Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2010
Володымыр Кулык (р. 1963) — политолог, старший научный сотрудник Института политических и этнонациональных исследований Национальной академии наук Украины.
Володымыр Кулык
Орфография, язык, идентичность
Орфографическая реформа, призванная “очистить” национальный язык, “загрязненный” влияниями бывших правителей, — одна из мер, принимаемых постимперскими элитами во многих странах мира. Подобно другим таким мерам, она направлена не только на сам язык, но также — или даже в первую очередь — на его носителей: ее инициаторы стремятся повлиять на языковую и, соответственно, национальную идентичность членов общества, то есть подорвать их связь с бывшей империей, увеличить преданность новому независимому государству. Такие реформы были объектом изучения во многих работах по национальным процессам в различных странах, в том числе постсоветских, однако большинство этих работ уделяли мало внимания различиям во взглядах элит относительно целесообразности и желаемого способа осуществления этой меры и не изучали отдельных институциональных дискурсов, противоречие между которыми зачастую приводит ко взаимному подрыву идеологического влияния. Эти два пробела я хотел бы отчасти заполнить в настоящей статье.
В центре моего внимания находится медийная кампания против реформы украинского правописания, о подготовке которой было объявлено в конце 2000 года. В отличие от большинства других предпринимавшихся в Украине мер по реформированию языкового корпуса и вообще большинства инициатив властей (по крайней мере до демократизации медийной сферы вследствие “оранжевой революции”), это объявление с самого начала было встречено медиа с повышенным интересом и вызвало горячую дискуссию, в которой противники реформы явно преобладали. Отчасти оппозицию медиа можно объяснить стремлением их собственников-олигархов дискредитировать тогдашнего премьера Виктора Ющенко, который был представлен как покровитель вредной для общества реформы. Однако развернувшаяся дискуссия вышла за пределы этого непосредственного политического контекста, по существу став спором о том, какая версия украинского языка и украинской идентичности должна господствовать в постсоветской Украине.
Идеологические факторы орфографических предпочтений
Выработка, внедрение и изменение орфографии является важной составляющей языковой политики и идеологии. Вырабатывают и модифицируют стандарт языковеды, внедряют политики и чиновники, а использовать должны (также) рядовые граждане. Поскольку взгляды этих трех групп часто не совпадают (хотя и влияют друг на друга), предложения ученых власть не всегда берется внедрять, а если берется, то граждане не всегда их принимают. Джошуа Фишман объяснял отличие между взглядами планировщиков и пользователей языка отчасти тем, что первые придают языку намного большее значение, чем вторые, для которых он является “лишь одним аспектом всей общественной реальности, с которой они пытаются совладать”[1].
Принятию орфографического стандарта в широких массах способствует формируемое под влиянием публичных дискурсов представление о том, что “существует правильная и желанная форма языка, отличная от нормальной практики”, всегда более или менее несовершенной[2]. С одной стороны, эти дискурсы обосновывают внедряемый стандарт некими признанными ценностями, воплощением которых он предстает, а с другой, по мере натурализации представлений о стандарте используют их для легитимизации институций и элит, представляемых как его хранители. Хотя ценности различных элит могут существенно отличаться между собой, устоявшиеся представления масс о необходимости или даже конкретной форме стандарта ограничивают возможности соперничающих групп его изменять.
В способе обоснования необходимости и ценности языкового стандарта и выборе в пользу того или иного варианта в нормировании орфографии, терминологии или других составляющих языкового корпуса отражается соотношение в сознании соответствующих элит (и/или, по их мнению, в сознании масс, которым их дискурсы адресованы) ценностей коммуникации, идентификации и чистоты языка[3]. Стандарт должен прежде всего обеспечить коммуникационную эффективность, поэтому она является одним из главных критериев, по которым оценивают адекватность предлагаемых вариантов. Например, правописание может быть отдельным для каждой страны, где употребляют определенный язык, или же общим для всех этих стран — в зависимости от того, насколько важной по сравнению с коммуникационной функцией элиты считают идентификационную и насколько важной по сравнению с национальной идентификацией является для них языковая функция. Подобным соотношением приоритетов определяется и выбор в пользу вариантов, близких к употребляемым в какой-то другой стране (например бывшей метрополии) или, наоборот, как можно более отличных от них.
В выборе между сохранением действующего правописания и его изменением соответственно идентификационным ориентирам явно отражается соотношение между приоритетами содействия идентификации и обеспечения эффективности использования языка. Пожалуй, именно в этом аспекте идеологии масс и элит различаются больше всего: массы отдают предпочтение коммуникационному прагматизму, тогда как для элит — прежде всего для самих планировщиков — национальная идентификация обычно важнее не только международного сотрудничества, но и эффективного общения внутри страны. Это особенно касается новых государств, где идентификация еще не обеспечена другими действующими в упроченных нациях механизмами.
Однако творцы орфографии (как и других элементов языкового корпуса) должны выбирать не только между обеспечением коммуникационной эффективности и идентификацией, но и между разными возможными идентификациями. Идентификационная ориентация проявляется и в выборе или, скорее, балансе между традицией и современностью, и в определенной версии традиции. С одной стороны, языковой стандарт должен опираться на речевую практику и, следовательно, отражать изменения в ней, а с другой, он должен быть не только достаточно постоянным, чтобы содействовать коммуникационной эффективности, но и достаточно аутентичным, чтобы служить идентификации. Вместе с тем саму аутентичность обосновывают либо элитной традицией, воплощенной, скажем, в классической литературе, либо соответствием речи низов, рассматриваемой как одно из проявлений народного духа.
