Рецензии
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2009
Странная смерть марксизма
Пол Готфрид
М.: ИРИСЭН; Мысль, 2009. — 224 с.
Серия “Политическая наука”
Этой книге весной 2009 года была устроена грандиозная реклама. Фонд эффективной политики и сопутствующие структуры сделали все возможное, чтобы представить выход труда Пола Готфрида на русском языке как “выдающееся общественное событие”[1].
Напрасно. Книга того не заслуживает. Палеоконсерватор Пол Готфрид взялся писать о том, в чем он абсолютно не разбирается. Это не удивительно. Автор не политолог и не исследователь (пусть и консервативный) социалистической мысли. Он преподаватель классических языков и литературы в заштатном колледже в Пенсильвании. По совместительству — полемист, публицист и самодеятельный историк консервативно-фашистской общественной мысли (преимущественно германской; в частности, Готфрид — поклонник Карла Шмитта), всей душой ненавидящий левых и либералов (которых он формально различает, но на деле, как видно из книги, считает одним и тем же).
Разрекламированная книга Готфрида производит забавное впечатление. Первое, что бросается в глаза, — вопиющая неграмотность автора. Так, по всему тексту активно используется термин “постмарксизм”, причем в “постмарксисты” произвольно зачисляются все подряд. Очевидно, Готфриду невдомек, что постмарксизм — это вполне определенное течение общественной мысли, представленное именами Иштвана Месароша, Эрнесто Лакло, Агнеш Хеллер, Ференца Фехера, философов Школы праксиса и ряда других имен. Но как раз собственно постмарксистов среди тех, кого зачисляет в их ряды Готфрид, нет! А ведь это то же самое, что записать в неогегельянцы всех, кто испытал влияние Гегеля, кроме самих неогегельянцев.
Аналогичным образом Готфрид широко пользуется термином “культурный марксизм” (который у него выступает практически в качестве синонима “постмарксизма”). Похоже, автор думает, что лично изобрел это определение. Между тем термин давно существует. И грамотные авторы, в отличие от Готфрида, пользуются им вполне корректно: например Деннис Дворкин, который справедливо относит к “культурным марксистам” таких известных персонажей, как Эрик Хобсбаум, Раймонд Уильямс, Э.П. Томпсон, Стюарт Холл, Родни Хилтон, Кристофер Хилл, Дик Хебдидж, Шейла Роуботан и других[2], о которых (за исключением Хобсбаума) Готфрид даже не слышал.
Проявлениями элементарной неграмотности полна вся книга. Перечислить все в рецензии невозможно, приведу лишь несколько примеров. Дьёрдя Лукача Готфрид считает “ветераном Франкфуртской школы” (с. 62). Широко известное (и переведенное на русский[3]) историческое исследование Эрика Хобсбаума “Эпоха крайностей” Готфрид искренне считает “автобиографией” (с. 43), из чего следует, что он эту книгу в глаза не видел. Герберт Маркузе, разгромивший советский опыт в книге “Советский марксизм”[4] и отказывавшийся считать общественно-экономический строй в СССР социализмом (за что его постоянно поносили в Советском Союзе и даже объявили “агентом ЦРУ”[5]), у Готфрида, оказывается, “восхвалял советский социализм” (с. 25)! Потери во Второй мировой войне Готфрид оценивает не в 50 и не в 60, а в 30 миллионов человек (с. 49). Этьен Балибар у Готфрида “обнаружил свои еврейские корни, неразрывно связанные с этикой Спинозы” (с. 37), из чего делаем вывод, что автору неведомо, что “спинозистская” линия в марксизме прослеживается начиная с самого Маркса и хорошо изучена. Особенно забавны поиски “еврейских корней”.
В книге о марксизме Готфрид практически не ссылается на самого Маркса. Редкое исключение — рассказ об “Экономическо-философских рукописях 1844 года”, из которого видно, что автор самого Маркса не читал (хотя и дал ссылку на немецкое издание), а знаком с работой по пересказу Пола Крейга Робертса (с. 60-61).
Еще забавный пример. Готфрид не знает, что Роза Люксембург — виднейший марксистский теоретик начала XX века (в частности, предтеча концепции “зависимого капитализма” и миросистемного анализа) и один из лидеров немецкой социал-демократии. Она для него — “польская еврейка, стоявшая на левацких позициях… приняла участие в попытке уничтожить молодую Веймарскую республику и была убита военными, которые, как считается, после ее убийства выразили свои антисемитские эмоции… Но разве… прославление иностранной революционерки, ставшей “жертвой”, имеет какое-либо отношение к марксизму и к… программам коммунистических партий?” (с. 23). Возможно, ничего не знающим о марксизме и социал-демократии американским крайне правым такие пассажи покажутся убедительными, но у нас в стране печатать подобное под видом “серьезного исследования” — позорно.
Следующее, что бросается в глаза, — тотальная некомпетентность автора. Он не разбирается в том, в чем разбираться обязан. Примеров — тьма, опять же ограничусь несколькими. Пол Готфрид настолько не способен различить авторов левее консервативных, что постоянно валит в одну кучу (записывая в “марксисты” и “постмарксисты”) всех: и либерала Эмманюэля Тодда, и постмодерниста Антонио Негри, и социал-либерала Юргена Хабермаса, и — самое забавное — Пьера-Андре Тагиева (в переводе Бориса Пинскера — Тагеффа), которого французские левые пламенно ненавидят, считая “опасным идеологическим диверсантом”. Причем, подобно нашим “жидоедам” из РНЕ и аналогичных организаций, Готфрид тут же “разоблачает” Тагиева как “еврея” (с. 185)! Бедному палеоконсерватору неведомо, что Тагиев — потомок известных бакинских мультимиллионеров, азербайджанское происхождение которых до сих пор никем под сомнение не ставилось. Но у крайне правых же есть пунктик: левый = жид!
Везде в своей книге Готфрид записывает в марксисты Сталина и сталинистов — на одном том основании, что они сами себя называют марксистами. Но это требует доказательства, а доказать это невозможно. Сталинизм и его производные (маоизм, ходжаизм и тому подобные) недиалектичны, в то время как марксизм — это диалектический материализм. Где нет диалектики — там нет и марксизма.
Аналогичным образом Готфрид постоянно утверждает, что общественно-экономический строй СССР и его сателлитов был “социализмом” (или даже “коммунизмом”). Это опять-таки требует доказательства. Доказательств того, что советский строй не являлся социализмом, — масса. Не случайно в СССР был изобретен смешной термин “реальный социализм”, предполагавший, что реальность противоречит теории, а всех не согласных с тем, что в СССР — социализм, без полемики отправляли в тюрьму.
Когда Готфрид пытается (с грехом пополам) рассказать о теоретической деятельности Адорно, обнаруживается, что самого Адорно он читать не может и потому пользуется пересказами — причем обычно ангажированными и некорректными (с. 108-109). Впрочем, это касается всей Франкфуртской школы, работы которой явно оказались слишком сложны для палеокона. Он даже не смог этого скрыть, пожаловавшись на их “пугающую толщину и не всегда внятный [для него. — А.Т.] язык” (с. 117)!
То же самое произошло с Альтюссером. Готфрид оказался элементарно не способен понять, что написал Альтюссер в известной работе “Противоречие и сверхдетерминация”. Совершенно беспомощно пытаясь изложить положение Альтюссера о сверхдетерминации, Готфрид приходит к забавному выводу: “Альтюссер тщетно старается различить этот [Марксов. — А.Т.] учет идеологических факторов и гегелевский идеализм” (с. 65). Достаточно заглянуть в самого Альтюссера, чтобы обнаружить, что все обстоит ровно наоборот: Альтюссер легко (не для Готфрида) и наглядно показывает разницу между гегелевской диалектикой и диалектикой Маркса: у Маркса диалектика Гегеля не просто “поставлена с головы на ноги”, а радикально изменена, поскольку “идеи” из нее изгнаны, и объектами диалектики являются такие сугубо материальные феномены, как способ производства[6].
Конечно, Пол Готфрид (как и любой другой автор) не обязан разделять взглядов тех, о ком пишет. Но хотя бы понимать, что они говорят, он должен.
Книга “Странная смерть марксизма” полна подтасовок и передергиваний. Автор прибегает к ним тогда, когда хочет уязвить и очернить своих персонажей — а хочет он этого постоянно. Укажу некоторые из них. Известный французский политолог и демограф Эмманюэль Тодд стал у Готфрида “левым” только потому, что осмелился покритиковать американскую внешнюю политику (с. 80)[7]. Негри объявлен “создателем “Красных бригад”” (с. 75), хотя такого нелепого обвинения ему даже итальянская прокуратура не предъявляла! Достаточно чуть-чуть потрудиться, заглянуть в справочную литературу, чтобы узнать, что Негри был теоретиком “Potere operaio” и одним из создателей “Autonomia operaia” — организаций совсем другого направления, чем “Красные бригады”.
Нашумевшая некогда книга Режи Дебре “Революция в революции?” посвящена обоснованию теории фокизма (партизанского очага), то есть одной из стратегий социальной революции в странах “третьего мира”[8], а вовсе не “рекламе экономических чудес кубинского социализма и восхвалению Кастро”, как пишет Готфрид (с. 73)[9].
Далее Готфрид утверждает, что “Тюремные тетради” Грамши (у Пинскера — “Записные книжки”) были изданы Итальянской компартией (ИКП) в 1970-е годы, чтобы как-то сгладить негативное впечатление от поддержки вторжения в Чехословакию (с. 96-97). Между тем, “Тюремные тетради” были изданы в Италии еще в 1948-1951 годах в составе многотомного издания трудов Грамши[10], на основе которого в 1950-е же вышел русский трехтомник[11]. А в 1975 году Институт Грамши ИКП выпустил научно-критическое (а вовсе не “аннотированное”, как думает Готфрид) издание “Тюремных тетрадей” — с черновиками, первоначальными вариантами текстов, образцовым справочным аппаратом[12]. Никакого отношения к событиям в Чехословакии это издание не имело, так как готовилось Институтом Грамши свыше 10 лет. Да и нелепо “сглаживать впечатление” спустя целых 7 лет после самих событий! Тут же, желая как-то особенно уязвить Грамши, Готфрид сообщает, что “Тюремные тетради” были написаны тем во время “пребывания под домашним арестом в 1924-1935 годах при фашистском режиме” (с. 96), хотя в действительности Грамши был арестован в 1926 году, а из тюрьмы в поднадзорную клинику был переведен лишь в конце 1933 года — безнадежно больным. То есть “Тюремные тетради” написаны им действительно в тюрьме[13].
Что касается идей самого Антонио Грамши, то Готфрид, стремясь представить его “идеалистом”, заявляет, что тот “утвердил первичность и превосходство мысли над материальными и организационными условиями производства” (с. 100). Так Готфрид трактует известные положения Грамши о “политическом и гражданском обществе” и “гегемонии”. На самом же деле Грамши утверждал, что правящие классы с помощью вполне конкретных механизмов классового общества (церковь, система образования, юридическая система, печать, институты культуры) навязывают всему обществу (включая угнетенные классы) такую идеологию, которая защищает их, правящих классов, имущественные, материальные интересы. Это не “идеализм”, а чистой воды материализм: Грамши описывает материальные, физически существующие институты, созданные для защиты грубо материальных, имущественных интересов. Более того, это чистой воды марксизм, так как именно Марксу с Энгельсом принадлежит положение, что идеология правящих классов является господствующей в классовом обществе[14].
К передергиваниям Готфрид прибегает, и когда пишет о неомарксизме: “Фундаментальными для неомарксизма были… рабочая демократия, иррациональность капитализма, подлинные человеческие потребности, “преимущественное право выбора для бедных”… а для немцев еще и “преодоление прошлого”” (с. 90). Как говорится, хоть бы раз попал! Готфрид сознательно заменяет главное случайно взятыми частностями — чтобы представить читателю образ мелкотемного неомарксизма, образ пародийный. В действительности же “фундаментальными для неомарксизма” были: отчуждение и возможность его преодоления; проблема современного революционного субъекта; роль прямой демократии; преодоление сталинизма; авторитарное сознание и его преодоление; преодоление “массового общества”, общества потребления и “массовой культуры”; вскрытие ангажированности всех сфер общественной жизни.
Так же обильно Готфрид прибегает и к открытой лжи. Некоторые примеры. Чтобы как-то очернить в глазах своих консервативных читателей экзистенциалистов Мерло-Понти, Сартра и де Бовуар, Готфрид смело записывает их в… члены Французской компартии — причем еще во времена сталинизма (с. 56). Это при том, что Сартра до 1960-х советская пропаганда постоянно клеймила как “реакционера”, “идеалиста”, “клеветника-антисоветчика” и “идейного пособника фашистов”[15], а гуссерлианец Мерло-Понти еще в 1947 году ожесточенно атаковал коммунистов в известной книге “Гуманизм и террор”[16].
