийся через обращение к Холокосту. (Между прочим, закон, запрещающий отрицать Холокост, на который явно ориентируются как на прецедент инициаторы “статьи 354.1”, есть прежде всего симптом этого кризиса.) Модернизация России под руководством “передового отряда” признана несостоявшейся, а то и больше похожей на демодернизацию (колхозы). К тому же на ней лежит мрачное пятно репрессивной практики сталинского времени. До недавнего времени сохраняла свой статус только великая легенда о Великой войне. Теперь и она подвергается ревизии.
Эта ревизия (ее угроза) травматизирует деликатную психическую материю — национальную самоидентификацию. Озабоченность самой собой сейчас у России эмоционально очень интенсивна: “националитет” у нас переживается острее, чем где бы то ни было (за исключением разве что Израиля). Национальное самосознание слишком сильно зависит от оценки роли России в мировой истории ХХ века, то есть в очень недавнем и еще “горячем” прошлом. И образ великой России слишком интимно связан именно с ее ролью в Великой Отечественной войне.
Но теперь все ближе к поверхности подымаются подозрения, что эта роль не вполне соответствует той репутации “спасителя человечества”, которую Россия приобрела с согласия всего мира по итогам и сразу же после победы в мировой войне. И если бы дело было только в разоблачительно-ревизионистских вылазках (документированных или спекулятивно надуманных) разного рода злопыхателей! Дело обстоит гораздо хуже. Сомнения гложут само коллективное российское самосознание. И русский человек боится, что если он не сможет гордиться собой как победителем мирового зла и освободителем Европы от самого сатаны, то он как бы “потеряет себя”, а его великая родина превратится в фикцию.
Поэтому идею ввести уголовную ответственность за отрицание роли СССР в победе в Великой Отечественной войне поддерживают 60% опрошенных, 36% респондентов полностью одобряют введение наказания за пересмотр истории и 24% “скорее одобряют”. Не поддерживают этой инициативы лишь 26% россиян[1].
Как бы ни была сомнительна юридическая полноценность такого закона (его оснований и качества текста), и как бы он ни был опасен сам по себе как прецедент ограничения свободы слова, самая его многозначительная особенность в другом: очень туманна, я бы даже сказал, призрачна сфера его реального применения. Вот что говорит главный инициатор закона, депутат Думы Ирина Яровая:
“Мы не хотим открывать массовых преследований [курсив мой. — А.К.], для нас важно, чтобы законом был защищен принцип, самое важное — это определить позицию, что Советский Союз вел освободительную войну, а Гитлер и его союзники — совершили страшное преступление”.
В самом деле, очень трудно, почти невозможно, представить себе полноценный и реальный судебный процесс на основании этого закона. Если он и будет применен, то разве что для “массовых преследований” (о которых Ирина Яровая проговаривается в своих разъяснениях), что, впрочем, как будто бы (по иным причинам) тоже представить себе невозможно.
Но тот факт, что Россия вела освободительную войну, и так является общим местом в историографии Второй мировой и вряд ли будет подвергнут сомнению в будущем, просто потому, что для этого нет никаких оснований и все это знают. (Актуальное добавление: я дорабатываю этот текст 9 мая и вижу через плечо в телевизоре, как англичане и американцы участвуют в параде на Красной площади — впервые за 65 лет!) Эта доктрина не нуждается ни в какой “защите законом”. А вот существование рядом с ней частных альтернатив и периферийных компонентов никакие законы не предотвратят. Что и понятно. Например, трудно ожидать, что страны-лимитрофы, по которым войска главных участников войны прошли в обе стороны, будут воспринимать их роль точно так же, как сами главные участники (об этом очень убедительно писал недавно Александр Даниэль[2]). Свой взгляд на войну был и у русских пленных солдат, проследовавших из гитлеровских лагерей прямиком в сталинские. И у депортированных народов. И у жителей безжалостно разбомбленного Дрездена, Хиросимы или у родственников жертв Катыни. И так далее и тому подобное.
Также нет никаких сомнений, что будет основательно пересмотрена дипломатическая предыстория войны. Тут корпус ревизионистских текстов уже колоссален: “Мюнхен” и пакт Молотова-Риббентропа — только самые монументальные свидетельства ответственности будущих союзников за последовавшую катастрофу.
Все яснее становится, что идейная мотивация всех участников войны была преувеличена, а материальная (геополитическая и социально-биологическая) преуменьшена и, конечно (как же иначе?), в пользу победителей.
