Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2010
Елена Германовна Трубина — социальный антрополог, профессор кафедры социальной философии Уральского государственного университета.
Елена Трубина
Джунгли, базар, организм и машина:
классические метафоры города и российская современность[1]
В классической социальной теории, в посвященной городу литературе сложилось, как минимум, четыре метафоры городского “организованного разнообразия”, а именно: город как базар, город как джунгли, город как организм и город как машина[2]. Типология Питера Лангера возникает на пересечении двух характерных для социологического знания тенденций. Первая связана с масштабом анализа, который может быть “макроскопическим”, то есть нацеленным на группы или институты, и “микроскопическим”, то есть ограничивающимся представлениями и действиями индивидов. Вторая связана с нормативной оценкой города, которая в самом простом случае может представлять собой либо позитивное либо негативное к нему отношение. В первом случае это обернется разговорами о культуре, витальности, возможностях, разнообразии, выборе. Во втором случае — о грязи и болезнях, скученности и преступности. Тогда упомянутые четыре метафоры можно в свою очередь использовать как эмблемы преобладавших в прошлом социологических подходов к городу, где среди “микроскопических” подходов “позитивной” будет метафора города как базара, а “негативной” — как джунглей; среди “макроскопических” — “позитивным” будет “город как организм”, а “негативным” — как “машина”. Лангер здесь скорее подытоживает итоги развития классического социологического знания, и его типология выглядит упрощенной, но, поскольку систематических попыток проанализировать богатство городской метафорики известно совсем немного, рассмотрим его идеи подробнее.
Метафора города как базара схватывает, по Лангеру, не столько экономическую подоплеку существования города, сколько богатство предоставляемых им возможностей и осуществляемой в нем активности. Для иллюстрации этой идеи Лангер использует работы Георга Зиммеля, особенно подчеркивая следующий ход мысли немецкого теоретика. Модерный город задает широкий спектр возможных видов занятий индивиду, отныне не связанному со своей “первичной” группой (откуда он традиционно был обречен черпать ресурсы), но освобожденному социально-экономическим развитием для формирования своих собственных ресурсов. Зиммель, правда, обходится в своих текстах, посвященных множественной принадлежности современного индивида, без этой метафоры, и Лангер признает, что уж если тот в своих текстах о накладывающихся друг на друга социальных кругах предвосхитил некую метафору, так это метафора сети.
Что касается города как джунглей, эта метафора фиксирует такие черты города, как (вновь) его разнообразие, но также — плотную заселенность, таящуюся в нем опасность и экологическую хрупкость. Разные виды существ в джунглях города борются за место под солнцем, за свою территорию. В кажущемся хаосе есть свой невидимый глазу порядок — соревнование за ресурсы. Использование экологической образности позволяет социологам осмыслить различные варианты борьбы, ведущейся индивидами в городе. Лангер иллюстрирует свои доводы опять-таки с помощью Зиммеля, а также Ирвина Гофмана: разве — не без основания считает он — различные способы “презентации себя в повседневной жизни” не есть приспособление к жизни в городских джунглях?
Появление метафоры “город как организм” связано с эволюционизмом Герберта Спенсера, который провел аналогию между специализированными социальными институтами и частями человеческого тела. Нормальное функционирование частей организма как предпосылка его выживания и благополучия предполагает наличие контролирующих органов — “сердца” общества и его “мозга”, которые в свою очередь зависят от тела в целом и вместе с ним работают на общее благо. Время от времени организм атакуют разного рода инфекции и болезни, но его здоровые силы помогают справиться с ними. Организм, наконец, целостность, обладающая качествами, которые несводимы к тем, которыми обладают составляющие его части. Это прежде всего общество — организм, и на город эта метафора распространяется автоматически.
Наконец, город потому работает, как машина, что все его части функционируют без помех и в точности так, как их спроектировали создатели — группа людей, которая предназначила город для извлечения прибыли.
Типология Лангера, повторюсь, не охватывает всего богатства городской метафорики и своим теоретическим простодушием резко контрастирует с сегодняшними штудиями, в которых проблематизируются и противопоставление макро- и микросоциологии, и нормативная подоплека описаний города. Вместе с тем, само соединение в ходе его анализа, так сказать, векторов метафорической активности и их нормативного наполнения (“за” или “против” города) столь редко проводится в чисто социологической литературе, что было бы грустно, если его идеи останутся лишь достоянием истории социологии и урбанистики. Ведь зафиксированные им метафоры продолжают работать в определении задач муниципальной политики, архитектуре и градостроительстве, маркетинге и журналистике. Эти дискурсивные поля никогда не бывают совершенно свободны от нормативных “обертонов”. Рассмотрим, как упомянутые метафоры эволюционируют в некоторых вариантах западного дискурса и с какими целями используются в России.
Базар при метро
Базар, по Лангеру, позитивная метафора городского многоцветья и разнообразия. С его точки зрения, “социологи базара” — это те, кто городское разнообразие мыслит прежде всего как совокупность многочисленных вариантов столкновений множества индивидов, совокупность широчайшего спектра обмениваемых благ и дифференциации потребностей. Мне кажется, что этот образ, избранный им для наименования одного из вариантов метафорического осмысления города, — наименее удачен. Как я уже сказала, Лангер усматривает истоки “базарной социологии” у Зиммеля, хотя тот нигде, кажется, о базаре в этом смысле не говорит. Более того, непонятно, чем эта метафора (не говоря уж о реальном опыте посещения городского базара) может соответствовать главной характеристике столкновений индивидов в городе — показному равнодушию друг к другу, о котором Зиммель говорит в работе “Большие города и духовная жизнь”. С другой стороны, если перечесть эту классическую работу в недоуменных поисках “базара”, то и выразительно описанная “тесная сутолока больших городов”[3], и зафиксированное “одновременное скопление людей и их борьбы за покупателя”[4] как-то объясняют ход мысли Лангера. Ему было важно показать значимость продуцируемых культурой образов городов и их важность, сопоставимую с экономической составляющей городской жизни. Поэтому, вероятно, он и проигнорировал отчеканенное Зиммелем суждение: “Большой город настоящего времени живет почти исключительно производством для рынка, то есть для совершенно неизвестных, самим производителем никогда не виденных покупателей”[5].