Дьёрдя Лукача Готфрид упорно называет сторонником советского вторжения в Венгрию и свержения правительства Имре Надя в 1956 году (с. 25, 88). Это Лукача-то, который был министром в правительстве Надя, вместе с остальными министрами укрылся от советской армии в югославском посольстве, а сразу после выхода из него был арестован КГБ, вывезен в Румынию и интернирован! Это — такая глупая и наглая ложь, что просто руками разводишь.
Готфрид заявляет, будто бы итальянские коммунисты (причем он специально подчеркивает: “вплоть до самых последних дней войны”!) не оказывали никакого сопротивления фашизму, а все рассказы об обратном — коммунистические выдумки (с. 103). Однако эта тема хорошо изучена[17], и даже неспециалисты знают о партизанских гарибальдийских бригадах, которые фактически освободили Северную Италию и на короткий срок по сути установили там свою власть. Причем перед нами — именно ложь, а не неграмотность, поскольку Готфрид и сам все это знает: в другом месте (с. 193-194) он как раз и пишет о власти партизан в Северной Италии и о широко осуществлявшихся ими расстрелах фашистов (которых Готфрид, конечно же, объявил “невинными жертвами”)!
К ИКП автор вообще испытывает какую-то отдельную ненависть. Помните, упоминавшуюся “поддержку” ИКП вторжения в ЧССР в 1968 году? Далее эта ложь повторяется (с. 193). А ведь всем известно, что ИКП не поддержала, а подвергла ожесточенной критике вторжение в ЧССР (из-за чего и начался идеологический конфликт между ИКП и КПСС, достигший пика в период “еврокоммунизма”) — вплоть до того, что делегация ИКП открыто отмежевалась от политики СССР на Международном совещании коммунистических партий в 1969 году и отказалась подписать соответствующие разделы итогового коммюнике[18].
Юргена Хабермаса, которого Готфрид из-за борьбы последнего с историками-ревизионистами (с. 149-152) особо ненавидит (ему посвящена специальная глава “Хабермасовщина”), наш палеокон обвинил в том, что тот “громко оплакал падение Берлинской стены” как “апологет коммунистической ГДР” (с. 42, 144). Работы Хабермаса, посвященные падению Берлинской стены и объединению Германии, переведены на русский язык. Каждый может убедиться, что Хабермас не оплакивал Берлинскую стену и не апологетизировал ГДР[19].
Поражает также конспирологическое мышление Готфрида. Он искренне верит в существование всемирного жидо-масонского (в его версии — еврейско-гомосексуалистско-левацкого) заговора против США и Западной Европы. В общих чертах этот заговор выглядит так. Еще в 1930-е годы Франкфуртская школа специально перебралась в США — вовсе не спасаясь от нацистов, как все думают, а с коварной целью разложить высоконравственное беспорочное христианское американское общество, разрушить в нем веру в брак, Христа и недопустимость однополой любви. В качестве доказательства Готфрид ссылается на такой незыблемый авторитет, как Патрик Бьюкенен (с. 23-24). Под видом “культурных исследований” и образования вообще Франкфуртская школа насадила во многих местах США такие явно коммунистические штучки, как неприятие ксенофобии и неверие в священный институт христианского брака.
После Второй мировой войны в Западной Европе стала воплощаться в жизнь вторая часть тайного плана: компартии развернули грандиозную трансформацию, переделывая себя в соответствии с замыслом, разработанным Франкфуртской школой и конкретно Адорно с Маркузе (с. 186), — видимо, “франкфуртцы” были “тайными кукловодами” мирового коммунистического движения! Задачей этой трансформации было использование сил мощных западных компартий для разрушения института буржуазного брака и “раскрепощения проявлений сексуальности” (с. 186).
Заговор, констатировал Готфрид, удался: замаскированные “комми” проникли во все структуры и институты власти в Западной Европе, взяли их под контроль и навязали европейцам идеологию “объединенной Европы” — вполне “коммунистическую”. “Коммунистичность” ее очевидна, поскольку лидеры “объединенной Европы” (и либералы, и социал-демократы) упорно воюют с ультраправыми (то есть, по мнению Готфрида, травят и преследуют честных консерваторов, демагогически объявляя их “фашистами”) (с. 181-183). В качестве неопровержимого доказательства Готфрид ссылается на тот факт, что “сам” Лионель Жоспен в ранней юности недолгое время был троцкистом (с. 20-21).
Чтобы окончательно закрепить свою власть и ослабить противников (христиан-консерваторов), которых они не могут истребить открыто, заговорщики (либералы и левые) демонстрируют “яростное стремление заселить Запад иммигрантами из других частей света” — “враждебными” и “склонными превозносить незападное” (с. 205). Готфрид убежден, что цель у либералов и левых такая: “Обустроившись в западном мире, чей образ жизни им ненавистен, исламисты ввергнут его в политический хаос; другие, незападные культуры и их носители, обладающие более глубоким чувством идентичности, чем люди Запада, в конечном счете навяжут обществу свои ценности; в Европе продолжится эскалация насилия, навязанного ей пришельцами из “третьего мира”” (с. 206).
Готфрид прямо утверждает, что заговор левых оказался полностью успешен: “Те, кто контролировал общество политически и работал в содружестве с педагогами и медиакратами”, сделали так, что теперь уже невозможно вернуться назад, к “восстановлению традиционных гендерных ролей” или к “конституционным ограничениям государства благоденствия”, институты брака (“семьи”) и “традиционные сообщества” разрушены, европейцам навязаны сокращение рождаемости и “приток незападного населения и религий” (с. 213-214).
После этого остается совершенно непонятным, почему книга названа “Странная смерть марксизма”. Логичнее ее было назвать “Странная победа марксизма”. Победа, конечно, тайная, коварная — но ведь явно победа!
Это как раз — особенности языка Готфрида. Язык — это единственное, что удалось в книге, чем по-настоящему, как филолог, владеет Готфрид. Для всех своих противников он находит уничижительные, презрительные, на грани оскорбления эпитеты, а для единомышленников, наоборот, превосходные. Даже член Конгресса США Белла Абцуг у него — “женщина, называющая себя бунтаркой” (с. 25) (какая изящная конструкция: пренебрежительно подчеркивается половая принадлежность и выражено сомнение в определении!) и “маргинализированная [парламентарий?! — А.Т.] еврейка [опять! — А.Т.], ввергнутая во враждебную [христианскую? — А.Т.] культуру” (с. 26). Абцуг удостоена таких эпитетов только потому, что она феминистка. Феминистки вообще вызывают у Готфрида такое запредельное раздражение, что поневоле начинаешь подозревать за этим что-то автобиографическое.
Готфрид точно так же использует эпитеты и когда пишет не об отдельных людях, а о группах, институтах, коллективах. Например, у него не “идут”, а обязательно “вышагивают” под красным знаменем (с. 26), а если вполне солидная буржуазная пресса (вплоть до “The New York Times”) скажет о ком-то из левых что-то не отрицательное, то она обязательно “расшаркивается” и “разражается похвалами” (с. 43, 36). То же и с целыми философскими направлениями: если материализм — то он “явно исчерпал себя” (с. 37). Вообще язык Готфрида удивительно напоминает язык сталинской пропаганды.
Особенно интересно то, что во всей книге Готфрид слова “фашист” и “антифашист” обычно пишет в кавычках (“фашист” — очень часто, “антифашист” — практически всегда), давая тем самым понять, что он не верит в существование ни тех ни других. Причем относительно антифашистов Готфрид прямо говорит, что это слово нужно предварять “обязательным уточнением “псевдо”” (с. 48).
Так мы приходим к самому главному: к пропаганде фашизма в книге Готфрида, что прекрасно понимает и сам палеокон. Не случайно в первой же главе Готфрид специально заранее открещивается от обвинений в фашизме — причем очень забавным способом: утверждением, что всякий, кто обвинит его в пропаганде фашизма, не настоящий, не истинный антифашист (с. 47-48). Да, в книге нет, конечно, открытых восхвалений Гитлера и нацизма. Готфрид действует по-другому: так, как его любимый ревизионист Эрнст Нольте, который, боясь уголовного преследования, не отрицает Холокост громко и публично, а хитро прячет эту свою позицию в конце книг, в примечаниях[20].
Другой прием — ненавязчивое протаскивание взглядов и позиций ультраправых под видом “научной истины”. Приведенный выше пассаж о Розе Люксембург в точности повторяет версию нацистской пропаганды, разумеется, расходящуюся с исторической правдой даже в деталях: начиная с того, что Люксембург была германской подданной, и кончая тем, что она не могла “пытаться уничтожить молодую Веймарскую республику”, поскольку была убита 15 января 1919 года, а Веймарская республика появилась на свет лишь в июле 1919 года — после того, как правые вооруженным путем разгромили левых. И убили Люксембург не просто “военные”, а ультраправые сторонники майора фон Пабста, в скором будущем — одного из организаторов и лидеров Капповского путча марта 1920 года (настоящей попытки уничтожить молодую Веймарскую республику), а затем — создателя хеймсвера, вооруженных отрядов австрофашизма[21]. Убийство Розы Люксембург — слишком хорошо изученная тема, в том числе и на Западе[22], чтобы надеяться незаметно протащить его нацистскую версию.
Готфриду не удается скрыть своего искреннего огорчения разгромом нацистской Германии. Он неодобрительно высказывается о “денацификации” и процессах против нацистских военных преступников — и даже говоря о Нюрнбергском трибунале, Готфрид не удерживается от того, чтобы написать “нацистские военные преступники” в кавычках, ставя тем самым под сомнение эту квалификацию (с. 160-161). Он однозначно солидаризируется с сенатором Тафтом, осудившим в 1946 году Нюрнбергские процессы (с. 163-164). При этом саму “денацификацию” Готфрид представляет как какую-то вакханалию безоглядных расправ над бедными немцами. Мне некогда довелось заниматься этой темой, поэтому я знаю, что “денацификация” в ФРГ приняла (из-за “холодной войны”) характер едва ли не бутафорский: к 1 января 1964 года, когда она официально была завершена, из более чем 1,5 миллиона военных преступников к ответственности были привлечены лишь 12 457 человек; а осуждены — в подавляющем большинстве символически — 6 329. Более того, суды ФРГ освобождали от ответа тех военных преступников, кто уже был осужден в других странах, в том числе западных[23].
Готфрид рассказывает, что “министра по делам беженцев” (на самом деле — министра обороны) ФРГ Теодора Оберлендера “загнали в угол”, “облыжно” обвинив в “связях с нацистами” (с. 170). Я когда-то составлял на Оберлендера биографическую справку и знаю, что этот “облыжно обвиненный” был командиром спецбатальона СС “Нахтигаль”, прославившегося массовым истреблением мирного населения на Украине, и был заочно осужден в ГДР за военные преступления. “Загнали в угол”, кстати, значит, что он был вынужден из-за скандала покинуть пост министра, счастливо избежав судебного преследования в ФРГ[24].
В качестве другого примера “зверств” со стороны антифашистов и американской оккупационной администрации в Германии Готфрид приводит рассказ Эрнста фон Саломона о том, как его “мучили” в американском плену, заставляя “заполнять бесконечное число анкет” (с. 165). При этом он специально аттестует фон Саломона как “критика нацистов”. Кто такой Эрнст фон Саломон? Ультраправый террорист-фрайкоровец, убивший в 1922 году министра иностранных дел Веймарской республики Вальтера Ратенау[25].
Готфрид не скрывает своего возмущения участием канцлера ФРГ Герхарда Шрёдера в праздновании 60-летия высадки союзников в Нормандии (2004). Дескать, какой мерзавец: празднует событие, которое “вылилось в гибель десятков тысяч немецких солдат” (с. 176). Очевидно, Готфрид считает, что немецкие солдаты воевали за правое дело.