Наконец, Нюрнбергский трибунал, так часто используемый в аргументах протестующих против корректировок историографии Второй мировой войны, никогда не имел бесспорного авторитета, что много раз уже было показано авторами, которых никак нельзя подозревать в симпатиях к нацизму[3]. А скоро он уже совсем может потерять ореол авторитетности, в особенности если разработанные им ad hoc нормы будут применяться, как теперь, произвольно, выборочно, почти исключительно к побежденной стороне и не будут, наоборот, экспериментально прилагаться к прошлому.
И вообще, нет такого хронотопа мировой истории, который не был бы пересмотрен и пересказан по-новому уже по нескольку раз и по поводу которого не существовало бы нескольких параллельных нарративов: завоевание Америк, крестовые походы, наполеоновские войны, гражданская война в США, английская и французская революции, гражданская война в Испании… То же самое будет и со Второй мировой войной, и никакие законодательные запреты этому не помешают — они только раздразнят ревизионистов.
Но если “статья 354.1” практически не будет применяться, если она бессильна остановить ревизионистские корректировки истории, то зачем она нужна, в чем ее оперативный смысл и есть ли он вообще?
Смысл есть. Законодатели в этом случае выступают в роли магов, “заклинающих”, “заговаривающих” опасности и порождаемые ими страхи. Риторика судебного приговора в данном случае технически используется как средство “заговорить” демонов прошлого, плохо проясненную и двусмысленную фактуру, смущающую картину героичности и святой непорочности прошлого. Суд и приговор оказываются магическом средством — способом “заколдовать” прошлое. Нет, это не “зáговор”, как подозревают конспирологи, это — “заговóр”.
Семантические поля понятий “приговóр”, “прúговор” и “заговóр” сильно перекрываются благодаря общему корню; это относится к соответствующим глаголам — “приговорить” и “заговорить” (“заворожить”, “приворожить”). И это не случайно. Судебный процесс (как и моральное порицание) вообще по смыслу и по технике осуществления близок к магической операции заклятия или проклятия (анафемы, фетвы).
В давние времена “заклинание”, “проклятие” и “осуждение” вообще даже, так сказать, “материально”, не отделялись друг от друга. Позднее магическая сила судебного признания виновности молчаливо предполагается в условных и заочных приговорах, или в судах чести, то есть в тех случаях, когда приговор технически не приводится в исполнение или ограничивается только вердиктом “виновности”, и надежда возлагается на то, что “преступник” будет наказан высшими силами (“бог покарает”) или накажет себя сам (“совесть замучает”).
Контаминация правового и магического сознания особенно заметна в тех случаях, когда под судом оказываются фигуранты, строго говоря, не способные ни за что отвечать. Причем возможны два варианта. В одних случаях “заговóр” оформляется как “приговор”. В других случаях, наоборот, вынесенный ответчику приговор превращается фактически в “заговóр”.
Первый вариант ярко иллюстрирует имевшая в конце Средних веков во Франции занятная вспышка правового ригоризма: устраивались судебные процессы над животными — лошадьми, собаками, свиньями[4]. Причем несчастных четвероногих обвиняли в нанесении ущерба не только личности, но и обществу — мыши, например, обвинялись в неурожаях. Этот красочный эпизод не случайно имел место в “начале модерна”. Это была как раз эпоха активного наступления на магию. Правоприменением пытались сладить с природой. В результате, применяясь в традиционной сфере компетенции колдовства, правовая практика сливалась с ней через превентивную функцию судебного решения.
Еще раз правовой (научный) рационализм оказался в функциональном союзе с магией во времена сталинских показательных процессов при обстоятельствах, сильно похожих на ранний модерн в Западной Европе. Показательные сталинские процессы обычно объясняются намерением их вдохновителей запугать общество. Позволю себе предположить, что скорее они были предназначены для успокоения общества — как публичное и громогласное “заклятие” угрожающего обществу “зла”. “Зла”, которое к тому же и само воспринималось и изображалось почти как магия. Сталинские процессы были в сущности борьбой “белой” магии с “черной”. Правоприменение начинает с вытеснения магии, а кончает тем, что само превращается в магию: легитимную, в отличие от самовольной.
Вера в чудодейственную силу “символического суда” обнаруживается и в судебных приговорах, выносимых не конкретным персонажам, но идеям, предварительно персонифицированным или нет.
