Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2010
Розалия Семеновна Черепанова (р. 1971) — историк, доцент кафедры истории России Южно-Уральского государственного университета (Челябинск).
Розалия Черепанова
Интеллигенция и «тайное знание»
Как всякий среднестатистический русско-советский интеллигент, я скептически отношусь к интеллигенции и испытываю стойкую зубную боль от любых мистических заклинаний во имя ее. Тезис, положенный мною в основу этой статьи, отсылает не столько к русской идее или теориям заговора, сколько к Максу Веберу, Пьеру Бурдьё или Бернхарду Гизену[1], и усматривает в основе интеллигентской групповой самоидентификации концепт некоего «тайного знания», недоступного профанам, которому, собственно, и призвана служить интеллектуальная элита.
Пресловутое «тайное знание» может помещаться в нескольких плоскостях, в диапазоне от профессиональной сферы до бытовой, однако в силу своей «тайности» существует в значительной степени в устной форме и передается через приобщение к корпорации. Именно поэтому для представителя интеллигенции не достаточно читать и публиковаться — ему надо общаться, говорить, кулуарно, корпоративно, неформально, для чего, собственно, и затеваются любые формальные мероприятия. В силу устности и негласности знание, циркулирующее в среде интеллигенции, приобретает характер слухов и откровений, будь то вечный вопрос о судьбе России или конкретный вопрос, в какой валюте хранить сбережения — исходя из некой секретной информации, сообщенной из уст в уста[2]. Именно этим обстоятельством, на мой взгляд, можно объяснить пресловутый «социальный парадокс», когда интеллигенция оказывается более других слоев вовлеченной в процесс обмена слухами, парадокс, который Акоп Назаретян предпочел объяснить исключительно погрешностями исследования[3]. Однако если, по замечанию Бориса Дубина, слухи проецируют барьер между «нами» и «ними», «своим» и «чужим»[4], то интеллигенции в первую очередь нужны эти рамки, в силу ее расплывчатого статуса, в особенности на советском и постсоветском пространствах.
Устное знание живет недолго, поэтому поймать его историку чрезвычайно сложно. Слухи, оправдавшиеся и неоправдавшиеся, забываются просто потому, что меняется актуальная реальность, на которую они откликаются[5]. К тому же «засидевшиеся» в истории слух или откровение уже больше не являются ни слухом, ни откровением, а представляют собой скорее фигуры исторической памяти.
Тем более ценной мне представляется возможность заглянуть в пространство корпоративного интеллигентского «тайного знания», воспользовавшись материалами устных биографических интервью. Серия таких интервью была проведена в 2006—2008 годах с представителями интеллигенции 1920—1960-х годов рождения, проживающими ныне на Южном Урале или проживавших там когда-то в прошлом[6]. Среди респондентов оказались люди, позиционирующие свою русскую, немецкую, польскую, еврейскую, шведскую, татарскую, башкирскую принадлежность, атеисты, православные и мусульмане, учителя сельских школ, музыканты, офицеры и преподаватели столичных вузов. На поверку, однако, вся эта пестрота оказывалась довольно условной.
Прежде всего, условным следовало признать деление на «провинцию» и «центр», поскольку практически все респонденты или сами перемещались туда и обратно, или имели тесные связи в обоих пространствах. Во-вторых, всех респондентов объединяло не только унифицирующее советское образование, но и некий более широкий интеллигентский дискурс, эволюцию основных элементов которого можно проследить как минимум в течение двух последних веков, и не только в России.
Застенчивый правдоруб, или Знание как откровение
Прежде всего, к этому дискурсу относится понимание интеллигенции как группы людей, обладающих неким «особым» знанием и особым этосом.
«…я попала в среду людей, глубоко интеллигентных, которые меня переориентировали на мышление вопросами: почему? зачем это нужно? что вы хотите этим сказать? — и так далее. Эти бесконечные вопросы первоначально меня бесконечно раздражали… Это они мне первые показали, кто такой Ленин. Это было в Ереване, где мы были на конференции, и там в картинной галерее висит портрет Ленина работы Петрова-Водкина. Это нечто. Они меня к нему подвели: “Вот, посмотрите”. Это было настолько необычно. Это были глаза сумасшедшего человека» (М5, 1948 года рождения, преподаватель музыкального вуза, Магнитогорск).