С “базаром” в России дело обстоит достаточно сложно, если оценивать его метафорический потенциал. Это слово исторически нагружено негативными коннотациями, что в частности выражается в “сексистской” поговорке “Где баба — там рынок, где две — там базар”. Возможно, как раз этой исторической традицией словоупотребления объясняются неудачи прежних попыток власти использовать его в позитивном смысле. К примеру, известна попытка Хрущева популяризовать различение между теми, “кто едет на базар”, то есть полноценными работниками, и теми, “кто едет с базара”, то есть теми, кому пора на покой[6].
Тем не менее, о базаре как метафоре городского разнообразия речь у нас иногда идет, но чаще всего в качестве реакции на западные тенденции. Так один Всемирный конгресс Международного союза архитекторов носил название “Базар архитектур”, в своем отчете об участии в нем российский архитектор сетует, что отечественный опыт на конгрессе был представлен слабо, хотя некоторые замыслы и проекты российских архитекторов по своему разнообразию и охвату вполне “тянут” на то, чтобы тоже называться “базаром архитектур”[7].
У нас базар скорее ассоциируется с восточной дикостью, приезжими торговцами и “неорганизованной торговлей”. Проблематичное единодушие, с каким и простые жители, и интеллектуалы, и власть прибегают к так понимаемой метафоре базара, выражается во множестве сетований и суждений. Так, жители одного из пригородов Санкт-Петербурга жалуются журналистам на разгул уличной торговли дешевым ширпотребом, которую ведут “выходцы из южных республик, наверняка, находясь на территории Российской Федерации на незаконных основаниях”. Авторы жалобы ничтоже сумняшеся “сваливают” на приезжих участившиеся в пригороде кражи и даже именно их считают причиной “бытового экстремизма” местных жителей. Они прибегают к такому цветистому противопоставлению:
“Неоднократные просьбы к администрации Пушкинского района и милиции пресечь незаконную уличную торговлю, которая превращает “город муз” в город-базар и городскую помойку, остались неуслышанными”[8].
Связь базара и дикости, причем не только “привозной”, как в первом примере, но и “родной”, связанной с периодом первоначального накопления капитала, а теперь, предполагается, победно превзойденной, эксплуатируют и официальные лица в целях обоснования политики “регулирования” уличной торговли:
“Разномастные ларьки и палатки не украшают наши улицы и дворы. И зачем нам превращать город в базар? Мы прошли эти дикие 1990-е годы. Сегодня Москва — одна из самых динамично развивающихся и красивых столиц мира, и все мы, ее жители, должны делать все возможное для ее дальнейшего процветания”[9].
“Базар” в высказывании столичного чиновника отсылает к периоду ельцинского президенства, от которого сегодня принято отмежевываться. Период относительной свободы малого бизнеса, часть которого только и возможна в форме “ларьков и палаток”, уступает сегодня место его нарастающему вытеснению, а степень государственного и муниципального регулирования торговли нарастает настолько, что нуждается для своего оправдания в сильных риторических ходах. “Базарная дикость” подается как проблематичная и эстетически (“неукрашающая”), и социально (препятствующая “динамике” и “процветанию”). Однако если в представлении одних она (по крайней мере, в столице) успешно преодолевается с помощью эффективного менеджмента городского пространства, то, по мнению других, она как раз повсеместно торжествует в результате неправильных реформ:
“Вестернизация России приводит к обратным результатам — если считать, что ожидаемым результатом должно было стать превращение homo sovieticus в homo capitalisticus. Вместо цивилизованного западного “рынка” в России образовался “восточный базар” […] Таким образом, в расплату за антипатриотическую вестернизацию мы получили истернизацию и архаизацию жизненных реалий”[10].
В последнем фрагменте игнорируется неизбежность разрыва между замыслами реформаторов и полученными результатами. Нежелательные тенденции морализаторски поданы как “расплата” за корыстно (“антипатриотически”) задуманные и воплощенные реформы. Негативность итогов репрезентируется темпорально — возврат к вроде бы уже преодоленному далекому прошлому (“архаизация”) — и пространственно — воцарение якобы неорганичных нам социальных реалий (“истернизация”). “Базар” как метафора изобилия возможностей и влекущего многоцветья трансформируется в эмблему чужого и чуждого, которое подстерегает всех, кто “патриотически” не заботится о границах своей общности.
Организм города: хрупкость стабильности
Уподобление функционирования городов жизни тел сложилось гораздо раньше, нежели стали широко циркулировать метафоры общества как организма. Функциональная аналогия между различными городскими пространствами и различными системами организма была наглядной, а ее риторический потенциал казался просто безграничным.