Идентификационный выбор отражается также в защите “чистоты” тех элементов языка, которые способствуют идентификации. Наиболее заметным проявлением такой защиты является пуризм — идеология и практика сознательного отвергания форм, рассматриваемых как чужие, и замены их “своими”, то есть традиционными или созданными на основе традиции. Пуризм борется прежде всего с теми явлениями, которые считает угрозой для своего языка ввиду мощности их влияния, как-то заимствования из колониального/имперского или международного языка. Поэтому заимствования из одних языков могут быть более приемлемыми, чем из других. “Загрязнением” языка могут считаться не только заимствования, но и новые, отличные от традиционных явления или формы, например, жаргоны молодежных субкультур. В условиях мощного влияния на языковые практики данной группы со стороны (носителей) других, более престижных, языков для пуристов может стать неприемлема даже речь большинства ее членов. Ярким примером этой экстремы является Украина, где, по мнению пуристов, большинство населения говорит на более или менее ужасном суржике.
Во всех этих случаях оценки приемлемости языковых форм и систем являются также оценками общественной легитимности носителей, поэтому пуризм вызывает сопротивление тех, кого он явно или неявно исключает из языкового и национального сообщества. В то же время люди более или менее активно применяют пуристические представления в оценке речи других людей, судя по правильности речи об их моральных и профессиональных качествах и, соответственно, легитимности их социального положения. Более того, оценки качества речи отражают также представления о ценности и легитимности языка, как пример употребления которого эта речь рассматривается, — особенно в обществах с несколькими достаточно унормированными языками, носители которых соперничают за их и свою собственную легитимность и влияние[4]. Другими словами, оценивание конкретных практик употребления и общего корпуса языка становится отражением предпочтений относительно его статуса.
Идеологическая история украинского правописания
Проиллюстрируем эти тезисы на примере орфографии украинского языка. На протяжении двух столетий идеологической основой орфографических и других нормотворческих усилий интеллектуальных элит создаваемой украинской нации была ориентация на речь масс, прежде всего крестьянства. Это означало среди прочего сохранение региональных особенностей, препятствовавшее унификации языка в пределах всей Украины, прежде всего преодолению отличий между речью российской (позже советской) Украины и Галичины. После упразднения запрета публикаций на украинском языке в Российской империи, и особенно после исчезновения границы между двумя частями Украины в период борьбы за независимость после революции 1917 года, выработка общего правописания стала настоятельной необходимостью для ориентированных на единство нации элит. Реформа времен украинизации поставила целью выработку действительно общенационального правописания путем достижения компромисса между двумя орфографическими традициями.
Эта стратегия была реализована на созванной в 1927 году в Харькове орфографической конференции с участием деятелей науки и культуры из УССР и Западной Украины. Новая орфография в основном ориентировалась на восточноукраинскую традицию, но в написании заимствованных слов отдавала предпочтение галицким нормам (отличие галицких норм от надднепрянских было следствием того факта, что большинство слов греческого и латинского происхождения, а также слова из других западноевропейских языков в свое время вошли в корпус украинского языка при посредничестве польского, тогда как на территориях, принадлежащих Российской империи, языком-посредником был русский)[5]. Этот компромисс, продиктованный националистической идеологией единства нации — и единства языка как его отражения и движущей силы, — не только отдалял украинский язык от русского, но и навязывал обоим языковым сообществам довольно нелогичную и оторванную от живой речи систему, которую им было трудно усвоить и принять. Впрочем, авторы компромисса надеялись, что “пройдет 5-10 лет, и все непривычное […] станет обычным и органичным”[6]. Если бы это правописание не было изменено, оно, наверное, действительно стало бы со временем приемлемым для большинства населения — как в конце концов стало то, не менее нелогичное и неестественное, что пришло ему на смену.
Уже в 1933-м режим упразднил правописание 1928 года и ввел новое, ориентированное не только на надднепрянскую традицию, но и на близость к русскому языку. Это проявилось, в частности, в неукоснительном следовании русским правилам написания заимствованных слов, в том числе повторении его исторически обусловленных противоречий. Не соответствующее русскому языку и восточноукраинской традиции различение букв г и ╢ было устранено простым изъятием второй буквы из алфавита. Отказ от “националистического” правописания был лишь одним из элементов новой языково-национальной политики сталинского режима. Эта политика включала не только административные изменения в корпусе украинского языка, прежде всего насаждение лексики, подобной или тождественной русской, но и “смену вех” в планировании статуса, характеризующуюся постепенным возвратом русского языка в те практики, откуда его начал было вытеснять украинский. Ориентация на близость украинского языка к русскому была главным мотивом дальнейших незначительных изменений правописания в 1946-м и 1960-м.
Борьба против реальных или мнимых попыток “оторвать” украинский язык от русского стала главным мотивом научного и популярного дискурса относительно украинского языкового корпуса на протяжении более пяти десятилетий. Одноголосие этого дискурса побуждало критически настроенную к нему часть интеллектуальной элиты в Украине и деятелей западной эмиграции и диаспоры видеть в эволюции статуса и корпуса украинского языка лишь неуклонный упадок. Оппоненты режима “зеркально отражали” его логику: они тоже рассматривали планирование корпуса не как соревнование между различными идеологически обусловленными предложениями, а как непримиримую борьбу чужого со своим, плохого с хорошим. В сфере орфографии символом своего и хорошего для националистически настроенных украинцев в Галичине, диаспоре и самой УССР стало правописание 1928 года — ибо его запретила власть, которую они считали чужой и плохой. Со времен перестройки многие научные и культурные деятели Украины отстаивали изменения в правописании как один из аспектов преодоления последствий русификации. Принятая в 1990 году новая редакция имела целью не дальнейшее приближение украинского языка к русскому, а наоборот, частичный отказ от предыдущих приближений. Установление в начале 1990-х активного взаимодействия между Украиной и эмиграцией/диаспорой способствовало осознанию в украинском обществе наличия двух разных версий правописания и языка в целом и необходимости преодолеть это разделение, которое националистические элиты представляли как разделение нации. Вскоре после провозглашения независимости правительство образовало Национальную комиссию по вопросам правописания с участием ученых Украины и диаспоры, призванную принять общие для всех украинцев орфографические нормы.