Особый этос интеллигенции — «Человек для них — это всегда цель, а не средство» (М5); «…интеллигентность предполагает… интеллект и душевную способность жить для других» (Б10, 1929 года рождения, учитель русского языка и литературы, Челябинск) — окрашен также специфическим национально-культурным колоритом:
«Где бы я ни была, если я попадала в интеллигентское сообщество, это было еврейское сообщество. Это очень мощные традиции… У них в основе культуры лежит удивительное отношение к человеку вообще, как таковому. У нас: Танька, Машка, Васька, Дашка; а у них — Цилечка, Анечка; они суффиксами говорят. Это тоже заложено в культуре» (М5).
Интеллигенция знает, «как все было на самом деле», и остерегается посвящать в это посторонних, открывать знание профанам:
«…в Ленинграде диссидентство выглядело совсем не диссидентством. Хотя я, наверно, зря это говорю» (М3, 1935 года рождения, преподаватель философии в вузе, Магнитогорск).
Именно приобщенность к особому, трансцендентому знанию оправдывает страдательное положение интеллигенции по отношению к власти и ставит ее в положение едва ли не добровольно распинаемого страдальца.
«Я им говорю: “Вот вы такие умные, вы все знаете, почему вы не во власти? Почему же правят вами и мной люди, абсолютно некультурные и неинтеллигентные?” А они мне как-то так отвечали: “Ну, политика, руководить — это же неинтересно, это не творчество”» (М5).
Реальная незащищенность и слабость интеллигента перед властью компенсируется его пророческим статусом, правом судить о судьбе России и раскрывать «истинные» смыслы политических событий. Откровения здесь граничат с предвидением, а в качестве «тайного знания» вполне успешно функционируют самые банальные клише, вроде теории заговора.
«У России всегда был свой путь, пусть не такой, как у всех… Лучше бы так и шли, своим путем» (Ф15, 1938 года рождения, физик, научный работник, Челябинск).
«Я еще тогда, помню, говорил о нем одному своему приятелю… что когда-нибудь в Москве или Ленинграде будут улицы имени Сахарова или Солженицына. В этом я был уверен» (Г1, 1927 года рождения, физик, научный работник, Санкт-Петербург).
«А еще слышала, что революции происходят в стране через каждые семьдесят лет, — такие разговоры в нашей среде велись» (К2, 1940 года рождения, музыкант, преподаватель, Челябинск).
«…у меня был друг, он и сейчас есть, Медиашвили… он работал вместе с Шеварнадзе; и он тогда еще говорил, что это человек, который пойдет по головам, что это страшный человек» (М2, 1938 года рождения, преподаватель вуза, научный работник, Магнитогорск).
«На самом деле нашим государством руководит не Путин, не Медведев… Я думаю, что какая-то коррупционная верхушка нашего государства, — что она из себя представляет, как она выглядит, я не знаю, но я знаю точно одно — именно она руководит всем» (Б3, 1954 года рождения, учитель, Челябинск).
«Я не знаю, как можно было так быстро развалить большую и сложную систему качественного отечественного образования, так разрушить нравственное воспитание. Я думаю, что это кому-то очень выгодно. Невежественными людьми проще управлять. Уж больно организованно подлость и глупость сейчас заняли все высокие места… Отсюда вся эта ставка на массовую культуру, развал образования… и так далее» (М5).
В интеллигентском дискурсе «правдолюбия», правды, страдать за которую считается хорошим тоном («Я же всю жизнь правду искала» (Т1, 1938 года рождения, преподаватель колледжа, Челябинск)), «настоящее знание» неизбежно выступает как критическое к любой реальности и к любой власти, как советской, так и нынешней.
«У нас сейчас вся власть несменяема. Вся пресса ангажирована… я знаю, что даже у нас в университете концерн по производству диссертаций за деньги… А какой ужас стали эти диссертационные советы. И ведь невозможно никому сказать, какую бездарность и глупость мы защищаем… Это я и называю ложью» (М5).