В книге он не раз возвращается к знаменитому “спору историков”, спровоцированному в 1986 году Эрнстом Нольте и другими ревизионистами, обвиняя их противников, то есть антифашистов, в том, что те, дескать, наклеили на Нольте с компанией политические ярлыки, обращаясь “к бредовым параллелям между политически некорректными научными исследованиями и преступным “отрицанием Холокоста”” (с. 156, примеч. 54). Выше я уже показывал — с указанием страниц, — что это не “бредовые параллели”, а чистая правда. Всех критиков ревизионистов Готфрид огульно записывает в “леваки”. Особенно достается Фрицу Фишеру, известному либералу, основоположнику современной германской социально-критической исторической школы (с. 170-176). В изложении Готфрида впечатляюще фундированные работы Фишера подаются как “ненаучные”, а работы его противников — как образец научности. Среди них Готфрид особо выделяет Герхарда Риттера, которого “леваки”, не в силах победить на академической почве, “лицемерно объявили… реакционным националистом” (с. 72). Для консерваторов в США написанное им, возможно, выглядит убедительно, но у нас в стране еще пару десятилетий назад все это штудировали студенты в курсе историографии новейшей истории. Спор вокруг Фишера (известный как “контроверза Фишера”, но Готфрид по неграмотности этого термина не знает!) подробно разобран, например, в статье К.Б. Виноградова “Фриц Фишер и его труды”[26] — и каждый может убедиться, что исход этого спора выглядит совсем не так, как его описал Готфрид. А Герхард Риттер не “лицемерно объявлен”, а действительно являлся типичным реакционным националистом, работы его — натуральный гимн прусскому милитаризму и германскому империализму[27], а политическое лицо Риттера вполне характеризуют те факты, что он яростно критиковал “Красную капеллу” — как “врагов немецкого народа” и “предателей” — и называл ее участников “государственными преступниками”[28], а ответственность за Вторую мировую войну и нацистские преступления возлагал на… якобинцев и вообще Великую французскую революцию![29]
Интересно, что тех, кто критикует такие взгляды (например Хабермаса), Готфрид тут же обвиняет в том, что они “разделываются с инакомыслящими” (с. 149), — как будто Хабермас обладает какой-то властью и кого-то посадил или расстрелял! Но в сознании Готфрида захваченная “марксистами” “объединенная Европа” — это вообще царство репрессий и преследований. Он с возмущением пишет, что зимой 2005 года в ФРГ полиция задержала группу граждан, публично распевавших “Deutschland, Deutschland über alles” (с. 196), — поскольку в Германии запрещены нацистская символика и гимны — и видит в этом доказательство того, что в “объединенной Европе” правят “левые”. Почему-то он “забывает”, что коммунистическая и советская символика запрещена в нескольких странах этой “объединенной Европы” — в Чехии, Венгрии, Румынии, Польше, Литве. Николя Саркози (прославившегося тем, что публично назвал иммигрантов “отбросами” и “канальями”) Готфрид обвиняет в… предоставлении преимуществ иммигрантам и дискриминации коренных французов (с. 139)! При этом в книге он постоянно ссылается на “Junge Freiheit” — известное издание немецких “новых правых”, в котором печатаются неофашисты практически со всей Европы! И яростно защищает “новых правых” (например, коалицию Берлускони) от обвинений в связях с “историческим фашизмом” (с. 194). Это при том, что в коалицию Берлускони входили оба наследника Итальянского социального движения (ИСД) — неофашистской партии, созданной после войны муссолиниевцами[30], а крупнейший из них, “Национальный альянс”, вообще недавно в полном составе влился в партию Берлускони.
Итак, что мы имеем? Книгу абсолютно неграмотного и некомпетентного автора, широко прибегающего к подтасовкам и прямой лжи, протаскивающего под видом “марксологического исследования” конспирологические теории и ультраправую пропаганду. Причем автора, умственный уровень которого таков, что он готов верить любым сказкам, если эти сказки исходят от правых и направлены против левых и либералов[31]. Содержательно книга Готфрида к “марксологии” отношения не имеет, поскольку почти все, кого он критикует, марксистами не являются и никогда ими не были. А те немногие (например Негри), кто был, давно быть перестали. В научно-финансовом отношении наш автор ни в коем случае не независим: он сам признается, что давно куплен на корню фондом Эрхарда (с. 10). К тому же перед нами — 68-летний дедушка, подвинувшийся на проблемах секса: все козни “марксистов” он упорно сводит к семейно-брачным отношениям и однополой любви. Я понимаю, что бывают “пещерные” консерваторы, но перед нами консерватор не пещерный, а прямо-таки пещеристый!
Не спрашиваю, почему Готфрид написал и издал такую беспомощную книгу. Очевидно, она вполне соответствует умственным запросам палеоконсервативной американской аудитории (автор перечислил имена 17 своих единомышленников, читавших книгу в рукописи и помогавших ему (с. 9), — и ни один из них не смог ни исправить многочисленных вопиющих фактических ошибок, ни объяснить Готфриду, что же в действительности написано в трудах марксистских авторов!) Интересно, почему такая позорная книга издана у нас?
Объяснение, данное по этому поводу председателем редакционного совета В. Завадниковым — “книга написана консерватором, то есть “правым” [почему в кавычках? — А.Т.], в то время как серьезные тексты о европейских левых, существующие на русском языке, написаны, как правило, левыми или же сочувствующими им” (с. 7), — не может быть принято. За последние 20 лет о западных левых (так, как они представлены в книге, то есть вплоть до лейбористов и социал-демократов) у нас издано не менее 120 достаточно серьезных текстов, и более половины из них написана не левыми и не сочувствующими. Очевидно, издателям потребовалась именно такая книга: некомпетентная, крайне правая, грубо-пропагандистская, написанная простым и впечатляющим языком ждановского бичующего агитпропа.
Александр Тарасов
Это ты, Юкио?
Бунт красоты. Эстетика Юкио Мисимы и Эдуарда Лимонова
Александр Чанцев
М.: Аграф, 2009. — 186 с.
Книга Александра Чанцева “Бунт красоты” представляет собой параллельное жизнеописание двух писателей — Юкио Мисимы (1925-1970) и Эдуарда Лимонова (1943). Эксклюзивной фактуры здесь нет, поэтому укажу лишь на усматриваемые автором черты сходства двух литераторов: трудное детство, активные жизнестроительные практики, западничество, латентный гомосексуализм, радикальная политическая деятельность, разносторонность и скандальность авторов. Скандальнее всего в биографии Мисимы, конечно, его самоубийство: призвав военных совершить государственный переворот и не получив от них поддержки, Мисима совершил харакири.
Кроме того, “Бунт красоты” — еще и “исследование эстетик”, поэтому параллельно с жизнеописанием автор дает анализ сочинений обоих авторов. В первой главе исследуется будто бы краеугольное для эстетик авторов понятие красоты, а поскольку красота оказывается неразрывно связанной со смертью, то в этой же главе исследуется и понятие смерти. Вторая глава посвящена жизнестроительным практикам двух писателей. Название говорит само за себя: “Жизнь как подвиг, литература как действие, политика как политика”. Последний член триады кажется несколько тавтологичным. Можно было бы написать “поэтика как политика”, но тавтологии тоже бывают продуктивными. В общем, речь идет о политических карьерах героев и о том, как они дошли до жизни такой. В третьей главе пересказывается книга Лимонова “Священные монстры”. В четвертой перечисляются все упоминания Мисимы в книгах Лимонова, а затем отдельно пересказывается эссе о Мисиме из “Священных монстров”. В пятой главе описывается анархо-романтизм Лимонова и его увлеченность революционной практикой. В шестой разбираются темы любви и секса. В седьмой — смерти и самоубийства. В восьмой — созданные писателями утопические проекты общественного устройства. В девятой речь идет об “эстетическом фашизме” Мисимы и Лимонова — в основном посредством пересказа эссе Умберто Эко “Вечный фашизм”. И, наконец, в десятой главе повествуется о влиянии Лимонова на новейшую российскую словесность (каковое влияние является в то же время и ретрансляцией идей Юкио Мисимы). В заключении автор сетует на отсутствие у Мисимы и Лимонова этики и делает вывод, что “бунт красоты продолжается”.
“Бунт красоты” опирается на широкий круг источников. Помимо собственных сочинений двух авторов, цитируются все имеющиеся сочинениях о них, а кроме того — сочинения Мишеля Фуко, Иосифа Бродского, Михаила Ямпольского, Умберто Эко, Жана Жене, Жиля Делёза, Дьёрдя Лукача, Эрнста Юнгера, Эмиля Чорана, Йохана Хёйзинги, ситуационистский трактат Рауля Ванейгема, книги Жака Деррида, Сьюзен Зонтаг, Вальтера Беньямина, Томаса Манна, Рене Генона, Жоржа Батая, Адорно и Хоркхаймера, Жана Бодрийяра, Константина Леонтьева, Пьера Жозефа Прудона, Роже Кайуа, Жана Франсуа Лиотара, Т.С. Элиота, Герберта Маркузе, Мориса Бланшо, Ги Дебора, Альбера Камю, Мишеля Монтеня, Брюса Стерлинга, Филиппа Лаку-Лабарта и Жана-Люка Нанси, Юлиуса Эволы, Ролана Барта, Симоны де Бовуар, Эрика-Эмманюэля Шмитта, Освальда Шпенглера, Александра Пятигорского, Вильгельма Райха, Пьера Клоссовски, Алена Бадью, Милана Кундеры, Элиаса Канетти и Алексея Лосева вместе с Азой Алибековной Тахо-Годи. Платон тоже цитируется. Но после Лосева-Тахо-Годи.
Список использованных авторов нам еще пригодится. Пока же обратимся к истории вопроса.
Жанр параллельных жизнеописаний восходит к Плутарху. Впрочем, жанр биографий родился лет за четыреста до него, и написанные в этом роде сочинения отличались либо разоблачительной хулой, либо неумеренной хвалой. Биография служила не знанию и воспитанию (как история), не постижению мудрости (как трагедия и философия), а удовлетворению любопытства и развлечению публики, опиралась на любые источники (в том числе и сплетни) и особенно смаковала скандальные детали. Из развлекательного чтива в назидательное чтение биографию превратил именно Плутарх. Время было такое. Сидя в своей Херонее — исконно-греческой, но к I веку глубоко провинциальной, — Плутарх представлял собой вымирающий тип греческого грека — в противоположность эллинствующим интеллектуалам во всех концах империи. Будучи ходячим анахронизмом, он и воззрений придерживался анахронических: ратовал за классический идеал практической, то есть активной, гражданственной жизни, ценил философа Платона, но практические наставления раздавал больше в духе аристотелевской золотой середины, то есть был терпим и уравновешен. Поэтому, придя к прославлению греческих идеалов гражданственности в своих жизнеописаниях, Плутарх решил уравновесить их жизнеописаниями деятелей римских. Власть Рима никто в ту пору отменять не собирался, а Плутарх не собирался с ней спорить. Вот и получились наставления для юношества — по духу греческие, по виду греко-римские. Сергей Аверинцев тонко замечает, что “уравновешенность и терпимость Плутарха куплены ценой отказа додумать хотя бы одну мысль до ее последних логических выводов”[32], и его греко-римский параллелизм представляется именно что результатом нежелания делать какие-либо политические выводы о значении римского господства для греческой гражданственности. Вместо политических выводов Плутарх сочинил занимательные моральные наставления.
В общем-то, любого рода параллелизм есть отказ от прямого утверждения. Сравнения ведь делаются не для того, чтобы сравнить, а для того, чтобы сделать выводы. И, если автор представляет читателю именно сравнение, надо полагать, что выводы читатель должен сделать сам (то ли потому что прямое их изложение по какой-то причине непечатно, то ли потому что выводы можно сделать разные). Если все это так, то умалчиванием каких выводов является параллельное жизнеописание Юкио Мисимы и Эдуарда Лимонова? Какую мысль намеренно отказывается додумать до конца автор, избравший сей почтенный жанр? Потому как по инерции жанра додумать ее предлагается читателю. И тем паче — рецензенту. Вот рецензент на сайте “Фаланстера” тоже задался этим вопросом, однако ни на какой определенный ответ так и не решился: “Означает ли это, что Чанцев предполагает, что Лимонов вскоре совершит сеппукку на одной из военных баз после отказа военнослужащих совершить по его призыву государственный переворот? Трудно сказать”[33].
Попытаемся, однако, выудить выводы из самого текста. Вот что пишет автор в заключении книги: “Наличие или, скорее, отсутствие в художественной системе Мисимы и Лимонова этики представляется наиболее важной проблемой”. То есть речь идет, как и диктует жанр, о морали, об этике. И не только об этике, а также и о теории познания: “Можно вспомнить эпистемологические неточности обоих писателей в целом”. В следующем предложении выясняется, правда, что под эпистемологией автор понимает почему-то словоупотребление, но словоупотребление — это ведь тоже крайне важная проблема, особенно когда речь идет о двух мастерах слова. Вот оно, следующее предложение: “Так, например, они используют понятие “революция” (подразумевающее тотальное переустройство общества) в том контексте, где уместнее употребить слово бунт или восстание, делают ставку в своем теоретизировании на молодежь как на главный революционный элемент, тогда как ясно, что целостную революцию может скорее совершить лишь все общество в целом, а молодежь способна только на анархический бунт”. А у этих самых “эпистемологических неточностей”, или, вернее, особенностях узуса, есть причина, и вот как она раскрывается: “Эти эпистемологические несоответствия проистекают, кажется, из более глубокого основания. А именно — отличия от глубинной национальной самоидентификации (западник Мисима, эмигрант Лимонов), неукорененности в традиционной культуре, приверженности радикальным бытийным принципам (грубо говоря, философии де Сада, а не христианству), что является своеобразным пагубным следствием их тотальной пассионарности и мобильности”. Конечно же, параллельное жизнеописание и в данном случае представляет собой “счастливый брак” биографии и нравоучения! Судя по процитированному пассажу из заключения, читатели должны сделать свои выводы о том, к чему приводит неукорененность в традиционной культуре и предпочтение де Сада христианству. Понятно, куда. Одного — к самоубийству, а другого — в тюрьму. Неясно только, почему отказавшийся от глубинной национальной самоидентификации эмигрант Лимонов называет себя русским националистом и почему японец Мисима должен испытывать хоть какие-то теплые чувства по отношению к христианству. Но это вопросы мелкие. Установлено главное: непроговоренная мораль этого параллельного жизнеописания состоит в том, что особое пристрастие к красоте в ущерб морали ничем хорошим не кончается. И заруби себе это, читатель, на носу.