Однако установка на возврат к правописанию 1928 года не была господствующей ни среди научных и культурных деятелей, которые должны были предложить новую редакцию, ни тем более среди политиков и чиновников, которым предстояло ее принимать ко всеобщему употреблению. Пуристическому стремлению придать украинскому языку форму, якобы отвечающую его духу, противостояла консервативная ориентация на сохранение норм, устоявшихся на протяжении советских десятилетий. Консерваторы, самыми титулованными из которых были директор Института языковедения Национальной академии наук Украины (НАНУ) Виталий Русанивский и директор Института археологии НАНУ Петро Толочко, обвиняли оппонентов в стремлении изменить не только правила написания, но и правила произношения, которое написание должно отображать, — а значит, в стремлении навязать народу чуждый ему язык. Это стремление критики приписывали влиянию западной диаспоры, за которой они не признавали права голоса в выработке стандарта украинского языка, считая, что преодоление различий между двумя версиями возможно лишь на основе языка, сформировавшегося в Украине[7].
Защитники действующей орфографии и лексики как известной и привычной для масс не только предпочитали коммуникативную функцию языка идентификационной, но и выбирали иную, чем у реформаторов, традицию, с которой надлежало идентифицироваться. Они артикулировали и вместе с тем стимулировали негативную реакцию консервативно-просоветской части украинского общества на заметные в первые годы независимости тенденции к переориентации литературного языка — якобы в сторону Галичины и заокеанской диаспоры. О прошлом употреблении непривычных теперь форм в надднепрянской Украине и последовавшее затем их репрессивное изъятие эти люди или не знали, или не хотели говорить, фальсифицируя происхождение реформаторских “новаций”. Такие тенденции часть элит и, в какой-то мере под их влиянием, часть общества воспринимала не как возврат к своему, а как навязывание чужого (галицкого или, хуже, диаспорного) и/или разрушение устоявшегося.
Собственно, орфографические изменения долгое время оставались маргинальными по сравнению с менее нормируемыми лексическими и стилистическими. Из-за сопротивления консерваторов орфографическая комиссия не поддержала предложений, касающихся возвращения норм 1928 года, поэтому подготовленная ею новая редакция правописания в основном уточняла и упрощала правила, а не изменяла их[8]. Затягивание с переходом на “действительно украинское” правописание побуждало его приверженцев самовольно вводить некоторые элементы орфографии 1928 года в свои книги, журналы или даже словари, что создавало ощущение орфографического хаоса и усиливало негативную реакцию той части элит и масс, которая предпочитала обязательную для всех языковую норму как элемент порядка в обществе.
Однако в конце 1990-х ситуация вокруг правописания изменилась. С приходом сторонника перемен Васыля Нимчука на должность директора Института украинского языка НАНУ была образована рабочая группа из языковедов академических институтов и киевских вузов, которая подготовила “Проект новейшей редакции” правописания, не только упрощавший правила, но и возвращавший некоторые нормы 1928 года, в частности почти все упомянутые выше правила написания слов иностранного происхождения. Консерваторы попытались помешать официальному одобрению проекта, однако реформаторы получили весомую поддержку с назначением их единомышленника Мыколы Жулынского вице-премьером по гуманитарным вопросам в сформированном в конце 1999 года правительстве Виктора Ющенко. В конце декабря 2000-го проект новой редакции правописания одобрил возглавляемый Жулынским совет по вопросам языковой политики при президенте Украины, рекомендовав Национальной орфографической комиссии до 15 февраля 2001-го рассмотреть предложенные изменения. Объявление Жулинского об этой рекомендации неожиданно привело к активной кампании в медиа, до тех пор вполне безразличных к проблемам правописания. Эта кампания возбудила в обществе довольно сильные и преимущественно негативные эмоции, вследствие чего премьер Ющенко и президент Кучма предпочли отказаться от ее проведения.
Дискурсивная структура медийной кампании конца 2000-го — начала 2001 года
Характер медийного представления планируемой реформы украинской орфографии позволяет квалифицировать его как моральную панику или дискурсивный кризис. Эти две концептуализации дискурсивного, и в частности медийного, производства ненормальности были наиболее популярны среди западных аналитиков, соответственно, в 1960-1970-х и 1990-2000-х годах. Авторы “теории моральных паник” утверждали, что возрастание в определенный период масштабов какой-то предполагаемой девиантности (уличных грабежей, столкновений между сторонниками разных молодежных течений и прочее), которое самозванные защитники нормальности объявляют основанием для мобилизации общества и решительных действий государства, является не объективным фактом, а восприятием, которое эти защитники пытаются навязать обществу. Исследователи таких паник обращали особое внимание на медийные представления предполагаемой девиантности. По их мнению, необычайно активное представление определенных явлений в массмедиа привлекает к ним внимание общества и властей, в значительной степени делая эти явления ненормальными и провоцируя карательно-оградительные реакции, которые медиа также активно представляют, продолжая таким образом панический цикл[9]. Подобным образом медийное представление того или иного явления (будь то общенациональная забастовка или очередное задержание нелегальных мигрантов) как кризиса определенной сферы или общества в целом способствует мобилизации общества и подталкивает власти к решительным действиям по его преодолению в направлении, заданном дискурсивным конструктом[10].