Нередко подчеркивается фигура посредника, оказавшегося на пути к знанию, человека, «открывшего глаза»:
«…этот молодой человек был настоящий диссидент. Он был хиппи, он был художник… Именно он просветил меня тогда по поводу нашей жизни, по поводу всего. И когда я приехала сюда и делилась со своими подругами, что партия, оказывается, вот так, наша жизнь, оказывается, вот так» (К2).
Как и полагается, «тайное знание» нередко шифруется, артикулируется «эзоповым языком» корпорации:
«В 1984 году я от педучилища ездила на курсы повышения квалификации в Таганрог; вот там был историк, я очень хорошо помню одну из его лекций, когда он сказал: когда ваш сосед, с голой задницей, тратит все деньги на то, чтобы иметь бомбу, — как вы будете к нему относиться? Это был момент, когда мы поняли, что и нашу страну есть из-за чего опасаться» (К2).
«Тайное знание» не всегда абстрактно, иногда, напротив, обладание им определяет вопрос физического выживания. Характерную притчу о «подлинном знании», могущем реально спасти жизнь, приводит один из респондентов, когда вспоминает о своем отце:
«Их уже посадили в вагоны, ехать на фронт, 30 вагонов, и вдруг крик какой-то: “Кто грамотный есть в этом составе?” Все молчат. Опять: “Есть кто-нибудь грамотный?” А мальчишки ему говорят: “Дедушка, — а он в усах был, — дедушка, ты чего молчишь, ты же грамотный, ты же директор школы, иди”. Это звали к начальнику дивизии. Отец пришел, его спрашивают, кто вы такой, какое у вас образование; дали ему бумагу, говорят: “Напиши телеграмму Сталину, раз ты с образованием, но напиши так, чтобы было всего 4 слова”. Отец говорит, думал я думал и написал: “Обученные солдаты готовы в бой”. Этот посмотрел, полковник, и говорит: “Ох, как хорошо-то ты написал, да ты же умница, товарищ, где ты, в какой роте? Иди за вещами”. И его схватили с этими вещами, и в штаб. И он всю войну с этим генералом, тот ему говорит: “Я тебя никуда не отпущу, ты у меня будешь писарем”. Ну, кем уж он там был, я не знаю, как это называется, ординарец или кто. У него одна лычка была. В общем, он всю войну прослужил и остался жив. А тот состав, в котором он должен был ехать под Москву, — половина погибла» (Е1, 1929 года рождения, преподаватель колледжа, Челябинск).
Знание как слух ипредание
«Слух» о грядущем раскулачивании помог многим семьям вовремя спастись (Г3, 1956 года рождения, учитель истории, Челябинск), пронесшийся слух о денежной реформе позволил своевременно спасти накопленные средства.
«Тайным знанием», слухами интеллигенция позиционировала свою «особенность», исключительные права и статус, благо в «смутные» советские времена нередко не было возможности сохранить реальные доказательства социального статуса. Оставались «предания», семейные легенды.
«Корни моих дедушек и бабушек восходят к эпохе Ивана Грозного… Моя бабушка… на выпускном вечере она танцевала с последним царем — он был приглашен» (К3, 1943 года рождения, музыкант, преподаватель, Санкт-Петербург).
«Мама всегда подозревала, что у них есть родственники за границей, но дедушка это тщательно скрывал, до самой своей смерти» (А11, 1952 года рождения, учитель математики, Челябинск).
Иногда слухи оказывались вообще единственным каналом получения информации. Так, о начале войны, по неоднократным признаниям, люди в российской глубинке узнавали именно «по слухам»: «Слух принесли: война» (Б1, 1928 года рождения, преподаватель, Челябинск).
Именно слухи, как утверждают рассказчики, возвестили начало и окончание «оттепели». Более того, сама «оттепель» предстает в воспоминаниях как возможность свободного обмена «неофициальной информацией», неофициальным знанием — слухами.