Среди уличных массовых инсценировок в России сразу после революции похожие суды были очень популярным зрелищем. Судили “буржуя”, “империализм”, “Англию” и вообще кого и что угодно (об этом сообщали многие современные наблюдатели, например, Рене Фюлоп-Миллер[5]. Это, конечно, была магия. Позже суды стали намного более роковыми для обвиняемых (“врагов народа”), но их магическая функция все равно сохранилась, а возможно, была даже важнее, чем физическое устранение неугодных.
Недавно мы были свидетелями безумной попытки суда над коммунизмом. В сущности предлагалось символически приговорить его к смерти — опять-таки заклясть, заговорить призрак. Это особенно заметно, когда от обвинений в адрес физических лиц (Ленин, Сталин, Троцкий, Дзержинский, Ежов, Лацис и прочие) мы незаметно переходим в адрес лиц юридических, сначала прямых участников репрессий (ЧК, НКВД, КГБ), потом косвенных (ВКП(б)-КПСС), потом подозреваемых в сочувствии (французская компартия) и, наконец, в адрес идеологии (ереси) – марксизма[6].
Задним числом в магическую операцию превращается и Нюрнбергский трибунал. Так он выглядит, если считать, что в Нюрнберге был осужден нацизм, а именно так в обыденном дискурсе и считается. В тексте “статьи 354.1”, объявляющей уголовным преступлением ревизию интерпретации итогов Второй мировой войны, говорится следующее:
“[…будет караться] искажение приговора Нюрнбергского трибунала, либо приговоров национальных судов или трибуналов, основанных на приговоре Нюрнбергского трибунала, допущенное с целью полной или частичной реабилитации нацизма [курсив мой. — А.К.]… а также одобрение, отрицание преступлений нацизма [курсив мой. — А.К.] против мира и безопасности человечества”.
Нацизм нельзя реабилитировать в строгом юридическом смысле, потому что в Нюрнберге ему никакого приговора не выносили и вообще он не был там под судом — и не потому, что нацизм белый или серый, а не черный, а потому что нет такого частного или юридического лица “нацизм”, а не будучи “материальным персонажем” он не мог совершать никаких действий вообще. В Нюрнберге судили не нацизм, а военных преступников и не за идеологию, а за вполне конкретные противоправные деяния, что американский обвинитель Джексон и объяснял специально самим подсудимым.
Если юристы, составлявшие “статью 354.1”, так небрежны в определении ответчика на Нюрнбергском процессе, то нетрудно себе представить, какой туман по этому поводу в головах простых обывателей, суеверно предполагающих, что все нежелательное следует подвергнуть суду и тогда оно будет устранено или во всяком случае обезврежено.
Что означает эта тенденция “заколдовать” прошлое? Это признак болезни. Как эту болезнь на самом деле можно было бы лечить? Можно дать несколько терапевтических рекомендаций.
Нация, исключающая из своего нарратива то, что ей неприятно вспомнить, загоняет эту фактуру в подсознание и становится похожа на индивида, угнетенного детскими травмами и травматичными воспоминаниями. Лечение такого индивида в компетенции психотерапевта или психоаналитика. Его работа будет состоять в извлечении этих вытесненных воспоминаний из подсознания. А это значит как можно более тщательное восстановление реальной фактуры прошлого.
Однако рекомендовать подобное лечение гораздо легче, чем применять. Научно-исследовательская методика по принципу “правда, только правда, ничего кроме правды” годится лишь для первой половины работы по составлению “здорового” нарратива, как индивидуального, так и коллективного. При составлении нарратива “правда”, не переставая быть правдой, должна быть аранжирована целерациональным образом. Грубо говоря, публичный нарратив, в отличие от академической историографии, по определению, должен организовать фактуру таким образом, чтобы выполнять свою задачу, а именно — объединить коллектив и внушить ему сознание осмысленности-оправданности собственного существования. Национальный нарратив — это отредактированная историография.
Этому и пытается, по видимости, помочь “статья 354.1”. Но с помощью колдовства, замаскированного под правовой норматив, она лишь запугивает аутентичную агентуру нарратива и поощряет (воплощает) тенденцию к самоцензуре и к подавлению постыдных импульсов этой агентуры, консервируя ее нездоровье. И если бы только это. Такое “редактирование” нарратива выполняет социальный заказ хотя и большого сегмента нации, но не всей нации и таким образом ведет не к ее консолидации, а к расколу.