Уже сама структура дискурса по поводу планируемой орфографической реформы разительно отличалась от той, что характеризовала медийное представление большинства подобных событий — и языковых, и политических. Рассчитанные на массовую аудиторию газеты и телеканалы обычно упоминали о них один раз и потом навсегда забывали, даже если упоминание было критическим, или, что случалось чаще, некритически сообщали о действиях или заявлениях, которые должны были бы вызвать критику у социально ответственных журналистов, — но в Украине времен расцвета “кучмизма” не вызывали. И некритичность медийного представления, и одноразовость упоминания о большинстве отобранных для представления “событий” способствовали восприятию представляемых образцов поведения как нормальных, то есть приемлемых и, следовательно, не должных вызывать пристального внимания и озабоченности читателей или зрителей, а тем более побуждать их к какому-то вмешательству. Практически все, что делали власти, надлежало принять к сведению или же сразу забыть, переключившись на другие одноразово-некритические “сообщения”[11].
Этот же подход медиа применяли и к представлению деятельности многих государственных и общественных институтов, отказ от проблематизации которой способствовал укреплению их авторитета как уполномоченных агентов производства порядка и знания. Например, представляя планируемую, а потом проводимую в декабре 2001 года перепись населения, большинство изданий и телеканалов не проблематизировали ни необходимости этой акции, ни достоверности знания, которое в ее ходе предстояло получить, ни способности статистиков обеспечить его объективность, ни обязанности и готовности граждан способствовать надлежащему проведению переписи и признать его официальные результаты[12]. Однако в представлении орфографической реформы журналисты отказались безоговорочно поддержать право академических языковедов и правительства самим производить знание о правильности (письменной) речи и вводить его в обязательное употребление.
Уже первые сообщения о планируемой реформе — появление которых было вызвано скорее присутствием высокопоставленного ньюсмейкера Жулынского, чем интересом журналистов к орфографическим проблемам, — демонстрировали необычную для медиа-мейнстрима критичность. Хотя в некоторых медиа эти сообщения вполне укладывались в рамки привычного дискурса информирования о власти, ряд изданий и телеканалов дополнили или даже заменили его дискурсами обсуждения важной проблемы, представления конфликта, а в некоторых случаях также высмеивания ненормального и ответственности за действия. К примеру, в сюжете канала “1+1” (26 декабря 2000 года) важность обсуждаемой проблемы объяснена утверждением, что вскоре “украинцы будут знать, по какому правописанию будут жить в XXI веке”, предполагающим и вместе с тем предписывающим интерес к ней со стороны всех членов нации (все они при этом еще и предстают как “живущие” в украинском языке). Конфликтность вопроса в этом и многих других текстах была подчеркнута представлением мнения не только инициаторов реформы, но и их противников, позиция которых к тому же выглядела не менее авторитетной. В некоторых текстах, например в газете “Правда Украины” (27 декабря 2000 года), подчеркивалась ответственность конкретного человека — Жулынского, — которому приписывалась инициатива реформы и даже вполне определенные неприглядные мотивы:
“Смысл происходящего понятен: человеку необходимо продемонстрировать, что работа кипит. Более эффектный способ, чем заняться реформированием языка, трудно себе представить”.
Контролируемые олигархами медиа никогда не говорили так о Кучме или его приближенных, но этот дискурс вскоре стал привычным в отношении Ющенко и его (предполагаемых) соратников.
При помощи иронического сравнения предлагаемых норм с привычными предложения реформаторов были представлены во многих текстах как ненормальные, не соответствующие здравому смыслу, — что давало возможность парадоксальным образом отвергать новый стандарт на основании действующего и избавляло от необходимости рассматривать суть и мотивацию изменений. Другим видом апеллирования к здравому смыслу было журналистское объяснение сущности реформы, в котором также подчеркивалось и осуждалось прежде всего необычное — хотя для не сведущих в украинском языке журналистов и многих читателей/зрителей оно могло быть просто неизвестным. Наиболее ярким примером стало возмущение многих авторов нормой о склонении слова “пальто”: они не знали, что в украинском правописании, в отличие от русского, оно было склоняемым уже несколько десятилетий. Основываясь на имплицитном предположении о сходности норм украинского языка с нормами русского, журналисты некоторых русскоязычных изданий описывали предлагаемые изменения в украинском правописании при помощи русских аналогов, неприемлемость которых должна была доказывать неприемлемость украинских форм.
Однако главной структурной особенностью анализируемого дискурса является то, что за первыми сообщениями через некоторое время последовали вторые, третьи и так далее — за полтора месяца кампании (конец декабря 2000-го — начало февраля 2001-го) в отдельных медиа их было до восьми. Большинство материалов не имели явных информационных поводов (акций протеста или поддержки, заявлений известных лиц), которые оправдывали бы внимание к этой теме, тем более столь пристальное. Иногда медиа имитировали поводы (например, публикуя перед журналистским текстом письмо читателя с просьбой рассказать о планируемой реформе). Однако многие редакторы считали очевидной необходимость продолжать начатое обсуждение, несомненно, актуального, как предполагалось, вопроса. Будто бы лишь отражая интерес аудитории, такая необычная длительность и интенсивность медийного представления одной темы вместе с тем существенно усиливала его. Инициатива журналистов и редакторов особенно проявлялась в том, что они не только предоставляли возможность высказаться всем желающим (что само по себе стимулировало подобное стремление), но также брали интервью у сведущих, как они утверждали, в этом вопросе людей, спрашивали об отношении к нему у тех или иных общественных авторитетов или же, наоборот, обычных людей, которые должны были представлять взгляды всего общества, и даже явно призывали читателей или зрителей поделиться своими мыслями с журналистами и, при их посредничестве, со всей аудиторией газеты или канала.