Что же такое, по Чанцеву, мораль (или этика), отсутствием которой мучима бунтующая красота? В этом вопросе автор совершает еще один брак, тоже традиционный: философии и теологии. Этика для автора — концепт сугубо христианский, поэтому и красоту он определяет цитатой из Виктора Бычкова, специалиста по восточному христианству и эстетическим идеям патристики. “Традиционное определение эстетики” звучит для Чанцева следующим образом: “…к сфере эстетического относятся все компоненты системы неутилитарных взаимоотношений человека с миром (природным, социальным, духовным), в результате которых он испытывает духовное наслаждение”[34]. Более того, автор уточняет, что “это утверждение восходит к известной мысли Фомы Аквинского о том, что красота есть нечто, постижение чего доставляет удовольствие (“id cujus apprehension placet”), и с тех пор не пересматривалось, кажется, до, самое раннее, эпохи романтизма, а кардинальным образом — до Бодлера”. Что же такого пересмотрел у Фомы Аквинского Бодлер? Правильно, христианское единство красоты и блага. У Бодлера красота с благом никак не связана. И у Мисимы с Лимоновым — тоже. Хуже того: красоту с благом развел еще Кант — и уже за ним другие классики немецкой философии, а также упомянутые Чанцевым романтики. Автор поэтому говорит, что в случае Мисимы “традиционное определение” эстетического нуждается в корректировке. Еще бы оно не нуждалось! В каком страшном сне могло присниться Мисиме определение эстетического из книги Бычкова по византийской эстетике?
Или вот еще один вопрос. Чанцев пишет применительно к Мисиме: “Также одним из определяющих свойств красоты является ее трансцендентность, метафизическое качество, подразумевающее, что истинный мир прекрасного лежит за пределами тварного мира, в некой трудно определимой области потустороннего, куда прекрасное и влечет за собой людей”. Вот мне очень интересно, какое именно божество сотворило, по Чанцеву, мир Мисимы? Брахмы что ли? Или все-таки Бог-Отец, тогда еще бездетный? Или — если вспомнить об увлечении Мисимы античной Грецией — демиург какой-нибудь? А ведь это важно, раз непричастность “тварному миру” является “одним из определяющих черт красоты”…
Но Бычков с его византийской эстетикой (так же, как и Лосев с эстетикой античной) еще не самое у Чанцева непонятное: сведущий читатель, примерно представляющий себе рождение древних эстетик из головы Алексея Федоровича, с этим легко разберется. Собственно, ключевой фигурой для разговора о красоте в том духе, в каком его ведет Чанцев, должен был бы стать Ницше, всю эту эстетику и придумавший, но Ницше — запрещенный автор. Запрещенный не только для Лосева при советской власти, но и для любого, пишущего исследование об “эстетической системе Юкио Мисимы”. Потому что если скажешь “Ницше”, то что еще можно будет сказать о таком, например, пассаже из Мисимы: “…неизлечимой болезнью является само человеческое существование, при этом не онтологической, философской, а болезнью самого тела, скрытой смертью”? Правильно, ничего. Потому что “эстетическая система Мисимы” есть вариации на темы западной философии XIX века: ницшеанские и прочие темы, дошедшие к XX веку даже до азиатских литератур. Но, когда пишешь “исследование системы”, сказать нужно много. Отсюда — Бычков. И отсюда же — все остальные авторы, перечисленные мной в начале. В книге “Бунт красоты” все эти фамилии являются атрибутами исследования. И к сути дела (если я правильно ее поняла) не имеют ни малейшего отношения. Ну, в самом деле, разве писал когда-нибудь Пьер Клоссовски, например, о печальных последствиях “неукорененности в традиционной культуре”? Нет. А Ролан Барт писал? Нет. И так далее, по списку. Наибольшее восхищение вызвала у меня ссылка на Александра Пятигорского. Не удержусь, приведу ее полностью. Лучшего доказательства чисто декоративного характера ссылок все равно не найти. Ведя речь об утопии Лимонова, Чанцев пишет: ““Другую Россию” можно по сути считать развернутой метафорой “Страны гранатов”, если убрать оттуда конкретные размышления “о судьбах России”, а также пространные геополитические конструкты, специфические для Лимонова, человека “хаотического мышления”, как сказал как-то А. Пятигорский о Л. Троцком”. И ссылка. На Пятигорского.
Обратимся, однако, к самому непонятному: к связке Мисима-Лимонов. Почему предметом параллельного жизнеописания избрана именно эта пара? Ведь если хочешь подобрать леденящий душу пример последствий “неукорененности в традиционной культуре”, то ведь можно придумать что-нибудь и пострашнее. Да хоть того же де Сада. А в параллель к нему взять Ницше. Чем не экземплярная параллель? Немец и француз. Оба боролись с традиционным для своих культур христианством. И оба закончили дни свои в сумасшедших домах. Почему Мисима? Почему Лимонов?
Думаю, на эти вопросы есть два ответа. Один состоит в том, что “традиционная культура” как-то связана у Чанцева с государством. Только он этого не проговаривает. Тогда понятно: Мисима боролся с современным ему японским государством за восстановление власти императора. А Лимонов, очевидно, борется с российским. И плохо, в общем-то, не то, что один в определенную пору своей жизни был западником, а другой — эмигрантом, а то, что с государством смириться не могут. И уже отсюда читатель должен вывести мораль. Но что бы тогда не сказать этого прямо? Вот для этого у меня заготовлен второй ответ: пара выбрана потому, что Александр Чанцев по профессии японист (это отчасти объясняет Мисиму), а по призванию — актуальный литератор: это объясняет сразу обоих. Потому как в чем суть актуальной литературы и искусства? В умении создать шум посредством скандала. Как создать шум вокруг исследования? Можно, конечно, доисследоваться до чего-нибудь скандального. Но это трудно. В литературоведении свое отскандалили еще формалисты. А можно просто взять своим предметом скандальные фигуры. И тоже получится шум. И кто потом будет разбираться, влиял Мисима на Лимонова или не влиял. Не в этом же дело. Даже сам Лимонов так считает: “Автор значительно преувеличил значение для меня Мисимы. Я им заинтересовался впервые, когда в 1980 году в Париже мне подарили пингвиновское издание комментариев Мисимы к “Хагакурэ”. Небольшая эта книжка с самурайским мечом на обложке произвела на меня сильное впечатление. Но львиную долю этого впечатления составлял сам самурайский кодекс “Хагакурэ”, написанный, как известно, бывшим самураем, монахом Йоши Ямамото. Я запомнил английский текст наизусть. Эстетика самураев — вот что меня ошеломило и возбудило и возбуждает и бодрит и сегодня. “Хагакурэ” — великая книга. Мисима же, чем более я его узнавал, тем менее я его ценил. Мисима […] не политик, и его политическая деятельность всего лишь была случайным полем для демонстрации его самоубийственно-трагической эстетики. Исследователи моего творчества вольны проводить любые аналогии и параллели. Они и проводят. Из недавних книг отмечу книгу Андрея Рогачевского “Биографическое и критическое исследование русского писателя Эдуарда Лимонова”, вышедшую в Америке по-английски. Так вот, Рогачевский нашел сходство между моим творчеством и творчеством писателя Петра Краснова. Я написал автору, что впервые узнал о писателе Краснове от него. Все эти попытки и догадки исследователей все равно интересны”[35]. Ну понятно, что интересны. Паблисити. Можно к тому же и новых писателей узнать.
Лимонов, правда, не вычитал того морального вывода из параллельного жизнеописания, что вычитала я. И я, конечно же, готова к тому, что этого морального вывода, кроме меня, вообще никто не вычитает. Ну мало ли что там сказал автор в заключение! В заключении, мол, вообще много чего может быть, с книгой никак не связанного. Заключение — вещь вообще не обязательная, надо, мол, судить по самому исследованию.
И на этот счет у меня заготовлен другой вывод. Никакое это не параллельное жизнеописание. “Бунт красоты” — это сравнительное актуальное исследование. Сравнивать можно хоть черта с печкой, хоть Мисиму с Лимоновым. Главное, чтобы сравнение присутствовало. А еще исследование должно быть междисциплинарным, то есть обязательно забираться в области, не являющиеся специальностью автора. В византийскую эстетику, в мистиков и правых теоретиков, во французскую философию прошлого века. И далее по списку. Список этот, кстати, прекрасно отражает состояние современного российского книгоиздания. Что издают — то и читают исследователи. А что читают — на то и ссылаются. И релевантность ссылок вовсе не обязательна. Мы же имеем дело с компаративной культурологией, где можно все. Таков common sense современной науки. Можно сказать, что герой у Мисимы умирает, видя солнце лишь от боли “под собственными веками”, а в сноске привести максиму Ларошфуко о том, что “ни на солнце, ни на смерть нельзя смотреть в упор”; можно ссылаться на Шпенглера, говоря “Война — это творец всех великих вещей”; а можно и на Гераклита; можно “вспомнить”[36] Хайдеггера, когда речь заходит о смерти; можно долго ссылаться на Камю, а потом вдруг, ближе к концу книги, заявить: “Говоря же о личной ответственности человека как перед лицом собственной смерти, так и перед самим собой в качестве морально-этического ориентира, Лимонов “забывает” о такой незначительной детали, как бессмертие души, — кто же в таком случае будет отчитываться?” Ну да, действительно, кто же?
Хорошо бы только для начала задать этот вопрос не Лимонову, а всем цитированным в книге авторам по списку: где у тебя, Мишель Фуко, бессмертная душа? А у тебя, Иосиф Бродский? Что скажешь ты о бессмертной душе, Симона де Бовуар? Почему молчите, Эмиль Чоран, Жак Деррида, Сьюзен Зонтаг? Зачем забыл ты о бессмертной душе, Альбер Камю? Кстати, проще всего об ответственности человека перед лицом собственной смерти писал Сартр, но его классический манифест не попал в список цитированных книг. Давно потому что издавался, в конце 1980-х. И Хайдеггер автору по этому поводу почему-то не “вспомнился”.
Возможно, второй мой вывод более правдоподобен. Но мне милее принцип “вежливости мышления”, гласящий, что, читая текст, следует исходить из того, что автор тоже думает. Ну а раз он думает, то мыслью следует считать выраженное в заключении. Неукорененность в традиционной (христианской) культуре. Которая, кстати, выражается еще и в том, “что все знаковые слова культуры даются ими (то есть Мисимой с Лимоновым) с редуцированными семантическими полями — изначальные значения этих слов подменены маргинальными”. От красоты не получают удовольствия, под революцией понимается переворот, вместо здоровой гетеросексуальной любви проповедуется “латентный гомосексуализм” и так далее. И вот, кстати, “отсюда же проистекает и более трагическая разъединенность таких имманентных человеческой природе качеств, как духовное и телесное, этики и эстетики”.
Стоило ли перелопачивать груды философских и околофилософских сочинений XX века, чтобы прийти к такому выводу? Да, бессмертная душа (вместе с “человеческой природой”) давно приказала долго жить. И убили ее отнюдь не Мисима с Лимоновым, а де Сад с Ницще. Но “Ницше”, как мы уже знаем, — запрещенное слово. Потому что оно превращает Мисиму с Лимоновым из скандальных фигур в мейнстримных писателей XX века.
Наверное, и по этому поводу Константин Леонтьев сказал бы столь любимую Лимоновым фразу: “Неужели Александр в каком-нибудь крылатом шлеме переходил Граник, Цезарь — Рубикон, поэты писали, герои умирали… чтобы буржуа в своем кургузом пиджачке благодушествовал бы…” Неужели ради этого вывода стоило придумывать весь этот “бунт красоты”?
Ольга Серебряная
Прорыв. Как нам модернизировать Россию
Иосиф Дискин
М.: РОССПЭН, 2008. — 319 с. — 1500 экз.