Сравнение улиц с артериями (если остановиться на самой, пожалуй, важной конкретизации масштабной метафоры города как организма) стало возможным в силу беспрецедентной популярности, какую получили идеи Уильяма Гарвея — медика, открывшего систему кровообращения. Возникнув в начале XVII века, они проникли вначале в литературу, а к началу XVIII — в городское планирование. Так, Лондон времен Великой чумы 1665 года в “Дневнике чумного года” Даниэля Дефо (1722) — существо, страдающее от “лихорадки”, “лик” которого отмечен “странной переменой”, а улицы подобны потокам зараженной крови[11]. Питер Акройд замечает по этому поводу, что “неясно, то ли Лондон как единый организм болеет оттого, что болеют его обитатели, то ли наоборот”[12], и на многих страницах своей книги играет с этой двусмысленностью. То он ведет речь о том, как “смятение объединило… лондонцев в единый организм”, то с гордостью пишет: “Нередко удивлялись тому, что город, при всем его многообразии и ошеломляющей сложности, способен действовать как единый и стабильный организм”[13]. Нестесненному движению индивидов по свободным от заторов улицам должно было способствовать создание бульваров, проспектов и площадей, чем и озаботились планировщики Лондона и других европейских городов. Напротив, скопление, “коагуляция” людей посреди тесных кварталов мыслилось как угрожающее здоровью города.
Если тело — это система вен и артерий, объединенных большим и малым кругами кровообращения, то город — это система улиц, под которыми пролегают трубы канализации. Если тело нуждается в постоянном притоке воды, чтобы смывать пот и удалять из себя ненужное, то город так же нуждается в надежном водоснабжении: скорость, с какой он продуцирует нечистоты, поистине устрашающа. Как образование полостей, в которых скапливается не получающая выхода жидкость, не сулит телу ничего хорошего, так и город должен избавляться от резервуаров со стоячей водой. Литература и публицистика XIX столетия дают немало примеров выразительной разработки этой метафоры: английские архитекторы воздавали уважение “бессмертному Гарвею”; так британские изобретатели Чэдвик и Уорд и их коллеги, “создав канализацию, изобрели город в качестве места, постоянно нуждающегося в очистке”[14]; а выразители антипромышленных настроений о необходимости очистки городского организма говорили метафорически, указывая на вредные привычки населения, морально заразные районы, а также на источающих опасность приезжих. Урбанист Ричард Сеннет подробно рассматривает складывание базирующейся на теле образной системы, каталогизируя городские легкие и сердца, клоаки и лица[15]. Смысл этой системы в том, что властвующая часть городского общества опасалась заразы или загрязнения, проистекающих из разного рода гетто. Скорее всего медицинские истоки органицистской идеи города довольно скоро соединились с экономическими — представлениям о городе как о месте беспроблемной циркуляции товаров и благ отдавали дань и Адам Смит, и Давид Рикардо, и многие другие экономисты, так что опасность городских беспорядков виделась прежде всего в том препятствии циркуляции труда и товаров, которое они могли составить.
Буквальное (необходимость санитарного контроля, сокращения вероятности эпидемии, проистекающих из-за бесконтрольного распространения болезнетворных организмов) и фигуральное (уподобление бедняков и нищих, а позднее иммигрантов, эпидемии или болезни, распространение которой надо ограничивать, пока не заражен или не поражен еще здоровый городской организм) часто сплетались до неразличимости, а “органическая” образность эффективно использовалась для реализации практик социальной селекции, сегрегации, исключения. Неоспоримость необходимости санитарного контроля в отношении проблемных городских мест (к примеру, отвода под землю чрезмерно загрязненных рек) умело распространялась и на расчистку трущоб, расположенных по берегам этих рек[16]. Холера и желтая лихорадка не знали классовых границ, но в коллективном воображении именно трущобы были местом их зарождения. Одни группы горожан расширяли территорию обитания, колонизуя городское пространство под предлогом его очищения. Другие до конца своих дней были обречены носить стигму заразы.
В утопиях, порожденных индустриальной урбанизацией, особые надежды возлагались на “легкие” гóрода — сады и парки, которые мыслились как временный приют сотен тысяч горожан, привыкших вдыхать угольную пыль, обитающих в жилищах без воздуха и света и подолгу работавших на заводах.
Во второй половине XIX века и далее, в XX, понимание города как пространства органической циркуляции было оттеснено образом организма как самовосстанавливающегося и растущего начала. Эта тенденция была связана, с одной стороны, с нарастающим разочарованием в последствиях промышленной урбанизации, с другой, — с необходимостью в метафорах, смягчающих существо процессов управления городами. Апелляция к самопроизвольному росту города открывала широкие возможности оправдания как неудач муниципальных властей, так и претензий тех групп, которые не обладали полнотой власти, но считали себя вправе влиять на происходящее. Но все-таки, как справедливо отмечает Фил Коэн, метафора организма чаще использовалась для репрезентации противоположных росту процессов упадка и распада, вызванных тем, что некоторые части городского организма перестали функционировать нормально, заболели либо стали паразитировать на тех, что еще держатся, и угрожают благополучию целого[17].
Так, парадоксалист Достоевского, рисуя свою краткую историю городов мира, подчеркивает беспрецедентность “страшных” городов того времени, превосходящих все, что мог вообразить человек: “Это города с хрустальными дворцами, с всемирными выставками, с всемирными отелями, с банками, бюджетами, с зараженными реками, с дебаркадерами, со всевозможными ассоциациями, а кругом них фабриками и заводами”. Связь окружающих города фабрик и заводов и “зараженных рек” была очевидной, но антиурбанистически настроенный писатель толковал, как и его европейские единомышленники, и о другой заразе: о “фабричном разврате, которого не знал Содом”.