Редкостная интенсивность и полифоничность медийного дискурса относительно реформы отразилась в его жанровой структуре. Обычное нормализационное представление действий властей в украинском медиа-дискурсе того времени было локализовано главным образом в жанре кратких сообщений на новостных страницах газет и в выпусках теленовостей. Такая локализация, с одной стороны, приписывала представляемому событию несомненную общественную значимость, а с другой, оправдывала краткость изложения и отсутствие комментариев, что могло казаться признаком объективности представления, но вместе с тем лишало читателей/зрителей возможности поставить новость в более широкий контекст и дать ей оценку. В дискурсе о реформе этот жанр был использован (да и то с комментирующими отклонениями типа упомянутых выше) лишь вначале, при сообщении о планируемых изменениях, и в конце, при объявлении о распоряжении президента повременить с их внедрением.
В промежутке между этими двумя поводами медиа подчас имитировали новостной жанр, вместо информационных сообщений помещая обзорные статьи и телесюжеты о проблеме или даже явно субъективные взгляды на нее. Телевизионным аналогом статей были студийные разговоры журналистов с причастными/авторитетными людьми в выпусках новостей, а читательским письмам соответствовали звонки зрителей в студию с вопросами и замечаниями к гостям и обнародование пейджерных посланий в бегущей строке на телеэкране. Эти жанры сочетались в ток-шоу, когда в студии высказывали свои взгляды причастные лица, эксперты и приглашенные “представители” обычных граждан, а зрители могли в установленных редакторами пределах присоединяться к разговору через телефон или пейджер. Сам факт обсуждения орфографической реформы во всех этих жанрах демонстрировал ее первостепенную важность — тем более, что многие медиа никогда не затрагивали языково-культурных проблем, а некоторые вообще не употребляли какого-то жанра, появившегося теперь в их репертуаре.
Применение этих жанров открывало широкие возможности для манипуляции мнениями “экспертов” и “народа”, в которой более преуспели медиа, выступающие против перемен. Впрочем, большинство газет и каналов публиковали, хоть и не в равных пропорциях, материалы и с осуждением, и с поддержкой планируемых новаций. Не менее важным был сам факт обсуждения целесообразности и характера реформы при участии масс, способствовавший безальтернативности представления о том, что право голоса в решении ее судьбы должны иметь все. Гегемония этого представления в свою очередь не только подрывала попытки специалистов настоять на особой весомости своего мнения, но и в определенной степени дисквалифицировала это мнение, выходившее за пределы постижения не очень образованных масс. То есть результатом легитимизации дилетантского обсуждения проблемы, традиционно считавшейся прерогативой специалистов, стала делегитимизация сложившегося статуса носителей знания о языке — а значит, изменение порядка медийного и всего общественного дискурса по языковым вопросам в сторону ограничения роли ученых и соответственного увеличения вклада сообщества носителей языка, и прежде всего журналистов, будто бы представляющих и защищающих его коллективное мнение. Вместе с тем, несмотря на ориентацию противников реформы на нерушимость действующих норм, ослабление авторитета специалистов подрывало сам институт официальной орфографии, за поддержание которого они должны были отвечать.
Аргументы и идеологии медийного нарратива
Остановлюсь теперь на главных аргументах против реформы, а также соответствующих этим аргументам предположениях и лежащих в их основе ценностях. Главный аргумент можно сформулировать так: реформа не нужна никому, кроме самих инициаторов, движимых личными амбициями и стремлением угодить диаспоре. Это означает, что критики не видели — и не ожидали такого видения от других — никакой ценности ни в восстановлении “исторической справедливости” по отношению к директивно измененному в советские времена правописанию, ни в самодостаточности языка, освобожденного от навязанной ему близости к русскому, ни в единстве Украины и диаспоры. Этнонационалистические принципы “национального возрождения”, которые сформулировала в конце 1980-х программа Руха, а потом заимствовал и положил в основание своего “державотворення” президент Кравчук, к концу 1990-х уже не принадлежали к активу государственнической идеологии, рассматривавшей этнокультурные элементы скорее как атрибуты, а не основания независимого государства. Собственно, эту перемену ощутили и отразили в своем дискурсе и сами инициаторы реформы, не признававшие явно идеологических мотивов своих предложений и настаивавшие на филологических, — прежде всего на упрощении норм и устранении противоречий между ними[13]. Однако их оппоненты разоблачали и осуждали скрываемые ими идеологические мотивы, обвиняя реформаторов не только во вредительстве, но и во лжи.