Едва приступив к повествованию, автор книги предупреждает, что его сочинение не содержит готовых рецептов модернизации, ожидаемых, возможно, читателем. Прочерчивая путь “между Сциллой и Харибдой российской модернизации”, Иосиф Дискин намеревался говорить лишь об эволюции теории общественного обновления, а также о своем собственном ее видении. Буднично констатируя, что сегодня предметом обсуждения становится уже не столько настоятельная необходимость модернизационного проекта, сколько его цели и возможные альтернативы, он для начала останавливается на факторах, подталкивающих к разработке соответствующего концепта. Во-первых, неспособность отвечать бытующим среди россиян социальным ожиданиям означала бы крах легитимации нынешних властителей, а это заставляет их работать над обнадеживающей социальной перспективой (с. 3). Во-вторых, ширится осознание того, что одной из причин крайне высоких издержек реформ в 1990-е годы было “использование идеи модернизации самым пошлым образом”, то есть посредством прямого переноса существующих на Западе институтов на русскую почву (с. 4). В-третьих, дают о себе знать и все более грозные вызовы будущего; оказывается, “трансграничное геополитическое и цивилизационное положение России, ее контроль над целым рядом ресурсов превращают нашу страну в объект самого серьезного давления” (с. 5).
Главную посылку, от которой отталкивается автор, нельзя признать оригинальной: “Либо Россия будет великой, либо ее не будет вовсе” (с. 6). (Он, правда, и сам понимает, что тезис “затаскан” до утраты содержательности, в чем простодушно признается.) Ключевую роль в возвращении Россией былого могущества и призван сыграть модернизационный проект. “Новое величие России — дополнительный ресурс нашего развития. […] Сегодня концепции модернизации, развития в целом, претендующие на универсальность или, по меньшей мере, на широкое распространение, становятся одним из серьезных инструментов soft power, признаков великой державы” (с. 6-7). В условиях, когда Европа, Америка и Китай выдвинули собственные модели модернизации, перед Россией также встает задача создания оригинального проекта, чтобы дать адекватный ответ на “вызовы современности”.
В авторских рассуждениях заметное место отводится борьбе с постмодернистским “искусом”, возникающим при осмыслении проблемы модернизации. Это, как мне кажется, самый загадочный раздел книги — местами логику автора постичь просто невозможно. Оцените, например, такое высказывание: “Современная идеологизация всех измерений развития показывает, что постмодерн — “игра в бисер”” (с. 7). Вы что-нибудь понимаете? Лично я — нет. Но дальше — больше. Согласно Дискину, влияние постмодернистов на реальные общественно-политические процессы оборачивается мощными социальными потрясениями. Видимо, желая усилить свое новаторское суждение, автор присовокупляет к нему еще один тезис, согласно которому “дискурс постмодерной критики идеи модерна, как показывает анализ, все же локализован в кругах гуманитарной элиты” (там же). По всей видимости, нам намекают на то, что постмодернистская парадигма не оказывает существенного влияния на практику социального, экономического и политического функционирования. С “мощными социальными потрясениями”, правда, теперь не все понятно — но это, вероятно, мелочь. Главное же состоит в том, что “даже если постмодернисты правы относительно заката эпохи модерна, то все же нужен очень серьезный анализ того, насколько этот “закат” актуален для современной России с ее довольно специфическими проблемами, сильно отличными от реалий предположительно “постмодерного” Запада” (c. 7).
В центре композиции представленной книги, сообщают нам далее, лежит “исчерпанность прежней парадигмы развития, основанной на силовом воплощении в жизнь идейно вдохновленных проектов” (с. 13). Дискин не объясняет ни причин, ни признаков этой исчерпанности, ограничиваясь очередной констатацией собственного желания обрести, наконец, “адекватный ответ на глобальные и внутренние вызовы” (с. 14). Простим это упущение, тем более что буквально следом читателю предлагается довольно качественный очерк развития модернизационной теории: история понятий, разрабатываемых другими, дается автору с похвальной легкостью. Хотя термин “модернизация” был введен в научный оборот в 1950-е годы, а классические разновидности соответствующей теории сформировались в течение последующего десятилетия — в противоборстве с марксизмом за влияние в “третьем мире”, — только к середине 1980-х годов сложилась определенная модернизационная парадигма. Расширяя читательский горизонт, автор детально останавливается на различных типах теоретического осмысления модернизации, включая концепции “отсталости” и “догоняющего развития”, а также дуалистические, стратегические и институциональные теории. Кроме того, отнюдь не вскользь упоминаются концепции “большого скачка”, “полюсов развития”, “круговой причинности”, “социальных изменений”, “зависимого развития”, “ущербного роста” и так далее. Хоровод играючи привлекаемых концептов завораживает, от него буквально кружится голова, но, к счастью для читателя, все они объединены единым стержнем: “Общим для всех теорий модернизации является представление, что причины неразвитости связаны с внутренними факторами — такими, как неграмотность, традиционное аграрное общество, традиционные ценности и ожидания населения, слабое разделение труда, недостаток коммуникаций и инфраструктуры” (с. 21). Идея свежая, нечего сказать, — возразить невозможно.
Но нереализованная претензия на оригинальность отступает ненадолго. Обращаясь к теме социальных институтов, автор делится по-настоящему самобытными воззрениями на классические идеологии — консерватизм, либерализм и социализм. Они таковы: “Консерватизм — социальные институты, прежде всего государство и закон, необходимы для обуздания неустранимых негативных сторон природы Человека. Либерализм — социальные институты, прежде всего государство, препятствуют проявлению изначально позитивных начал природы Человека. Социализм — социальные институты, прежде всего государство, являются необходимым средством преобразования исходно негативных сторон природы Человека, которые могут быть устранены в процессе его воспитания и принуждения” (с. 79). Мне показалось весьма спорным суждение Иосифа Дискина о либерализме — на мой взгляд, оно неверно ни терминологически, ни по существу. Но уважаемый автор готов, вероятно, позволить себе бесцеремонное обращение с этой классической идеологией, ибо предлагаемый им вариант модернизации отнюдь не либерален.
Речь идет о концепции “синхронизированной модернизации”, которая подразумевает перестройку экономики, синхронизированную с повышением качества функционирования государственной системы и институциональной среды. И, хотя автор, по его собственным словам, первоначально собирался воздерживаться от любых готовых рецептов, у него все же хватило смелости для прогнозирования трех этапов реализации модернизационного проекта в нынешней России. Читатель, казалось бы, может торжествовать: наконец-то, от Иосифа Дискина удалось дождаться какой-то конкретики. К сожалению, здесь нас ждет очередное разочарование, причем, как я подозреваю, и сам автор сегодня многое отдал бы за то, чтобы эти его предвидения вообще не попали в печать. Итак, на первом этапе, в 2008-2010 годах, “государство может обеспечить высокие темпы роста за счет использования легкодоступных ресурсов развития: стимулирования потребительского спроса населения; поддержания роста государственных и частных инвестиций; реализации масштабных инфраструктурных проектов…; увеличения сырьевого и индустриального экспорта” (с. 292). Далее, в 2011-2013 годах, “экономическую динамику будут поддерживать: существенно выросшие доходы населения, которые повысят спрос на жилье и товары длительного пользования; рост спроса на продукцию отечественного машиностроения, генерированный увеличением традиционного и индустриального экспорта, а также внутренние инвестиции — плод предшествующего развития” (там же). Наконец, в 2014-2017 годах нас ожидает рост конкурентоспособности отечественных товаров и услуг.
Сегодня, когда глобальный экономический кризис сделал очевидной бессмысленность экономической политики, проводимой руководством нашей страны в последние десять лет, читать все это просто смешно. Конечно, автор едва ли виноват в том, что его опус, и по идеологии, и по тональности своей неотделимый от ребяческого оптимизма нефтегазового десятилетия, готовился к печати столь долго. Дискин, отважный человек, обещает нам, как ни удивительно это ныне, жизнь “на первых порах, как у европейских соседей, а затем, если не наделаем глупостей, и как “в лучших домах Европы”” (с. 306). Но, с другой стороны, неожиданные неприятности типа той, что приключилась в минувшие месяцы с российской экономикой, самым замечательным образом позволяют отделить подлинную социально-политическую аналитику от подделок под нее, вдохновляемых избытком верноподданнических чувств и включенностью в пресловутые “схемы”, питающие обслуживающих режим интеллектуалов.
В заключение отмечу, что меня, как рецензента, неприятно поразила наукообразность авторских выкладок, выраженная, в частности, в обилии специальных терминов. В целом же приведение в порядок того творческого хаоса, которым щедро делится с читателем автор, требует изрядного труда. Причем, несмотря на предпринятую работу, логично выстроенной теории модернизации в итоге явно не хватает, хотя профессору Дискину нельзя отказать в амбициозности и экстравагантности его попытки решить данную задачу. В конце концов, возникает ощущение, что автор сам занимается именно тем, в чем упрекал постмодернистов, — “игрой в бисер”. Бедный Гессе — знал бы он, какая жалкая судьба ждет созданные им культурные символы…
Инна Дульдина
Общество против коррупции. Муниципальные программы борьбы с коррупцией
Вадим Бондарь
М.: Московская школа политических исследований, 2008. — 248 с. — 1000 экз.
В России борьба с коррупцией стала “знамением времени” сравнительно недавно. Повышенный интерес к антикоррупционной тематике, с одной стороны, объясняется очевидным тяготением нынешнего главы государства к масштабным кампаниям наподобие национальных проектов. С другой стороны, проявления отечественной коррупции настолько вопиющи и вызывающи, что “стратегия сознательной пассивности”, отводящая главную роль в преодолении коррупции “свободному рынку” (с. 239), просто не может не уступить более действенным механизмам.
Обобщая итоги борьбы с преступностью в 2008 году, генеральный прокурор Юрий Чайка констатировал, что, во-первых, борьба с коррупцией методами уголовно-правового характера не произвела ожидаемого эффекта, а во-вторых, больше всего взяток в России берут учителя, врачи и милиционеры — служащие, ежедневно присутствующие в жизни каждого россиянина. Даже если признать последний вывод небесспорным, предлагаемый в рецензируемой книге авторский рецепт борьбы с коррупцией на муниципальном, самом близком к обывателю, уровне власти представляется любопытным. Несмотря на то, что коррупцию сегодня считают едва ли не угрозой “национальной безопасности”, Вадим Бондарь, бывший депутат Государственной Думы и муниципальный деятель, предлагает бороться с нею весьма традиционным и достаточно формальным методом — принятием и выполнением муниципальной целевой программы. Вся рецензируемая работа посвящена ее принципам и рекомендациям по ее разработке.
Миниатюрность местного сообщества рассматривается в зарубежных исследованиях в качестве основного преимущества борьбы с коррупцией на муниципальном уровне. И, хотя иностранные специалисты не предлагают универсальных решений, они в основном единодушны в том, что, в первую очередь, антикоррупционные мероприятия “снизу” должны быть направлены на упрощение административных процедур и широкое вовлечение граждан в муниципальное управление. Базовыми инструментами муниципальных антикоррупционных стратегий рекомендуется считать публичные слушания, создание баз данных, формирование “электронных правительств”, а также образование аудиторских комиссий[37].
Примечательно, что в настоящее время международные примеры лучших практик преодоления коррупции на муниципальном уровне включаются в ежегодно издаваемый неправительственным фондом “Transparency International” сборник “Corruption Fighters’ Tool Kit”. Так, в выпуске за 2001 год описывается инструмент под названием “monitoring committee” (возможно, аналог аудиторской комиссии), реализуемый во всех 314-ти муниципалитетах Боливии с 1994 года. А сборник 2002-2003 годов представляет такой инструмент, как “municipal government evaluation” (возможно, аналог внедренной в 2008 году российской оценки эффективности деятельности органов местного самоуправления), применяемый в Никарагуа в пилотном порядке. Иначе говоря, борьба с коррупцией на муниципальном уровне в некоторых странах началась еще лет двадцать назад. К сожалению, данные о прямой корреляции между уровнем коррупции в стране и эффективностью реализуемых на муниципальном уровне антикоррупционных мероприятий отсутствуют. Вместе с тем косвенным подтверждением наличия такой связи может служить, например, тот факт, что упомянутые выше Боливия и Никарагуа занимают в рейтинге “Transparency International” 2008 года более высокие места, нежели Россия (102-е, 134-е и 147-е соответственно)[38].
Традиционный подход к искоренению коррупции предполагает борьбу с уже имеющимися ее проявлениями карательными методами, а также устранение институциональных условий ее воспроизводства. Рецепт разработки муниципальной программы противодействия коррупции от Вадима Бондаря составлен в строгом соответствии с таким походом (в авторской терминологии его составляющие называются “хирургией” и “терапией”). По сути дела, исследователь предлагает чуть по-новому смешать давно известные ингредиенты: принятие административных регламентов оказания муниципальных услуг, регламентацию тендерных процедур по размещению муниципальных заказов, внедрение принципа “единого окна” и информационных технологий, создание контрольных органов, организацию публичных слушаний и тому подобное.