Воображение людей в России на протяжении XX века должно было прочертить нешуточную параболу, чтобы фабрики и заводы мыслились образованными людьми уже не как источник заразы, но как сердце города: “Металлургический завод, он — сердце города родного”[18]. Грохочущий завод — сердце города, обеспечивающее все его существование, — часть изощренной метафорической системы советской официальной идеологии, одушевлявшей неорганическое в многочисленных “цементах”, “гидроцентралях” и “железных потоках”, а “органическую” образность приберегая для воспевания страны и партии — партии, вскрывавшей нарывы, вырезавшей прогнившее, вдыхавшей жизнь и называвшей города “героями”.
В журнале “Огонек” за 1947 год идет речь о советской Риге. Пока она была “оторванной от великой советской страны”, она была в “агонии”. Оживление города намертво связано в воображении автора текста с фабриками и заводами: пока они стояли, город умирал. Но все изменилось:
“[Более] вы не увидите ни одного омертвевшего завода или фабрики. Все ожило! Нет, не только ожило, все поднялось ввысь, раздалось вширь, все расцвело, наполнилось новыми жизненными соками”[19].
Послеперестроечные перемены “перекрыли кислород” многим заводам и фабрикам. Целесообразность их существования была поставлена под вопрос, но, сколь бы резонным это ни было по экономическим меркам, существование городов на протяжении столетий или десятилетий представляло собой симбиоз промышленного и городского. Государство, заимствуя неолиберальные технологии управления, сбросило с плеч и социальную политику, и неприбыльные отрасли экономки, предоставив и городам, и заводам самим справляться с разнообразными сложностями. Это объясняет, почему еще одна распространенная “органическая” метафора перестроечных лет — “выживание” — с готовностью относилась людьми не только к самим себе, но и к промышленным предприятиям и к городам:
“В сложный период безвременья 1990-х у кого-то даже появилась мысль: город не выживет. Но пришел новый век, новые люди, и жизнь в Усинске опять закипела”[20]
“Борьба за выживание” завода нередко представляла собой всего лишь сдачу заводских площадей в аренду. Если “выживание города” Москвы еще в 1999 году депутатом городской думы Катаевым увязывалось со сбалансированностью городского бюджета[21], то теперь наблюдателю все больше приходит на ум иной смысл слова: выживание из Москвы тех, кто угрожает ее новому облику. Зато в многочисленных Усинсках те, кому ехать особо некуда, продолжают думать о происходящем с их городами в терминах жизни и смерти:
“…закрыв шахты Гремячинска, мы обрекли этот городок на медленную смерть. И, когда нашелся хоть кто-то, кто заговорил не о прошлом, а о будущем Гремячинска, нет ему поддержки. […] А каким он будет, если выживет, город, рожденный в годы Великой Отечественной войны и начавший умирать уже через 50 лет?”[22]
Для описания городских проблем используются все вариации “корпореальной” метафоры. Вот известный урбанист изящно обозначает сложности развития городской инфраструктуры: “Точки соприкосновения города и дороги остаются невралгическими пунктами градостроительства”[23]. А вот, что говорится о городе в Карелии, зависимом от своего целлюлозного завода:
“Завод всегда был главным кормильцем города, поставщиком тепла и воды. Полторы тысячи горожан работают на предприятии, а это значит, что благополучие их семей непосредственно зависит от состояния дел на заводе. Образно говоря, ЦЗ “Питкяранта” — это сердце города, его основной жизненно важный орган. Года три назад сердечко наше стало “пошаливать”. В нынешнем году предприятие простояло 130 дней, установив своеобразный “рекорд” по длительности простоев”[24].
Двусмысленность сегодняшней ситуации, когда всем ясно, что далеко не все “градообразующие” заводы продолжат функционирование хотя бы в какой-то форме, отражается в противоречивом использовании “органической” образности. Вот пример использования той же самой метафоры для фиксации диаметрально противоположной картины происходящего:
“Мы продолжаем жить в старой инфраструктуре: старые дороги, старые заводы, старая система образования, университеты, которые как-то поддерживаются старыми преподавателями, — это то, что мы имеем. Не становление новой системы, но финальный этап разложения старого. Современная политэкономия России — это политэкономия червей, которые живут в трупе и пытаются из этого трупа что-то для себя организовать, какой-то активный организм. Это не муравьи, которые могут построить, а черви, они могут лишь продолжать потреблять эту разлагающуюся плоть”[25].
Другой пример амбивалентной мобилизации метафоры организма находим в высказываниях архитекторов. Одни из них не лишены лукавства, когда, к примеру, выздоровление города ассоциируется с возможностью пренебречь историческим наследием во имя новой застройки. Слова липецкого архитектора переданы журналистом так:
“По мнению градостроителей, все волнения неравнодушных горожан о том, что уничтожается исторический облик города, архитектура, — необоснованны. Главный архитектор уверена, город — живой организм и он должен постоянно обновляться, “подлечиваться”, создавать комфортные условия горожанам”[26].
Самарский архитектор формулирует свою позицию куда тоньше:
“Город, с одной стороны, рукотворный объект, построенный людьми с использованием планов и норм, а с другой стороны, это слишком большой и сложный организм, чтобы целиком зависеть от людей. Это — система, которая сама себя выкладывает в пространстве. Поэтому мы его считаем как бы живым организмом, развивающимся по своим законам и имеющим свои интересы”[27].
В данном и подобных многочисленных суждениях метафора организма используется для того, чтобы указать на пределы городской политики, они формулируются людьми, претендующими на понимание законов существования города, для чего и нужен образ организма как саморазвивающегося и растущего начала.