Необходимость возврата к нормам 1928 года противники перемен отрицали прежде всего при помощи тезиса об их непопулярности после первоначального внедрения. Первый тезис базировался на предположениях о приоритете массового восприятия над стремлениями элит и коммуникативной эффективности — над идентификационной ценностью. Собственно, приоритет мнения народа над идеями политиков и ученых оппоненты реформы декларировали явно — но приписывание народу заботы лишь об удобстве пользования языком, а не о его чистоте или аутентичности все-таки оставалось невысказанным. Почти не высказывали критики в отношении и лежащего в основании другого тезиса предположения о нормальности перемен, произошедших с украинским языком в советские времена. Они не декларировали одобрения направленной на сближение языков политики советского режима, однако попытку вернуть отвергнутые тогда формы расценивали как заслуживающий такого же осуждения “чисто политический шаг” с целью “еще больше отдалиться от России”[14]. Таким образом, сохранение достигнутого состояния языка представало как идеологически нейтральный, мотивированный чисто языковыми соображениями и, значит, единственно правильный выбор.
Впрочем, ценности возвращения репрессированной орфографии и возмещения утрат, понесенных украинским языком в период русификации, медиа дисквалифицировали преимущественно молчанием. А вот необходимость как-то обращать внимание на диаспору была отвергнута явно и категорически. Тезис о том, что инициаторы реформы ориентируются на язык заокеанской диаспоры, их оппоненты, в частности Толочко и Русанивский, озвучили задолго до начала медийной кампании[15]. Но в ее ходе медиа предоставили этим критикам возможность не раз высказать данный тезис намного более широкому кругу лиц. Более того, журналисты этот тезис более или менее явно и активно поддерживали в вопросах к экспертам или в собственных утверждениях. Вследствие многократного употребления он был превращен в общее место, приводимое как достоверное объяснение того, “кому все это нужно”. То, что было нужно диаспоре, оказывалось ненужным украинскому народу, что замыкало его исключительно в (пост)советском пространстве. Русанивский квалифицировал приспособление “к привычкам переселенцев” как “унижение для 50-миллионного украинского народа” — в то же время не считая унижением сохранение “привычек” советских русификаторов. Жулынский, защищаясь от обвинений в приспособленчестве, уверял, что “мы вообще при этом не обращаем внимания на диаспору”[16]. Медийная кампания способствовала внедрению в общественное сознание мысли, что так и должно быть, — ознаменовав конец ориентации государства и общества на единство всех украинцев, то есть на трактовку украинской нации хотя бы отчасти в этнокультурном смысле.
Лишенная величия одной из составляющих национального возрождения и легитимности элемента действующей системы поддержания и пополнения знания, орфографическая реформа представала в текстах ее критиков лишь делом горстки языковедов и их правительственного защитника-вдохновителя Жулынского, которые пытались во что бы то ни стало навязать Украине чуждое и нелепое правописание. Этот образ коварных вредителей враждебные к реформе журналисты рисовали при помощи ее академических оппонентов, представавших носителями сокрытой от народа истины о реформе и реформаторах. Идя навстречу развитому при помощи самих медиа убеждению масс, что их всегда обманывают, и желанию знать закулисные подробности публичных заявлений и действий, газеты и телеканалы описывали детективную историю учиненного Жулынским “переворота” в орфографической комиссии, вследствие которого были устранены противники перемен и созданы возможности для ускоренного и скрытого от общественности “переворота” в орфографии. Оппоненты реформы обретали таким образом ореол не только борцов против вредительства, но и хранителей истинного научного знания — поэтому именно их взгляд на реформу представал как заслуживающий доверия. А они утверждали, что Жулынский и его единомышленники лукавят, доказывая, что речь идет лишь о незначительных изменениях к действующему правописанию, призванных упростить правила. Они также заявляли — а журналисты, принимая их слова как истину, повторяли и преувеличивали, — что перемены коснутся многих тысяч слов и вследствие этого станут непригодными все изданные до реформы словари, учебники и книги, в том числе и издания классиков украинской литературы[17]. Так намерения реформаторов становились разрушительными не только экономически (поскольку на переиздание всех этих книг нужны были бы огромные деньги), но и духовно (поскольку они отрывали украинцев от их культурного наследия).
Аргумент о том, что реформа правописания украинского языка помешает использованию и усвоению самого языка миллионами украинцев, был одним из самых эффективных инструментов противников перемен — так как он в значительной степени нейтрализовал упреки их оппонентов в том, что борьба против реформы является борьбой против языка, против его освобождения от имперского влияния и возвращения на господствующие позиции в обществе. Собственно, многие сторонники такого возвращения тоже опасались, что радикальные изменения в корпусе украинского языка могут помешать повышению его статуса, усложнив овладение им для людей, которые готовы прилагать усилия в этом направлении, но не слишком большие. Высказывание таких мнений несомненными приверженцами повышения общественной роли украинского языка усиливало дискурсивное преимущество противников реформы (осознание чего побудило некоторых приверженцев модифицировать свою позицию). Однако противопоставление “хорошего” повышения статуса “плохому” реформированию корпуса позволяло многим элитным и рядовым представителям русскоязычного населения не говорить о том, почему они не способствуют функционированию украинского языка в том статусе, который будто бы защищают от посяганий реформаторов. Представление в медиа этой позиции, которую они сами отчасти подсказывали, способствовало нормализации, принципиальной установке на употребление украинского языка и фактического нежелания ее придерживаться. Так, сопротивление орфографической реформе давало возможность неявно выражать оппозицию к активному внедрению украинского языка, страх перед которым и был главной причиной, побуждавшей выступать против реформы людей, этого языка (пока что) не употребляющих.