Сформулировать критические замечания, касающиеся описываемого в книге инструментария, нелегко, поскольку он довольно широко и успешно используется во многих странах мира. Вместе с тем содержимое книги не может не вызвать у осведомленного российского читателя изрядной толики скепсиса. Позволю себе лишь несколько критических ремарок самого общего характера.
Первое замечание касается сферы действия муниципальной программы. Очевидно, что ее мероприятия будут носить локальный характер и принципиально не повлияют на институциональную среду, в которой коррупция зарождается. Программа, конечно, может сделать административные процедуры более регламентированными и прозрачными, но стоит ли ожидать эффекта от стремления обеспечить жителей местного сообщества равным доступом к социальным благам, если сами эти блага остаются в острейшем дефиците? Что может сделать муниципальная антикоррупционная программа в ситуациях, когда физически не хватает мест в детских садах или в медицинских стационарах?
Второе замечание вытекает из авторской трактовки коррупции как антисистемы и необходимости борьбы с нею системными методами. Для того чтобы применять системный подход, нужно иметь в своем распоряжении эффективно функционирующую систему. Между тем, контрольно-счетные органы регионов и муниципальных образований России до сих пор не объединены в единое целое, они не располагают общими информационными ресурсами, а в стране отсутствует универсальная для всего государства концепция государственного и финансового контроля. В таких обстоятельствах само по себе создание местного контрольно-счетного органа вряд ли способно принести системные улучшения в сферу расходования общественных финансов муниципального образования.
Третье замечание касается авторских рассуждений о глубоко толерантном отношении соотечественников к проблеме коррупции. Действительно, наша история многих вынудила примириться с той дилеммой, которую гениально сформулировал Иосиф Бродский: “Говоришь, что все наместники — ворюги? Но ворюги мне милей, чем кровопийцы”. Способна ли политическая система современной России предоставить нам более приятную альтернативу? Это, увы, далеко не очевидно. А без этого никакие локальные программы ничего принципиально не исправят.
Впрочем, несмотря на остающиеся сомнения, я все же готова рекомендовать предложенный автором механизм борьбы с коррупцией для тестирования на муниципальном уровне. Кто знает, может, в процессе подготовки инициаторам удастся внести в общую рецептуру такой ингредиент, который и вправду сделает именно муниципальную программу действенным средством борьбы с главнейшим из российских зол?
Анастасия Деменкова
Владимир Путин: продолжение следует
Рой Медведев
М.: Время, 2009. — 288 с. — 3000 экз.
Дмитрий Медведев: двойная прочность власти
Рой Медведев
М.: Время, 2009. — 288 с. — 3000 экз.
Тема “кто главнее?”, активно обсуждавшаяся после президентских выборов 2008 года, из-за мирового финансово-экономического кризиса отошла на второй план, но так и не исчезла из информационного пространства полностью. Многочисленные интерпретации высказываний Владимира Путина и Дмитрия Медведева, нацеленные на чаемое многими обнаружение хотя бы малейших трещинок в сердечнейшем согласии двух лидеров, регулярно появляются в СМИ. В этой связи логично было бы предположить, что одновременный выход в свет книг с такими многообещающими названиями, как “Владимир Путин: продолжение следует” и “Дмитрий Медведев: двойная прочность власти”, станет каким-то итогом столь востребованного публикой пристального исследования отечественного властного дуумвирата.
К сожалению, разочарование как главное и неослабное впечатление, не оставляло меня практически с первых страниц. Рой Медведев, бывший советский диссидент, а ныне лауреат литературной премии ФСБ, в своих множащихся книгах с редким упорством и завидной регулярностью[39] продолжает апологетическую работу, возвеличивающую первых лиц государства. В рецензируемых книгах не стоит искать ни аналитических выводов касательно сложившейся благодаря двум нашим героям предельно персонифицированной системы управления российским государством, ни прогнозов ее дальнейшей эволюции. Автор даже не прикасается к таким волнующим категориям, как “власть”, не интересуется механизмами ее приобретения или передачи, не размышляет о специфическом феномене отечественной власти, вместо всего этого предлагая читателю набор зарисовок с протокольных мероприятий и любовно подобранную коллекцию выхолощенных фактов. Конструируемые уважаемым историком летописи политической акробатики двух последних лет, призванные, по-видимому, свидетельствовать об идеальных качествах отечественных правителей и о счастливой неизбежности для страны их тандема, способны лишь фундаментально усилить ощущение патологического разрыва между официальной пропагандой — к которой Рой Медведев теперь в полной мере причастен — и нынешней невзрачной политической реальностью.
Так, один из разделов книги о Дмитрии Медведеве посвящен высокой оценке его личного руководства так называемыми “национальными проектами” и несправедливости, по мнению автора, той критики, которую порой высказывают в отношении методов их реализации. В качестве выдающегося примера успешного воплощения государственных предначертаний в сфере здравоохранения, предписанных соответствующим национальным проектом, автор ссылается на строительство пятнадцати новейших федеральных центров медицинских технологий, оснащаемых самым современным и дорогостоящим оборудованием (“Дмитрий Медведев…”. С. 34). Я, конечно, хотела бы спросить уважаемого автора, как же тогда объяснить тот факт, что к моменту написания книги в проекте сменились три государственных заказчика, а из полутора десятков центров к марту 2009 года были построены и начали функционировать лишь три[40]. Но не стану этого делать — в силу бессмысленности подобных вопросов при демонстрируемом Роем Медведевым подходе к делу. Небезынтересно, кстати, в этой связи и новое решение Дмитрия Медведева, теперь уже не вице-премьера, а российского президента, публично вроде бы не жалующего государственные корпорации, о поручении одной из них достроить подмороженные центры и о выделении дополнительных ассигнований на решение этой задачи[41].
Поскольку речь зашла о государственных корпорациях, затрону еще один сюжет, с ними связанный. Как известно, эти корпорации появились в период правления Владимира Путина, героя другой из обозреваемых книг. В марте текущего года концепция развития законодательства о юридических лицах, подготовленная президентским советом по кодификации и совершенствованию гражданского законодательства, сформулировала несколько принципиальных рекомендаций, среди которых имелись и предложения об упразднении или преобразовании государственных корпораций и сокращении общего числа форм некоммерческих организаций. Но спустя пару месяцев отечественному Министерству финансов для борьбы с последствиями финансового кризиса срочно потребовалось создать новую структуру, уполномоченную управлять государственным долгом и ликвидностью. Разумеется, в недрах финансового ведомства понимали, что использовать прежнюю форму государственной корпорации в новой ситуации было бы не совсем корректно. На взгляд обывателя, не искушенного в тонкостях политической игры, решение такой задачи должно было бы сводиться либо к использованию уже имеющихся форм юридических лиц, либо к отказу от данной идеи вообще. Казус, однако, заключался в том, что еще через два месяца, в июле 2009 года, благодаря изменению законодательства рождается новая форма некоммерческой организации — государственная компания, которая, по сути, ничем не отличается от попавших внезапно в опалу государственных корпораций. Нет нужды говорить, что агиография Роя Медведева не останавливается на подобных скучных фактах — хотя, на мой взгляд, совершенно напрасно.
В целом же приходится констатировать, что наш лауреат премии ФСБ опирается, фактически, на прием, давно описанный в научной литературе и неоднократно востребованный в периоды консервации политических систем. Его применение предполагает два элемента. Во-первых, надо всячески распространять идею о том, что в текущий момент у власти должны находиться люди, обладающие именно тем набором профессиональных, личностных и психологических характеристик, которые есть у действующих властителей. А во-вторых, нужно создавать в обществе позитивный имидж именно этих конкретных властителей как единственно возможных людей, способных в данный момент правильно распорядиться властью.
Создается впечатление, что Рой Медведев страдает довольно избирательной близорукостью, не позволяющей ему воспринимать российскую политическую реальность во всем ее богатстве и разнообразии. Возможным объяснением тому может служить время от времени проскальзывающая в текстах авторская убежденность в сугубой благотворности жесткой централизации власти для России. “На самом деле президент в России не “просто работает”, но и правит, — сообщает нам автор. — Можно сказать, что он работает управляющим, ибо многие его полномочия даны Конституцией только ему одному, а все остальные могут исполнять лишь роль помощников или советников” (“Владимир Путин…”. С. 41). Такие цитаты, во множестве рассыпанные по рецензируемым текстам, вызывают, увы, прямые ассоциации с самым искренним лакейством как неотъемлемой характеристикой российского чиновничества и обслуживающих его интеллектуалов. Восхищение же “особой управленческой схемой по принципу проектного управления с помощью специально созданной структуры, на основе сквозного планирования, отчетности и контроля, которая, по словам Дмитрия Медведева, является особой “схемой ручного управления”” (“Дмитрий Медведев…”. С. 33), и вовсе ставит под сомнение роль политических институтов в процессе принятия управленческих решений в России.
Бесполезность рассматриваемого чтива, на мой взгляд, достаточно очевидна. Лично для меня невыясненным остался лишь один вопрос: каковы те мотивы (или стимулы), которые побуждают некогда прославленного своей интеллектуальной независимостью человека сейчас заниматься написанием столь откровенных хвалебных од действующим политическим лидерам? Каковы те факторы, под влиянием которых человек, не понаслышке знакомый с особенностями советской власти и эти особенности некогда не приемлющий, начинает вдруг активно формировать информационное пространство, по своей недоброкачественности ничем не уступающее советскому? К сожалению, даже если освоить все новейшие творения Роя Медведева, найти в них ответ на этот интереснейший вопрос вряд ли удастся.
В последнее время в политической психологии довольно часто говорят о так называемой “райтократии” — власти пишущих людей над теми, кто не пишет. Несомненно, райтократы прежде всего выполняют заказ властей предержащих на формирование в массах представлений о всесильности и действенности рычагов управления, которыми те обладают. Только бесконечно поддерживая такие умонастроения, авторитарные политики в состоянии сохранять власть, так как “люди никогда не восстают против тирании, но всегда — против власти слабеющей и колеблющейся”[42]. Вместе с тем неизменно отмечается, что опасность райтократов в том, что они способны дезориентировать не только общество, но и его правителей — самих заказчиков их творчества. Информационная среда, ими создаваемая, перекрывает каналы обратной связи, с помощью которых государственные мужи должны, по идее, получать сигналы о реальных настроениях и думах общества. А отсутствие объективной информации, как известно, не только не способствует, но и просто не позволяет совершить все более неотложный переход от архаичного и неэффективного ручного управления политической системой, столь приятного историку Рою Медведеву, к автономному режиму ее функционирования. Понуканий же типа “Россия, пошла вперед!” для решения этой задачи явно не хватит.
Анастасия Деменкова
Сталин
Хайнц-Дитрих Лёве
М.: РОССПЭН; Фонд первого президента России Б.Н. Ельцина, 2009. — 351 с. — 2000 экз.
Серия “История сталинизма”
“Мало о ком из смертных было написано так много, и трудно найти человека, чья историческая деятельность была описана столь многими известными авторами. Тем не менее личность Сталина не получила еще адекватной исторической оценки, не говоря уже о ее всестороннем психологическом анализе” (с. 18). Таково мнение профессора Гейдельбергского университета Хайнца-Дитриха Лёве, автора очередного биографического исследования, посвященного одному из наиболее одиозных государственных деятелей ХХ века и вышедшего в Германии в 2002 году.
Эта работа глубоко психологична. Отталкиваясь от массовой психологии восприятия сталинского культа, немецкий историк идет к личностным особенностям тирана. Образ харизматического вождя оказался настолько убедительным, что его смерть ввергла в неподдельное горе миллионы людей. Но это, по мнению автора, не должно удивлять. “Такая форма почитания полностью соответствовала ненасытной нарциссической потребности Сталина в знаках признания и всякого восхваления. […] При этом, по иронии судьбы, образ харизматического лидера полностью противоречил его реальному жизненному стилю и дарованиям” (с. 18). По мнению Лёве, сам Сталин вполне осознавал, что подобный культ личности может произрастать только при условии отстранения и отторжения руководителя от широких масс. В отличие от Гитлера, который делал ставку на непосредственное заигрывание с плебсом, Сталин всегда избегал подобного контакта. Его прямое общение с людьми протекало только в ближнем круге и не выходило за определенные рамки, а публичные выступления ограничивались хорошо подобранной аудиторией.
Следуя по основательно проторенному пути, профессор Лёве пытается объяснить такие черты характера Сталина, как гордыня, желание доминировать и манипулировать людьми, мстительность, тяжелым детством вождя. “Опыт побоев, полученных в детстве, вкупе с сопровождавшими их душевными потрясениями зародил в Сталине категорическое неприятие всякого физического насилия по отношению к себе и, наоборот, пробудил страсть к расправам, в том числе и физическим, над своими противниками. […] Возможно, с этой манией избиения, которая всякий раз, пусть даже в метафорической форме, сказывается в его речах, связана и свойственная ему фетишизация сапога: ведь сапожником был его отец, который бил сапогами жену и сына. Свою первую жену Сталин лично пинал сапогами, точно так же он обошелся и с убийцей Кирова” (с. 21).