Радиоактивные джунгли и инспекторы-лемуры
“Джунгли” как метафора капиталистического мегаполиса восходит к одноименному роману Эптона Синклера, опубликованному в 1905 году. Роман был написан в итоге “творческой командировки” писателя в Чикаго — города, в начале ХХ века ставшего “родиной” урбанистической теории. Если ее основателей интересовали возможности объективного изучения и управления стремительно прибавляющимся населением, то Синклер историю семьи литовского эмигранта Юргиса кладет в основу масштабного литературного повествования. В нем он с марксистской страстью запечатлевает цену, которую простые люди платят за свершения индустриальной революции. Город плавилен и скотобоен, Чикаго притягивал к себе все новые и новые семьи иммигрантов, обрекая их на бесконечную борьбу за существование. “Выживает сильнейший” — этот закон джунглей царит в Чикаго, и Синклер показывает механику “негативной селекции” недавних приезжих, когда ни добродетель, ни прилежание, ни жажда справедливости не помогают Юргису и его семье в борьбе с домогательствами надсмотрщиков на заводе, хозяев квартир, полицейских и судей.
В течение ХХ века социал-дарвинистские обертона этой метафоры сохранились, но нередко она используется и просто для фиксации скученности, переполненности городского пространства людьми и вещами. У философа Бернхарда Вальденфельса читаем, что, “когда речь заходит о большом городе, перед нашим внутренним взором снова и снова всплывает образ необозримой и непроходимой чащи или джунглей”[28]. А другой философ весьма предсказуемо называет “джунглями даунтауна” одну из самых “неевропейских” черт городской среды: скопление небоскребов в деловом центре[29].
Доминирование “негативности” в метафоре “город как джунгли” можно проследить на нескольких недавних примерах. “Бензиновые джунгли” — название репортажа о плохом качестве бензина, продаваемого в Москве. “Маугли в джунглях города” — под таким заголовком выходит в газете “Восточно-Сибирская правда” материал о неблагополучных семьях и заброшенных, голодных детях, пьющих воду из луж и отправляемых в детские дома (герой Киплинга помнится авторам заметки, скорее всего, по советскому мультфильму).
Этот пример перекликается с образом джунглей как пространства, в котором и не начиналась “работа культуры”. В кураторском манифесте выставки “Арх-Москва — 2007”, посвященной городскому пространству, редактор архитектурного журнала “Проект Россия” Барт Голдхоорн с помощью этой метафоры фиксирует контраст между достойно выполненными отдельными архитектурными объектами и общим состоянием города:
“Но насколько разнится эта картина, если перевести внимание с конкретных, пусть и хорошо построенных зданий на пространство города, которое их окружает. В самых дорогих районах Москвы улицы выглядят не лучше, чем в самых маргинальных: битый асфальт, дворы с контейнерами, до верха заполненными мусором, беспорядочно запаркованные автомобили, чахлая зелень, с трудом выживающая в каменных джунглях. Архитектура здесь касается только самих зданий и их ближайшего окружения. Как правило, различные постройки никак не связаны друг с другом. Несмотря на то, что все они являются частью одного генплана, получается только какофония на фоне вышеупомянутого городского “шума””[30].
Следующий пример добавляет к вышесказанному еще и противопоставление Природы и Культуры, обыгрывая двусмысленность зрелища буйной зелени посреди городских улиц. На сайте города Припять помещены фотографии пышной растительности под заголовком “Джунгли Чернобыля”[31], а один из журнальных репортажей оттуда отсылает к образу зелени (джунглей) как фиксирующему безнадежность “вторичного одичания” городской жизни:
“Теперь пустая Припять — самый зеленый город Украины. Деревья растут здесь, как хотят и как могут: из пола школьного спортзала на втором этаже — благо окна выбиты, дождь поливает, из канализационного люка, сквозь щели лавочек и сетку футбольных ворот, перед дверями подъездов и на балконах. Были бы у нас джунгли — город бы уже исчез, но березы да осины не справляются с этой задачей. Так что лозунг “Здоровье народа — богатство страны” над больничной крышей пока виден издалека. Но туристы, преимущественно иностранные, все равно довольны: ну где еще куст папоротника растет в гнезде электропроводки?!”[32]
Однако стремление к “позитивности”, преобладающее в сегодняшнем массовом дискурсе, сказывается и на использовании этой метафоры. Журналист “Независимой газеты” именует джунглями городские промышленные зоны, разбирая примеры повсеместной конверсии заброшенных промышленных зданий в музеи и культурные центры[33]. Еженедельник “Строительство и недвижимость” повествует о новых принципах эффектного вертикального озеленения под заголовком “Каменные джунгли расцветают”[34]. Коммерциализация экзотических мест как возможности получить новый опыт проявляется в риторике программирования жизненного стиля, мобилизуемой рекламными агентствами для продвижения на рынке дорогих товаров и услуг. “Джунгли” в этом случае становятся дополнительным дискурсивным средством позиционирования потенциальных покупателей как вливающихся в одну дружную глобальную семью тех, кто предпочел данный продукт. В статье интерьерного журнала воспевается новая линейка керамической плитки, имитирующей шкуру диких животных:
“Стены, одетые в “кожу” вепря, слона или крокодила, необычны и вызывающи. Интерьер этой кухни — для настоящего мужчины, ищущего приключений в джунглях современного мегаполиса”[35].