Обосновывая свою критическую позицию, журналисты часто ссылались на будто бы известное им отрицательное мнение “народа”. При этом они не задавались вопросом не только об обусловленности этого мнения медийными публикациями, но и о репрезентативности дошедших до них высказываний. Собственно, массы и не должны были единодушно или даже преимущественно осуждать предлагаемую реформу: достаточным аргументом против нее было демонстрируемое дискуссией “неоднозначное отношение”, за которым маячил страшный для консервативного мировоззрения призрак конфликта. Критики постулировали, что сохранение status quo провоцировать конфликт не будет, хотя оно означало игнорирование мнения сторонников перемен (значительную численность которых, несмотря ни на что, показало медийное обсуждение). Ввиду этих приоритетов кажется логичным, что оппоненты реформы ожидали или даже требовали, чтобы ее осуществлению помешали власти, выполнив таким образом желание (большинства) народа. Поэтому поручение президента отложить реформу и продолжить обсуждение они восприняли скорее как команду прекратить любые действия в этом направлении. Об установке оппозиционных к реформе медиа на прекращение дискуссии ярко свидетельствует тот факт, что телеканалы после этого вообще не обращались к проблеме орфографии, а газеты, даже если раньше в них случались и выступления “за реформу”, теперь ограничились одним-двумя итоговыми критическими текстами.
Обсуждение судьбы правописания вернулось на страницы специальных изданий и немногих газет, постоянно интересующихся языковыми проблемами (например “День” и “Дзеркало тижня” / “Зеркало недели”). Партикулярная реализация предлагаемых перемен в языковой практике, к которой часть их сторонников прибегла в ответ на отказ режима от их общенационального внедрения, также по существу ограничилась книгами и журналами для интеллигенции. А в сознании масс (той их части, которая из публикаций в медиа или вызванных ими слухов узнала о всей этой истории) осталось, скорее всего, лишь смутное воспоминание о том, как националисты пытались ввести нелепое диаспорное правописание, а также упрочившееся убеждение, что привычных правил трогать не надо.
Заключение
Беспрецедентная для украинских медиа описываемого периода интенсивность и критичность обсуждения планируемой правительством орфографической реформы побуждает предполагать наличие политического заказа со стороны олигархических собственников и патронов. Вероятной политической целью медийной кампании было стремление дискредитировать правительственного инициатора реформы Жулынского и, опосредованно, его покровителя Ющенко, чтобы помешать им проводить нежелательную для оппонентов политику. Хотя сопротивление олигархических сил вызывала прежде всего социально-экономическая деятельность правительства, для многих неприемлемой была и его ориентация на повышение роли украинского языка в обществе, в контексте которой они могли воспринимать и инициативу реформирования орфографии.
Однако было бы ошибкой рассматривать неприятие орфографической реформы как чисто политическую оппозицию к правительству, а журналистскую критику — лишь как выполнение приказа патронов. Оппозиция к реформе являлась, по моему убеждению, главным образом идеологическо-культурной, и журналисты не только реализовывали чужые установки, но и высказывали собственное мнение. Многие политики, журналисты и читатели/зрители действительно считали ненужным возвращаться к давно забытым нормам и принимать во внимание речь диаспоры, не хотели использовать непривычные и некрасивые для них слова и усматривали во введении изменений опасность снижения уровня знания и употребления украинского языка. Вместе с тем это не отрицает вероятности того, что отказ от чуждого правописания был для (части) таких людей отказом от чего-то большего: чуждого языка и/или чуждой идентичности. Указанные мотивы оппозиции к реформе свидетельствуют об ориентации скорее на сохранение унаследованной от УССР версии украинскости, чем на ее трансформацию в соответствии с принципами национал-демократического движения конца 1980-х — начала 1990-х годов и практики национальных государств, по образцу которых это движение планировало строить новую Украину. Ведь возвращение утраченного в имперские времена культурного достояния, отказ от навязанной близости к русскому языку и культуре и единение всех украинцев мира были важными составляющими этого трансформационного проекта.
Конечно, отказ от отдельных составляющих не обязательно означал отвержение всего проекта. В частности, некоторые критики усматривали во введении непривычного для большинства пользователей корпуса украинского языка препятствие на пути повышения его статуса. Но для других неприемлемый корпус был дополнением к неприемлемому статусу. Можно предположить, что часть критиков сознательно использовала кампанию против реформы правописания как средство дискредитировать украинизаторов и все их шаги в опасном для привилегированного положения русского языка направлении. Вместе с тем для значительно большего числа людей озабоченность предстоящей реформой правописания была неосознанным проявлением “более глубоких и менее социально приемлемых тревог” по поводу реального или вероятного изменения их языковой практики и, следовательно, этнокультурной идентичности. Как британские консерваторы, согласно тезису Деборы Кемерон[18], говорили об угрожающих спокойствию на улицах юных грабителях то, чего не смели сказать об угрожающих привычному виду этих улиц чернокожих иммигрантах, так и украинские сторонники сохранения постсоветского status quo, критикуя планы введения “чуждого” и “нелепого” правописания, отчасти выражали свое недовольство предполагаемым навязыванием “чуждого” и “нелепого” (неразвитого, провинциального, непригодного для современной цивилизации) языка.
Однако это опять же не означает, что оппозиция значительной части общества к изменениям в корпусе украинского языка являлась лишь или прежде всего замаскированным проявлением оппозиции к изменениям в его статусе. По моему мнению, главная причина скорее неодобрительного отношения масс к планировавшейся реформе правописания состояла в распространенном предположении о необходимости постоянства языковых норм, являющегося условием их знания и соблюдения. Это общее предположение разделяли и те люди, которые сами не придерживались защищаемого стандарта или даже активно не использовали язык, орфографию которого желали видеть неизменной. Другое дело, что для того, чтобы превратить неосознанное предположение в сознательную позицию людей, далеких от языковедения или даже от украинского языка, нужна была активная кампания медиа, избравших такую стратегию как средство борьбы против неприемлемой для них инициативы. Именно медиа имели наибольшие возможности убедить более или менее необразованных и более или менее русскоязычных людей, что именно их мнение по поводу орфографии украинского языка правильно и заслуживает внимания языковедов и властей.