Нежелание и неумение Сталина жить в окружении людей, равных ему, проявилось еще в ранней юности. И в школе, и в духовной семинарии он приближал к себе только безоговорочно преданных ему товарищей. Психологи предполагают, что в случае Сталина мы имеем дело с типичным примером поведения ребенка, подвергавшегося насилию: он постоянно отождествлял себя с агрессором. Подобный комплекс, как известно, обнаруживался и у многих ближайших подручных Сталина, садизм которых нередко объясняли теми же причинами. “Некоторые психоаналитики говорят о скрытом гомосексуализме Сталина, опираясь при этом на весьма скудные свидетельства: например, однажды в пьяном виде он внезапно поцеловал в губы американского посла (обычай, достаточно распространенный в России среди мужчин); кроме того, он имел обыкновение во время своих гульбищ заставлять компаньонов-мужчин танцевать друг с другом. В частности, Молотов как-то раз вынужден был станцевать на пару с высокопоставленным чекистом, что доставило “хозяину” большое удовольствие” (с. 22). Все это, как мне кажется, довольно любопытно, но было бы печально, если бы профессор Лёве ограничился изучением лишь указанного аспекта личности Сталина. К счастью, он этого не сделал; несмотря на то, что неизменный психологизм предпринимаемого анализа можно, по-видимому, назвать отличительной особенностью рецензируемой книги, автор постоянно раздвигает его рамки и отдает себе отчет в ограниченности психологических методик и несостоятельности их претензий на универсальность. В этом смысле трудно не согласиться со следующим его выводом: “Для истолкования характера сталинской политики не поможет апелляция к психологическим категориям, позволяющим определить действия Сталина как патологический феномен или выражение невротических комплексов. […] Единственное, что давало ему возможность осуществлять все содеянное, — абсолютная аморальность, полное презрение к человеческой жизни и уверенность в том, что он выполняет некую историческую миссию, в которой ему выпала героическая роль” (с. 241).
Не менее интересной темой, на наш взгляд, являются социальные ориентиры вождя, которым, разумеется, исследователь тоже уделяет внимание. В этом отношении, впрочем, также подчеркивается психологическая перспектива. “Жизненный опыт Сталина и его родителей служил питательной почвой для классовой ненависти, которая не нуждалась в теоретическом обосновании и поэтому переживалась им с большей непосредственностью, чем это было свойственно его революционным соратникам, — пишет Лёве. — Эту ненависть усиливало и то обстоятельство, что его отец был в социальном смысле declassé — человеком, отторженным от крестьянского мира, но не сумевшим укорениться в городе. Сам Сталин, в свою очередь, точно так же чувствовал себя declassé â интеллигентской среде, с которой ему так или иначе приходилось вступать в тесные контакты” (с. 24). Сталин слишком долго оставался аутсайдером, констатирует автор. Именно этим объясняется его ненависть к интеллигенции и евреям, олицетворявшим для него книжный народ. Они представляли собой полную противоположность брутальному, циничному, всегда готовому к насилию и физически крепкому типу людей, которым Сталин восхищался.
Не исключено, что Ленин представал в глазах Сталина как раз такой личностью, а плебейскому характеру вождя глубоко импонировал специфический стиль ленинской публицистики — грубый, язвительный, жестокий. “В глазах окружающих Сталин всегда представлял себя верным учеником Ленина, особенно после смерти вождя, когда статус самого стойкого приверженца ленинских идей давал его обладателю серьезные преимущества в борьбе за ленинское наследие. И при всем том сам Сталин всякий раз открыто дистанцировался от Ленина” (с. 101). Более того, сам культ Ленина нужен был Сталину в основном для того, чтобы психологически подготовить окружающих к собственному единовластию, отмечает автор. В своих немногочисленных работах Сталин почти рабски, с полным отсутствием оригинальности отстаивает организационные и тактические ленинские идеи. В скудости сталинских литературных трудов профессор Лёве усматривает доказательство того, что вождь и не пытался заявлять о себе как о теоретике, оставаясь сугубым практиком.
Анализируя масштабы репрессий, немецкий историк, как можно было предположить, не претендует на какие-то фундаментальные открытия, используя данные, уже давно находящиеся в обороте у российских специалистов. Так, он упоминает заявление Никиты Хрущева о том, что вождь лично подписал 383 листа со списками фамилий видных партийных и государственных деятелей, казнить которых разрешалось только с разрешения вождя, и ссылается на Роя Медведева, утверждавшего, что в этих списках значились 44 тысячи имен (с. 233).
Бесчеловечность террора органично сочеталась с его инструментальной привлекательностью. По мнению Лёве, инициируя очередную волну государственного террора, советский вождь извращенным, но эффективным образом тонизировал общество. “Когда общая ситуация приближалась к фазе стабильности, а политический климат в стране становился умеренным, когда внутри партии все шире начинала распространяться атмосфера спокойствия, он чувствовал, что значимость его фигуры идет на убыль, а его звезда постепенно меркнет. […] И, наоборот, в ситуациях кризиса и социального напряжения его позиции только укреплялись. […] Таким образом, в интересах Сталина было стремиться к тому, чтобы обострять ситуацию, радикализировать первоначально намеченную политику и каждый раз находить себе новых врагов” (с. 239).
В заключение отмечу, что вышедшие из-под авторского пера догадки, гипотезы и выводы с трудом вмещаются в скромный объем журнальной рецензии. В книге затрагивается множество любопытных сюжетов, что позволяет ей не затеряться среди довольно многочисленных исследований, посвященных Сталину. Так, много интересного можно найти на страницах, затрагивающих ритуализацию и мистификацию сталинской власти. Привлекает внимание и высказываемая профессором Лёве точка зрения, согласно которой хозяйственные успехи сталинской системы в процессе индустриализации вовсе не очевидны, в то время как многие историки, напротив, относят индустриализацию к несомненным заслугам Сталина.
Юлия Крутицкая
Серп и Молох. Крестьянская ссылка в Западной Сибири в 1930-е годы
Сергей Красильников
М.: РОССПЭН; Фонд первого президента России Б.Н. Ельцина, 2009. — 344 с. — 2000 экз.
Серия “История сталинизма”
“В конце 1920-х годов наша страна вступила в эпоху, точное определение содержания которой до сих пор является предметом научных дискуссий. Диапазон дефиниций здесь широк — от “чрезвычайщины” до “форсированной модернизации”. Закрепившаяся в пропаганде, а затем и в общественном сознании нескольких поколений публицистическая формула происходивших событий, выраженная сталинским словосочетанием “Великий перелом”, отражала одномерное восприятие радикальных изменений как факт необратимости социалистического строительства в СССР. За рамками такого подхода оставались вопросы о методах и средствах форсированных социальных, экономических, политических, культурных преобразований, их последствиях” (с. 5). Такими словами открывает свое исследование крестьянской ссылки в Западной Сибири в 1930-е годы Сергей Красильников — историк и профессор Новосибирского государственного университета.
Терминологическая неопределенность, свойственная исследованиям по затрагиваемой автором теме, является, по его мнению, отражением неопределенности концептуальной. Красильников анализирует точки зрения различных исследователей, занимавшихся эпохой сталинизма, уделяя особое внимание проблеме дефиниций. Так, он сочувственно цитирует слова Андреа Грациози о том, что конфликт между государством и крестьянским большинством в России был “величайшей европейской крестьянской войной”, жертвами которой стали 12-15 миллионов человек (с. 33). Придерживаясь — вслед за иностранным историком — расширительного толкования термина “гражданская война”, Красильников утверждает, что в СССР начала 1930-х годов она стала ярким признаком социального и политического регресса. Неудивительно, что число жертв проводимой Сталиным политики искоренения крестьянства было сопоставимо с числом погибших в Великую Отечественную войну. Практика насаждения социализма в деревне означала еще и жесткую дискриминацию широкого слоя советского населения. “Важнейшей составляющей процесса раскрестьянивания “по-социалистически” являлась ускоренная государственной политикой маргинализация той части крестьянских семей (хозяйств), которые, будучи объявленными “кулаками”, подверглись экспроприации и высылке в спецпоселения для “трудового перевоспитания”” (с. 6). В целом спецпереселенцы превратились в одну из самых крупных гонимых и преследуемых государственной властью групп сталинской эпохи.
Одной из ключевых особенностей положения спецпереселенцев как специфической социальной группы было то, что на них не распространялись нормы права, причем даже в социалистической его трактовке. Страницы книги изобилуют примерами, подтверждающими это. Вот, в частности, приводимое Красильниковым описание, составленное неким уполномоченным в одном из сельсоветов Новосибирского округа, через который непрерывной чередой шли обозы с кулацкими семьями. “5 марта поднялась сильная пурга, и, несмотря на это, кулацкие подводы были отправлены в дорогу, так как в некоторых деревнях скопилось до 500 подвод. В эту же ночь, ночуя в 10 верстах от Колывани, некоторые крестьяне рассказывали о жутких картинах, а некоторые женщины просто выражались “это жестокое зверство замораживать в такую погоду детей”, говорили, что были даже похороны замороженных детей, отправляемых кулаков, а в некоторых санях лежали по 3-4 замороженных ребенка” (с. 95). Причем в дорогу и без того выдавалась скудная норма фуража, по 10-15 килограммов, лошади дохли в пути, и добраться до тепла не было никакой возможности. Врачи, курировавшие кулацкие конвои, зачастую не имели при себе самых необходимых медикаментов и, по существу, превращались в беспомощных регистраторов смертности. Голод, холод и эпидемии оборачивались тем, что 80% погибших составляли дети спецпереселенцев.
Трагедия крестьянской ссылки до сих пор изучена недостаточно. Восполняя пробелы, автор вводит в научный оборот множество интереснейших и красноречивых архивных документов. Так, заведующий фельдшерским пунктом в Кулайской комендатуре писал в мае 1930 года в Омский окружной отдел здравоохранения: “Видя на глазах такую мучительную картину — голода и голодной смерти, я в особенности прошу дать ответ, какие принять меры. […] В медикаментах недостатка не ощущается, но применение всей лечебной цели совершенно безрезультатно при отсутствии питания. А посему, считая недостатком со стороны нашей медицины и нашей политики мучение детей полуголодной смертью, прошу дать те или иные указания” (с. 182). Прибытие на место отнюдь не означало, что переселенцам гарантирована жизнь, — скорее, наоборот, поскольку смертность в пунктах приема была ужасающей. Так, в нарымских комендатурах с 1930-го по 1937 год умерли, по приблизительным подсчетам, не менее 80-85 тысяч человек. Особый резонанс получила трагедия, случившаяся в мае-июне 1933 года на одном из островов в среднем течении Оби, куда было высажено около 6 тысяч переселенцев. Через месяц после высадки от голода и эпидемий там погибло около двух тысяч человек, а сам остров стали зловеще называть “островом людоедов” (c. 70).
Автор уделяет особое внимание бюрократическому сопровождению борьбы с крестьянством, бывшему неотъемлемой чертой сталинской репрессивной системы. “Аппарат комендатур всех уровней — от головного регионального учреждения […] до поселковых комендатур — на всех этапах своего функционирования был поражен хронической болезнью бюрократии, которая проявилась в непрофессионализме основной массы работников, заполнявших разраставшуюся сеть поселковых и участковых (районных) комендатур. Борьба за “улучшение аппарата”, которую перманентно вели кадровые чекисты, была обречена на неудачу в силу сложности и многоплановости обязанностей комендантов и низкого уровня людей, исполнявших эти функции” (с. 225). Между тем, именно этим недалеким и несведущим людям приходилось решать острейшие социальные проблемы, спровоцированные бездумным переселением огромных масс крестьян. В 1933-1934 годах в пострадавших от голода и массовой высылки районах страны (Украина, Северный Кавказ, Восточная Сибирь), восполняя “выбывшее” крестьянство, органы власти вербовали для проживания в обезлюдевшей деревне демобилизованных красноармейцев с семьями, зачастую не знакомых с земледельческим трудом в конкретных климатических условиях. В силу этого абсурд раскулачивания органично дополнялся триумфом самого ударного труда: “Энтузиазм и героизм требовались нередко для того, чтобы ценой чрезвычайных усилий компенсировать последствия преступления, совершенного ранее по отношению к крестьянству” (с. 280).