В рекламной компании внедорожника
Toyota RAV-4 “джунгли” олицетворяют цепочку приключений, пускаясь в которые, герой — владелец машины — все же надежно защищен от досадных препятствий вроде бестолковых пешеходов, инспекторов ГИБДД и открытых люков[36].Город как машина и город машин
Из всех разбираемых здесь метафор ассоциация города и машины получила, наверное, самое богатое выражение в кинематографе — от “Метрополиса” Фрица Ланга до “Матрицы” братьев Вачовски. И в том и в другом культовых фильмах обыгран разрыв между теми, кто создает и планирует, и теми, кто встроен в результаты планирования, нередко против собственной воли. И в том и другом машины используют людей в своих целях: дьявольская кукла подбивает рабочих на бунт, разрушивший хрупкое равновесие города, а машины, создавшие Матрицу, получают энергию из людей и “программируют” обитателей корпоративного мира. Одна из самых предсказуемых и банальных, эта связь сложилась еще в допромышленные времена. Как пишет Анри Лефевр, под напором капиталистической механизации город бы полностью исчез, как исчезли его феодальные черты — крепостные стены, гильдии ремесленников, контролируемые территории, ограниченные рынки, — не представляй он собой от века “огромную машину, автомат, захватывающий природные энергии и продуктивно их потребляющий”[37].
Однако именно промышленный город середины XIX столетия способствовал быстрому утверждению механистических, машинных метафор. От мотора как метафоры производительного труда к машине как метафоре эффективного преобразования природных веществ и энергии в полезные людям продукты — этот путь был пройден социальной теорией ХIХ века за считанные десятилетия. Полезность продуктов работы машин для всех — этот ход мысли был настолько популяризован “прогрессистской” идеологией, что долгое время автоматически переносился на образ города-машины. Последний в частности мыслился как “динамо-машина”, вращающаяся для блага всех горожан[38]. Но не происходит ли так, что разговоры властей об общем благе используются для того, чтобы “динамить” горожан, если воспользоваться грубоватым позднесоветским жаргоном, то есть уклоняться от выполнения обещаний?
В 1970-е Харви Молочу, американскому городскому социологу и автору метафоры “город — машина роста”, потребовалось добавить к названию своей (сегодня классической) статьи подзаголовок “политическая экономия места”, чтобы указать читателю на идейные — марксистские — истоки своего подхода[39]. Другой знаменитый марксистский урбанист — Анри Лефевр — также отмечает: “Город — это действительно машина, но это и нечто большее, и нечто лучшее: машина, приспособленная к определенному использованию — использованию социальной группой”[40]. Машина не рассчитана на благополучие своих “винтиков”, если воспользоваться популярной советской метафорой, вот Молоч и проблематизирует популярную идею о том, что выгодные для элиты процессы городского развития в конечном счете выгодны для всех горожан. “Машина роста” — это не город как таковой, а коалиция элит, нацеленная на извлечение прибыли из городской земли и всего, что на ней возведено. Молоч был первым, кто, опираясь на обширный фактический материал, показал, что вопреки оптимистической риторике властей, масштабные строительные проекты и иные стратегии роста далеко не всегда оборачиваются новыми рабочими местами и сопровождаются адекватной социальной политикой. Его концепция машины роста состоит из трех компонентов: коалиция элит, лоббирование элитами процессов роста как отвечающего их долговременным экономическим интересам и диспропорция в выгодах от роста. Немаловажно и то, что “машина роста” объединяет в коалицию, продвигающую экономический рост, не только административную элиту и масс-медиа, но и местных интеллектуалов.
Не этим ли объясняется отсутствие у нас сколько-нибудь внятной рефлексии относительно последствий стремительного роста, повлекшего взлет цен на жилую и торговую недвижимость в большинстве российских городов? Политические технологи и эксперты в марксистской риторике, как правило, не нуждаются. Превалирующий сегодня дискурс технократического экономического менеджмента с его главными “кричалками” — “оптимизацией” и “эффективностью”, а теперь еще и “инновациями” — предопределяет весьма избирательное прочтение марксистского текста Молоча как источника “правильной” риторики. Ее без помех можно включать в процветающее сегодня дискурсивное обслуживание интеллектуалами не столько городских элит, сколько федеральных национальных интересов:
“Активная экономическая политика не только предотвратит сползание в рецессию, но и сделает Россию притягательной для стран-партнеров. Превратив Россию в региональную “машину роста”, мы сможем изменить ее восприятие в мире и усилить ее международное влияние”[41].
В более поздних своих текстах Молоч и его соавтор Логан еще более определенно описывают махинации городского истеблишмента, указывая в частности на “бесконечное лоббирование, манипулирование и задабривание” как на ключевые ресурсы, из которых “сделаны большие города”[42]. Сопоставимую исследовательскую свободу, с какой вещи называются своими именами, в наших экспертизе и аналитике не найти: они нередко мыслятся, увы, как полностью безоценочные.
Большинство российских городов успешно превращены за последние десятилетия в “машины роста”, и пока трудно сказать, какое именно метафорическое выражение этот процесс получает. Сейчас он проявляется в циркулировании метафорических выражений, далеких от “города как машины” лексически, но связанных с дискурсивным выражением именно тех социальных и политических тенденций, которые эта метафора фиксирует. Я имею в виду совокупность метафор, связанных с коммодификацией городов. Степень участия наших городов в соревновании за международные и федеральные ресурсы, понятно, отличается, но в любом случае экономическое пространство, в котором они сегодня обитают, сильно изменилось. Иной глава города сегодня перечисляет строящиеся отели, консульства и представительства западных компаний с теми же интонациями и гордостью, с какой его предшественник (а подчас и он сам) рапортовал о тоннах выплавленной стали и проката. Но понятийная рамка, в которой его речи циркулируют, существенно поменялась: речь уже не идет о народном хозяйстве великой страны. Речь идет о мировом рынке, в котором город обоснованно надеется занять подходящую нишу. Поэтому город — в лице городских властей — занимается “маркетингом” самого себя как товара, на который стоит потратиться, вложив в него средства. Как раз рассуждения о городе как компании и бренде сегодня весьма и весьма распространены:
“Каждый город можно сравнить с компанией, которая более или менее успешно продвигает свои услуги потребителям. По мнению бизнесменов, принявших участие в Экономическом совете Новосибирска, город пока не вполне преуспел в разработке и внедрении маркетинговой стратегии. Это приводит к отставанию в сфере девелопмента и привлечения инвестиций”[43].