Впрочем, медийная проблематизация определенных событий и процессов не только актуализирует потенциал массовых представлений, но и модифицирует их, делая пригодными для использования с нужной элитам целью. Используемые в кампании дискредитации орфографической реформы утверждения и предположения отражали и поддерживали амбивалентное отношение масс к этнокультурным проблемам — и вместе с тем сдвигали его в сторону сохранения советского status quo и отказа от постимперской трансформации украинской идентичности. Во-первых, подчеркивание ненужности народу непривычных норм, даже если они отвечают традиции и способствуют единству всех украинцев, предписывало массам озабоченность лишь удобством и эффективностью употребления языка, а не его аутентичностью и чистотой. Во-вторых, предполагаемая неприемлемость для народа возвращения репрессированной в советские времена орфографии и удовлетворения желаний западной диаспоры означала нерушимость советской версии украинского языка и украинской нации, то есть означала еще более существенный сдвиг амбивалентной позиции массового сознания в сторону консервативной и пророссийской (восточнославянской) идеологий. Таким образом, явная ориентация на консервирование привычного корпуса украинского языка вела к неявной поддержке консервирования его привычного статуса (ограниченного ввиду привычной роли русского языка) и даже советского определения украинской нации/народа, в котором единство образа жизни стояло выше единства языка и этнических традиций. Поэтому можно сказать, что в кампании против чуждого правописания медийная и политическая элиты способствовали не только сохранению унаследованной от советских времен украинской идентичности масс, но и отвержению, или по крайней мере приглушению, тех изменений в идентичности, на которые массы под влиянием элит в первое десятилетие независимости уже в большей или меньшей степени были готовы. Этот консервативный поворот во многом определил характер языково-культурной политики и дискурса в последующие годы, вплоть до “оранжевой революции”, которая ознаменовала и стимулировала поворот Украины в противоположном направлении, впрочем, ненадолго.
_________________________________________________________
1) Fishman J.A. Modeling Rationales in Corpus Planning: Modernity and Tradition in Images of the Good Corpus // Cobarrubias J., Fishman J.A. (Eds.). Progress in Language Planning: International Perspectives. Berlin: Mouton Fishman, 1983. Р. 115.
2) Spolsky B. Language Policy. Cambridge, New York: Cambridge University Press, 2004. Р. 27.
3) Kulyk V. Ideologies of language use in post-Soviet Ukrainian media // International Journal of the Sociology of Language. 2010. Vol. 201. P. 79-104.
4) Bilaniuk L. Contested Tongues: Language Politics and Cultural Correction in Ukraine. Ithaca; London: Cornell University Press, 2005. Ch. 5.
5) Shevelov G.Y. The Ukrainian Language in the First Half of the Twentieth Century (1900-1941): Its State and Status. Cambridge, Mass.: Harvard Ukrainian Research Institute, 1989; Hornjatkevyč A. The 1928 Ukrainian orthography // Fishman J.A. (Ed.). The Earliest Stageof Language Planning: The “First Congress” Phenomenon. Berlin; New York: Mouton de Gruyter, 1993. Р. 293-303.
6) Н╗мчук В.В. Проблеми українського правопису ХХ — початку ХХ╡ ст. Кам’янець-Под╗льський: Кам’янець-Под╗льський державний педагог╗чний ун╗верситет, 2002. С. 20.
7) Русан╗вський В.М. Стосунок “проєкту” до реального українського правопису // Мовознавство. 2002. № 6. С. 92-98; Толочко П.П. Хто або що загрожує українськ╗й мов╗? Київ: Ор╗яни, 1998.
8)
Н╗мчук В.В. Указ. соч.9) Cohen S. Folk Devils and Moral Panics: The Creation of Mods and Rockers. Oxford: Martin Robertson, 1972; Hall S. et al. Policing the Crisis: Mugging, the State, and Law and Order. London; Basingstoke: Macmillan, 1978.
10) Hay C. Narrating crisis: The discursive construction of the “winter of discontent” // Sociology. 1996. Vol. 30. № 2. Р. 253-277; Hier S.P., Greenberg J.L. Constructing a discursive crisis: risk, problematization and illegal Chinese in Canada // Ethnic and Racial Studies. 2002. Vol. 25. № 3. Р. 490-513.
11) Кулик В. Творення сусп╗льної нормальност╗ в мед╗йному дискурс╗: концептуал╗зац╗я та українська специф╗ка // Соц╗олог╗я: теор╗я, методи, маркетинг. 2009 № 2. С. 185-201; Он же. Дискурс українських мед╗й: ╗дентичност╗, ╗деолог╗ї, владн╗ стосунки. Київ: Критика, 2010.
12) Он же. Дискурс українських мед╗й… Гл. 6.
13) См., например, интервью с Нимчуком: Україна молода. 2001. 17 января.
14) Киевские ведомости. 2001. 16 января.
15) См., например: Толочко П.П. Указ. соч. С. 12-13.
16) Голос України. 2001. 23 февраля.
17) См., например: Киевские ведомости. 2001. 16 января; 26 января.
18) Cameron D. Verbal Hygiene. London; New York: Routledge, 1995.