«С 1956 года — еще не было ХХ съезда — стали говорить, что Сталин не классик, и на истфаке поползли слухи о том, что он действительно не классик… Вот отсюда оттепель и начиналась. […] Тогда я все узнала: и как друг на друга доносы писали, и как заставляли писать эти доносы. […] Я работала в Институте истории как раз тогда, когда должен был выйти “Один день Ивана Денисовича”… в Москве мы все заранее знали, что такая вещь сдана, что она должна выйти, “Новый мир” из-за этого задерживался. Везде-везде, куда бы ни пошел, везде об этом говорили, а уж среди интеллигенции особенно» (М2).
«Не болтай», или Знание как предвидение
Интеллигенция знает о том, когда пора начинать «жечь бумаги», о том, когда власть пойдет в наступление, чуть ли не раньше самой власти:
«Я никогда не забуду, когда Митрохин… это академик-философ… говорил: “Вы знаете, что грядут очень трудные времена, идет откат в полном смысле?” […] В Москве… раньше это поняли, с этим столкнулись. Но я еще побаивалась, что это в Москве просто слухи; слухи везде: в коридоре, на кухне, на улице, в магазине; и я еще думала: ну, до каких пор москвичи будут питаться слухами? Казалось, что все-таки это не так страшно, и, в общем, все будет более или менее нормально. Ну, а потом, когда началось и с книгами, и с выставками, и с демонстрациями на Красной площади, и с сидением» (М2).
Причем, вслушиваясь в интервью, невозможно было отделаться от впечатления, что наступление на «свободы» и конец «оттепели» были не только ожидаемы интеллигенцией, но и желанны, поскольку широкие рамки «свободы» подорвали бы ее монополию на «особое знание» и сузили границы самого этого знания.
«…в студенческой среде стало очень много анархии. Очень много анархии. Но она быстренько как-то прикрылась. Зажали. Причем не сверху даже» (М3).
Настоящий интеллигент всегда сам знает границы дозволенного:
«…существуют границы. Никто мне ничего никогда не запрещал, но были внутренние границы и у меня, и у других преподавателей» (М3 ).
При всей своей декларативной оппозиционности интеллигент в конечном итоге оказывается на стороне власти, оправдывая свою позицию просветительской деятельностью государства и анархически-деструктивными инстинктами профанов. Иногда этот переход от диссидентства к апологетике совершается буквально в двух фразах:
«…нет, те, кто мечтает о “сильной руке” сегодня, они мне чужие, потому что мы этой сильной руки нагляделись и жизни такой нахлебались выше крыши… Были несколько человек в стране, которым я поклонялась и памяти которых поклоняюсь по сегодняшний день, — вот это настоящие граждане страны, это настоящие интеллигенты. Среди них — Сахаров, Лихачев, Ростропович, Солженицын. Это люди, с которых нынешнее поколение должно брать пример. А еще вот о чем хотела сказать: что самым большим достоинством Ельцина я считаю то, что он привел к власти Путина. Потому что с приходом Путина, вот, наша российская телега как-то повернулась, и пусть по колдобинам, по грязи, по испытаниям всяческим, но эта телега двинулась вперед» (Б10).
Высказывая «свободолюбивые» интеллигентские мысли, рассказчики то и дело спохватываются:
«Ну, например, сейчас: кто вздумает писать донос о том, что я говорила?» (М1, 1932 года рождения, преподаватель вуза, Магнитогорск).
«Государство по отношению ко мне, на мой взгляд, поступило трижды несправедливо… — То есть вы хотите сказать, что вы держите обиду на нашу сегодняшнюю власть? — Ой, что вы, боже мой, нет-нет и еще раз нет» (Б15, 1938 года рождения, офицер, Челябинск).
Здесь нельзя не упомянуть о том, сколь удобно и легко «особое знание» интеллигенции может оборачиваться «прикладным» неведением, снимающим в реальной жизни всякую ответственность («…я в этом не участвовала, меня не вызывали, и я ничего об этом не знаю» (Т1)).
Подводя предварительные итоги, можно сказать, что пресловутое интеллигентское «тайное знание» оказывается котлом, в котором перемешаны, вывариваются и ждут своей очереди обрывки философских и этических учений, исторических, экономических, бытовых знаний и «диссидентских» (в широком смысле слова) идей, к которым власть охотно обращается тогда, когда нуждается в обновлении своих дискурсов.