Дискурсивный напор продвигающих свои товары на российском рынке субъектов сегодня столь силен, что метафорическая природа позиционирования города как товара далеко не очевидна. Брендинг городов осложняется сохраняющимся индустриальным и советским обликом большинства из них, что подмечено в метафоре российского города как машины времени. Вот студенты нижегородской “Вышки”[44] совершают образовательную экскурсию, в ходе которой весьма предсказуемо и типично почти для любого города “старинные здания сменялись постройками советской эпохи, а последние — уже современными громоздкими торговыми центрами и домами. Наверно, поэтому маршрут захотелось бы назвать как Старый Нижний — Город Горький — Нижний Новгород нового поколения”[45]. “Да, город динамично изменяется, стремительно меняет свой облик”, — завершает хорошо знакомыми нам заклинаниями автор свой репортаж, совпадающий по тону с тем, как мэры и девелоперы, отчитываясь о построенном, словно не видят, что их гордость — все новые и новые объекты — одиноко возвышаются над давно сложившейся городской средой, которую не изменишь, по крайней мере “стремительно”. А вот на сайте российских командированных та же метафора приходит на ум побывавшему в печально известном северном городе:
“Воркута — это город-машина времени. Да. Попадете вы в середину 1980-х годов. Город напичкан советской символикой по самое горло. Что смотрится забавно. Домишки, хоть и раскрашены в разные цвета, но все же выглядит все нерадостно. […] В гостинице не знают, что такое Интернет. Гулять в городе негде, поесть тоже туго”
[46].Скудость, с какой “город как машина” представлен в российской сети, объясняется, вероятно, весом десятков миллионов реальных машин, что подчинили себе городскую жизнь за последние десятилетия. Русский Интернет изобилует рассказами о “городе машин” (крупнейшем автомагазине под Москвой), советами, как утилизовать старый автохлам, поэтичными маркетинговыми зарисовками под заголовками “Прелесть маленькой машины”. В той же сети происходит активнейшая коммуникация автовладельцев, которые и на городских улицах периодически демонстрируют вызывающую сильное уважение сплоченность, противостоя неиссякаемой изобретательности городских и федеральных элит.
Некоторые итоги
Представленные читателю наблюдения и соображения показывают проницаемость границ между социологическим и популярным дискурсами, свидетельствуя о широкой распространенности классической урбанистической метафорики. Сложившиеся более века назад метафоры продолжают управлять пониманием и обрамлять современное восприятие городов. Если одни метафоры (джунгли, прежде всего) употребляются, в основном, для выражения тех же смыслов и оценок, что сложились во времена классической социологии, то сегодняшнее функционирование других метафор сильно отличается от описанного Лангером прежде всего в том отношении, что они почти не употребляются позитивно, для выражения возможностей, разнообразия и целостности города. Как это можно объяснить? Хотя классическая социология отдавала себе отчет о сложностях репрезентации социальной (городской) жизни посредством теоретического языка, только в последние десятилетия стала ясной его принципиальная непрозрачность, выражающаяся в том, что его понятия могут жить своей жизнью, все больше отдаляясь от усложняющейся социальной динамики. Возможно, поэтому позитивные смыслы метафор базара и организма применительно к городу больше не подкрепляются противоречивым опытом городского существования. Вместе с тем, метафоры реифицируются и конденсируются, особенно в официальном и сориентированных на него дискурсах, не столько репрезентируя, сколько пряча реальные процессы. С разговорами о том, что пора прекратить делать из города базар, проще перераспределять собственность, а поэтичными ссылками на растущий город-организм удается оправдывать деятельность альянсов девелоперов и отцов города. “Своя” жизнь метафор проявляется и в том, что они сталкиваются и сливаются, а иногда и исчезают, и, по-моему, этим можно объяснить судьбу “машинной” метафоры в постсоветском дискурсе: сегодняшний город — это город автомашин, которые, несмотря на сложности перемещения в городских условиях, дают свободу, исключавшуюся индустриальным “городом-машиной”.
_____________________________________________________________
1) Статья написана при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда, грант 09-03-00678а “Трансформация городского пространства и мобильность населения”.
2) Langer P. Sociology — Four Images of Organized Diversity // Hollister R.M., Rodwin L. (Eds.). Cities of the Mind: Images and Themes of the City in the Social Sciences. New
York: Plenum Press, 1984. P. 97-118.3) Зиммель Г. Большие города и духовная жизнь // Логос. 2002. № 3-4.
C. 30.4)
Там же. С. 32.5)
Там же. С. 25.6) Яницкий О. О бедности как социальном явлении // Индекс. Досье на цензуру. 2005. № 21 (
www.index.org.ru/journal/21/yanizki21.html).7) Младковская А.М. Город: базар архитектур. Итоги ХХII Всемирного конгресса Международного союза архитекторов // Архитектура и строительство Москвы. 2005. № 5 (www.asm.rusk.ru/05/asm5/asm5_4.html).