Конструировать национальный миф, приемлемый для всех, кто номинально причислен к данной нации, дело нелегкое. В начале XXI века его составить гораздо труднее, чем в начале XIX, когда этот особый род коллективного литературного творчества зарождался. Теперь знание о прошлом неизмеримо подробнее и глубже, чем было раньше. Изменились моральные критерии, и очень трудно сказать, нужно ли подходить к прошлому с нынешними критериями или с критериями, принятыми тогда. Потенциальных агентур нарратива стало на два порядка больше.
Нарративы пишутся и переписываются. В ходе этой работы ее исполнители решают (сознательно или по импликации своего социального действия) проблемы, вполне аналогичные тем, которые решаются при сочинении любого художественного произведения. Идет синтез частных, плохо согласованных, а подчас и попросту антагонистических, нарративов; отбирается тематика; нащупывается композиция нарратива; отрабатывается его стилистика. Все эти задачи решаются вместе и взаимно. Сознательный литератор хорошо знает, какая это тонкая и трудная работа.
Проблемы российского нарратива начинаются с его тематического баланса. Русская революция повисла в воздухе, и вся советская эпоха сведена к Великой Отечественной войне. Вряд ли это продуктивно. Необходимо признать, что революция и советский период были не провалом, а пиком российской истории. В XX веке Россия была лидером мировой истории. Такого больше никогда не будет. И, если Россия хочет не забыть о своей всемирно-исторической роли и даже просто сохраниться как нация, она не может себе позволить исключить из своего нарратива эту эпоху или включить ее исключительно как историческую катастрофу (сравнения с нацистской Германией тут некорректны во многих отношениях, но я не буду сейчас заниматься их критикой). Если бы не меланхолическое разочарование в “русской революции”, российский нарратив не зависел бы так от Войны и не пришлось бы сейчас впадать в такую панику из-за неизбежной корректировки ее историографии.
Трудности национального нарратива могут означать разное. Они могут означать, что конкретная нация еще не сформировалась или что она распадается, поскольку не может поддержать единого нарратива и не может быть им поддержана. Дескать, раз Россия не может эффективно организовать своего нарратива, — значит, и нет никакой России. Но не надо паниковать.
Прежде всего, Россия в этом отношении вовсе не уникальна. А если трудности с национальным нарративом есть у всех, то значит, — ни у кого. Вполне вероятно, что коллективности теперь вообще не нуждаются в мифе о прошлом. Кто до сих пор полноценным пассеистским нарративом не обзавелся, может, и даже должен, консолидироваться на иных основаниях. Для этого есть две возможности.
Во-первых, молодые нации могут — и даже, пожалуй, должны — вообще выстраивать футуристический, а не пассеистский нарратив. Как это, собственно, и пыталась делать, хотя и малоудачно, обновительно-харизматическая и творчески активная российская советская республика.
Во-вторых, консолидация территориальной государственности, наверное, вообще может обойтись без единого нарратива или оставить себе чисто декоративный нарратив — для туристов.
Но эти две возможности не означают, что конструирование ретроспективных пассеистских нарративов прекратится. То обстоятельство, что, в принципе, без них можно обойтись, не значит, что они не могут быть использованы для построения коллективностей. Только не следует думать, что сконструировать национальный нарратив можно топором и законом. “Эффективный” национальный нарратив требует литературной виртуозности. Цензура ее заменить не в состоянии.
____________________________________________________________
1) См.: Итоги Великой Отечественной войны: пересмотр недопустим? // Пресс-выпуск ВЦИОМ. 2009. № 1216. 6 мая (http://wciom.ru/novosti/press-vypuski/press-vypusk/single/11804.html).
2) См.: Даниэль А. Прошлое может объединить // Русский журнал. 2009. 8 сентября (www.russ.ru/pole/Proshloe-mozhet-ob-edinit).
3) От классической работы Вернера Мазера (Maser W. Nürnberg. Tribunal der Sieger. Düsseldorf: Econ, 1977) до самой, кажется, последней работы этого рода (Hébert V.G. Hitler’s Generals on Trial. The Last War Crimes Tribunal at Nuremberg. Lawrence: University Press of Kansas, 2010).
4) Evans E.P. The Criminal Prosecution and Capital Punishment of Animals. New Jersey, 1998 (1906).
5) Füloep-Miller R. Geist und Gesicht des Bolschevismus. Wien: Almathea Verlag, 1926.
6) Подробнее об этом мое эссе: Кустарев А. Суд над коммунизмом как вариант исторической рефлексии и факт общественной жизни // Русский исторический журнал (РГГУ). 1998. № 3.