8) Из обсуждения на форуме “Народная линия. Грязный город” на сайте Государственной телевизионной и радиовещательной компании “Санкт-Петербург” (http://rtr.spb.ru/People_line/gorod.asp?Page=6).
9) Саламова М. Не превращать город в базар // Москва. Столичные власти. 2007. 26 сентября (www.mpress.ru/vlasti/smi.aspx?id=99350).
10) Малинкин А.Н. Социальные общности и идея патриотизма // Социологический журнал. 1999. № 3-4 (www.socjournal.ru/article/261).
11)
Акройд П. Лондон. Биография. М.: Издательство Ольги Морозовой, 2005. C. 238.12) Там же.
13) Там же. С. 458, 460.
14) Иллич И. Н2О и воды забвения // Индекс. Досье на цензуру. 2000. № 12 (
www.index.org.ru/journal/12/illich.html).15) Sennett R. The Flesh and the Stone: The Body and the City in Western Civilization. London: Faber, 1994.
16) Gandi M. The Paris Sewers and the Rationalization of Urban Space
// Transactions of the Institute of British Geographers. 1999. Vol. 24. P. 23-44.17)
Сohen P. Dual Cities, Third Spaces, and the Urban Uncanny // Bridge G., Watson S. (Eds.). A Companion to the City. Oxford: Blackwell, 2003. P. 316-330.18) Слова из стихотворения Андрея Булыкина с сайта Ашинского металлургического завода, Челябинская область (
www.amet.ru/history.html).19)
Мещеряков А. Советский хронотоп. Покорение пространства и времени (www.l.u—okyo.ac.jp/~slav/postcom/01meshch_ru.html).20) Цит. по сайту “Усинск.Инфо” (
www.usinsk.info/index.php?module=subjects& func=printpage&pageid=34&scope=all-5k).21) Цит. по:
http://kataev.mos.ru/naprav/25/stat/byudjet.htm.22) Виноградов И. Второй шанс Гремячинска // Капитал
Weekly. 2004. 31 марта (http://kapital.perm.ru/number/details/596).23)
Глазычев В. Мир архитектуры. Лицо города. М.: Молодая гвардия, 1990. Гл. 5 (цит. по: www.glazychev.ru/books/mir_architectury/glava_5/glava_05-01.htm).24) Куртякова Т. Тучи рассеиваются // Карелия. 1998. 20 ноября (www.gov.karelia.ru/Karelia/511/t/511_4.html).
25) Кагарлицкий Б. Встретились два вырождения // Художественный журнал. 2007. № 64 (http://xz.gif.ru/numbers/64/kagarlitskiy).
26) Сокольский Е. Прощай, Соборная гора! // Город 48. Информационный портал Липецка. 2007. 21 марта (http://gorod48.ru/sokolsky/autor-175.html).
27)
Cергушкин А. “Город подобен живому организму, подчиняющемуся собственным законам”: интервью с профессором архитектуры Татьяной Ребайн // СамРу. Портал города Самары. 2007. 7 марта (www.samru.ru/riet/gost/20645.html).28)
Вальденфельс Б. Одновременность неоднородного. Современный порядок в зеркале большого города // Логос. 2002. № 3-4. С. 347.29)
Бодрийяр Ж. Америка. СПб., 2000. С. 84.30) Голдхоорн Б. Манифест куратора (www.archi.ru/events/extra/event_current.html?eid=826&fl=2).
31) См.:
http://pripyat.com/ru/internet_photo/zona/2/1321.html.32) Старожицкая М. Заселение Припяти // Огонек. 2007. № 22 (www.ogoniok.com/4998/18).
33)
Семенова Е. Джунгли города. Колониальная жизнь художников // Независимая газета. 2007. 8 июня (www.ng.ru/saturday/2007-06-08/13_jungle.html).34) Алексеева Л. Каменные джунгли расцветают // Строительство и недвижимость. 2007. № 4 (www.nestor.minsk.by/sn/2007/04/sn70401.html).
35) Овчинникова Е. Гармония чистоты // Идеи вашего дома. 2007. № 8 (
www.ivd.ru/document.xgi?id=6439).36)
Индустрия рекламы. 2005. № 5 (www.adindustry.ru).37) Lefebvre H. The Production of Space.
Oxford: Blackwell, 1991. P. 344—345.38)
Цит. по: Langer P. Sociology — Four Images of Organized Diversity // Hollister R.M., Rodwin L. (Eds.). Op. cit. P. 112.39) Molotch H.R. The City as a Growth Machine: Toward a Political Economy of Place // American Journal of Sociology.
1976. Vol. 82. № 2. P. 309-355.40) Lefebvre H. Op. cit. P. 345.
41) Магометов З. Как завести машину роста // Эксперт. 2009. № 15(654) (
www.expert.ru/printissues/expert/2009/15/kak_zavesti_mashinu_rosta).42) Logan J.R., Molotch H.R. Urban Fortunes: The Political Economy of Place. Berkeley
: University of California Press, 1987. P. 293.43) Ермолаева Е. Город как компания // Континент Сибирь. 2006. 5 мая (
http://com.sibpress.ru/05.05.2006/realty/76611).44) Неформальное обозначение Высшей школы экономики. — Примеч. ред.
45) Архипова И. На “машине времени” картины города сменяются в режиме диафильма // Портал нижегородского филиала ГУ-ВШЭ (
http://hse.nnov.ru/news/2008/October%202008/1910.html).46)
http://comandirovka.com/cities/detail_otziv.php?ELEMENT_ID=125420&ID=1239&SECTION=153.