Кроме того, в работе затрагивается еще один аспект “крестьянской ссылки”, а именно: ее роль в освоении Сибири. Автор рассматривает миграционные потоки 1930-х годов в политическом контексте, сравнивая два типа переселения — столыпинский и сталинский. Наиболее четко они проявили себя именно в первой трети ХХ века, когда на протяжении жизни одного поколения на смену преимущественно добровольной миграции пришла преимущественно принудительная. Сибирь за этот период стала ареной трех крупнейших миграционных волн: крестьянского переселения 1906-1914 годов; эвакуации и беженства эпохи войн и революций 1914-1922 годов; социальных и этнических депортаций 1930-1940-х годов. По свидетельству автора, уже в XIX веке через Сибирь прошло около миллиона репрессированных, причем сходство досоветских и советских подходов к этому региону не ограничивается только этим. Действительно, “большевистское правительство использовало инструмент депортаций для уничтожения зажиточного крестьянства, которое сформировалось в основном в столыпинское время. Однако было бы неверным абсолютное противопоставление двух исторических типов переселения в Сибирь — столыпинского и сталинского. При детальном анализе мотивов, ожиданий и технологий осуществления государственной переселенческой политики становятся очевидными некоторые весьма интересные параллели. […] О собственности крестьян на землю в полном объеме не помышляли, проводя миграционную политику, ни Столыпин, ни Сталин” (с. 69). В книге отмечается, что раньше исследователи в основном противопоставляли самодержавные карательные институты советским репрессивным практиками, акцентируя негативную роль царских методик. Но в настоящее время наблюдается другая крайность: некоторые историки и публицисты характеризуют карательную систему “бывшей” России едва ли не как “образец гуманности и мягкости по сравнению со сталинской” (с. 238). Окончательное разрешение этого спора — дело будущего, но профессор Красильников уже сейчас предлагает отказаться от абсолютного противопоставления двух типов переселения в Сибирь, считая его методологически непродуктивным.
Это интересное исследование завершается выводом о том, что ““кулацкая ссылка” оказалась предтечей всех последующих сталинских принудительных переселений” (с. 307). Несмотря на огромную работу, еще предстоящую исследователям сталинизма, а также на множество дискуссионных и по-прежнему открытых вопросов, такое заключение следует, по-видимому, признать вполне правомерным.
Юлия Крутицкая
“Включен в операцию”. Массовый террор в Прикамье в 1937-1938 гг.
Отв. ред. О. Лейбович
М.: РОССПЭН, 2009. — 318 с. — 2000 экз.
Серия “История сталинизма”
В коллективной монографии, написанной историками Пермского государственного технического университета совместно с архивными работниками, сделана попытка детально реконструировать массовые акции советских карательных органов в 1937-1938 годах на территории Прикамья. Опираясь на обширные архивные источники, они показывают, что локальные репрессивные кампании на территории СССР не отличались друг от друга и проводились, как правило, по одному алгоритму. По мнению составителей, факты, изложенные в книге, позволяют уточнить современные представления о Большом терроре и переосмыслить устоявшиеся исследовательские подходы к его изучению. Как и везде, на Южном Урале сотрудники НКВД искореняли гнезда “контрреволюционного кулачества” и “буржуазных разведок”. На первых же страницах отмечается, что замысел книги предопределил и ее структуру. “Она открывается главой о кулацкой операции на территории Прикамья. В последующих главах реконструируется ход репрессий против рабочих, служащих, колхозников, священнослужителей. В особой главе рассмотрен ход операции в селе Кояново. Затем анализируется участие в операции партийных, советских и карательных ведомств. В итоговой части монографии формулируются некоторые выводы, касающиеся общего смысла кулацкой операции” (с. 19).
Вполне в русле нынешней историографии сталинизма авторы подчеркивают выдающуюся роль ритуально-символического начала в сталинских репрессиях. По их словам, “в ритуальных практиках утверждался единый стиль отправления власти в территориально разобщенном обществе: авторитарный, пафосный, опирающийся на культурные архетипы, воспитанные столетиями крепостничества и самодержавия, стало быть, приемлемый для атомизированного социальной катастрофой, полуголодного, деклассированного и дезориентированного населения” (с. 35). Именно поэтому карательные операции большевистского режима столь напоминали обряды религиозного “очищения”. Сталинская система, говорится в книге, слишком походила на церковную иерархию, что сделало последнюю удобной мишенью для репрессий. “Духовенство оказалось идеальным объектом репрессий. Вертикальные и горизонтальные корпоративные связи квазиноменклатурной структуры церкви использовались как каркас, на который наращивались повстанческие ячейки из арестованных крестьян-прихожан” (с. 265). В принципе, увязав крестьянский протест с институциональной религиозностью, власти сформировали такой контекст, в котором “репрессиям мог подвергнуться любой “церковник”” (с. 265). В итоге в Коми-Пермяцком округе, например, охват духовенства репрессиями был стопроцентным. Попытки же самозащиты, время от времени предпринимаемые верующими, неизменно расценивались как антисоветская агитация. Так, согласно авторам, мулла и члены совета мечети села Кояново были включены в первую категорию подлежащих репрессиям граждан.
Но гонения в отношении духовенства и верующих были лишь частным случаем масштабной и тщательно спланированной карательной операции в Прикамье. Авторы показывают, что террор в равной мере затрагивал все слои общества того времени, начиная с элит и заканчивая низшими социальными стратами. Его всеохватывающий характер в книге объясняется тем обстоятельством, что Сталин в рассматриваемый период находился под сильнейшим влиянием теории заговора. “В конце 1936 — начале 1937 гг. Сталин, возможно, не без влияния испанского опыта, испытал определенный шок. Ненадежным оказалось даже ближайшее окружение. Выбирая между глупостью и изменой соратников, он все-таки выбрал измену” (с. 316). Среди важнейших аспектов сталинской мании авторы отмечают то, что понятие “шпион” выступало в глазах вождя синонимом любого иностранца. Причем, по указанию авторов, к данной категории относились не только иностранные граждане, но и все те, кто не принадлежал к “титульной нации”. Подобный национализм был прямым следствием сталинской тоталитарной системы. Как говорил один из пермских городских руководителей: “Пермь надо сделать русской, а тут есть много татар, евреев” (с. 305). В конечном счете, термины “враг народа”, “белокулак”, “правый”, “троцкист” были объединены понятием “шпион”. Символично, что в ходе массовых репрессий в отношении татарского населения Пермской области один из следователей по данному делу получил справку, которой удостоверялось, будто он ведет “дело татарских кулаков и белогвардейцев”. Руководитель следственной группы добавлял, что это также и дело “мусульманских протекторатов Японии” (с. 62).
Как известно, особый резонанс в ходе репрессий имели аресты представителей власти и чистки в НКВД. В апреле-мае 1937 года фактически все городские начальники Перми были арестованы, и это не могло не смутить местную номенклатуру. По свидетельству авторов, следы растерянности можно обнаружить даже в отредактированных и сокращенных протоколах партийных собраний. Трудно не согласиться со следующим утверждением: “Руководящие советские группировки испытали культурный шок такой силы, что его последствия не были преодолены и несколькими последующими поколениями. Порожденные эпохой репрессий настроения — а в их числе парализующий ужас перед карающей рукой государства, ощущение полной беззащитности, собственной малости, эфемерности всех социальных достижений — все это вошло в историческую память общества и прежде всего его образованной части, отразилось на мировосприятии советской интеллигенции” (с. 6). Во многом как раз этим страхом объяснялось бесчеловечное поведение руководителей НКВД: они вынуждены были доказывать преданность системе, продолжая наращивать темп репрессий.
Причем, как утверждают авторы, “в Прикамье не было нескольких операций, то есть не велся отдельно огонь по штабам, и не велась специальная охота на маргиналов, а затем на националов. В исторической традиции действительно присутствуют два не связываемых обычно между собой повествования. Первое построено вокруг избиения большевистской гвардии, расправы над легендарными комкорами, комдивами и наркомами. […] Вторая традиция — для тех, кто глух к революционной романтике. Она дерзко выволакивает на свет кочегаров и золотарей, конюхов и трудопоселенцев, ссыльных и уголовников, утверждая, что эти маргинальные персонажи и есть подлинный, самый массовый объект репрессий 1937 года. […] И почему-то практически не предпринимались попытки увидеть оба процесса в качестве взаимодополняющих составных частей одной операции” (с. 316). По сути дела, отстаивание авторским коллективом этого взгляда можно интерпретировать в качестве наиболее заметного вклада пермской группы в исследование сталинского террора. В историческом нарративе о 1937 годе, по мнению пермских ученых, до сих пор не выдвигалось удовлетворительных объяснений связи, возникающей между двумя не равными группами, подлежащими репрессиям. Возможно, эта книга будет одной из первых попыток раскрыть данную тему во всей полноте. Что же касается присущей рецензируемой монографии некоторой сухости и статичности изложения материала, то их, скорее, нужно зачислить в разряд ее достоинств, а не недостатков.
Юлия Крутицкая
___________________________________________________
1) См., в частности: http://russ.ru/Temy/Strannaya-smert-marksizma.
2) См.: Dworkin D. Cultural Marxism in Postwar Britain. History, the New Left, and the Origins of Cultural Studies. Durham; L., 1997.
3) Хобсбаум Э. Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век. 1914-1991. М., 2004.
4) Marcuse H. Soviet Marxism. A Critical Analysis. N.Y., 1958.
5) Правда. 1968. 30 апреля; Жуков Ю. Отравители. Полемические заметки о буржуазной идеологии и пропаганде. М., 1975. С. 68.
6) См.: Альтюссер Л. За Маркса. М., 2006. С. 127-169. Перевод А. Денежкина вызывает много нареканий, в частности, в “Противоречии и сверхдетерминации” дело доходит до того, что там, где надо переводить “члены отношений”, он переводит “термины” (с. 161). Но даже из такого перевода прекрасно видна нелепость заявления Готфрида.
7) Чтобы убедиться в “кондовом либерализме” Тодда, достаточно прочитать его книгу “После империи. Pax Americana — начало конца” (2004). Еще более откровенно антилевые взгляды Тодда выражены в книге “Окончательный крах. Эссе о распаде советской сферы” (1976).
8) См.: Debray R. Revolución en la revolución? La Habana, 1967; idem. Revolution in the Revolution? N.Y., 1967.
9) Готфрид хотя и сослался на французское издание книги Дебре, но не потрудился даже правильно воспроизвести название, потеряв вопросительный знак (с. 73, примеч. 35).
10) Gramsci A. Opere. V. 1-12. Torino, 1947-1971.
11) Грамши А. Избранные произведения: В 3 т. М., 1957-1959.
12) Gramsci A. Quaderni del carcere. Edizione critica dell’Istituto Gramsci. V. I-IV. Torino, 1975.
13) См.: Големба А.С. Грамши. М., 1968. С. 133-187.
14) Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 3. М., 1955. С. 75-76.
15) Одни названия статей о Сартре чего стоят: “Пропаганда маразма и безумия” (Литературная газета. 1947. № 14), ““Драматургия” Сартра — проповедь человеконенавистничества” (Советское искусство. 1949. № 30).
16) Merleau-Ponty M. Humanisme et terreur. Essai sur le problème communiste. P., 1947.
17) См., например: Батталья Р. История итальянского движения Сопротивления. М., 1953; Филатов Г.С. Итальянские коммунисты в движении Сопротивления. М., 1964; Комолова Н.П. Движение Сопротивления и политическая борьба в Италии. М., 1972.
18) См.: Международное совещание коммунистических и рабочих партий. Документы и материалы. Москва. 5-17 июня 1969 года. М., 1969. С. 176-177, 274.
19) См.: Хабермас Ю. В поисках национальной идентичности. Философские и политические статьи. Донецк, 1999. С. 86-122; он же. Политические работы. М., 2005. С. 147-178.
20) См., например: Нольте Э. Европейская гражданская война (1917-1945). Национал-социализм и большевизм. М., 2003. С. 496-497, примеч. 26, 27, 29.
21) Панкевич Ф.И. Капповский путч в Германии. М., 1972. С. 48-50, 53, 59-60, 68, 94; Акунов В.В. Фрайкоры. Германские добровольческие отряды в 1918-1923 гг. М., 2004. С. 16, примеч. 9.
22) См., например: Хаффнер С. Революция в Германии 1918/19. Как это было в действительности? М., 1983. С. 153-164.
23) См. подробнее: Тарасов А.Н. Страна Икс. М., 2006. С. 254-258; см. также: он же. Капитализм ведет к фашизму — долой капитализм! (http://saint-juste.narod.ru/meinhof701.htm), глава “Мещанское болото коричневого цвета”.
24) См. подробнее: Майнхоф У.М. От протеста — к сопротивлению. Из литературного наследия городской партизанки. М., 2004. С. 66, примеч. 3.
25) Энциклопедия третьего рейха. М., 1996. С. 420.
26) Новая и новейшая история. 1988. № 4. С. 175-179.
27) Ritter G. Staatskunst und Kriegshandwerk. Das Problem des Militarismus in Deutschland. Bd. 1-4. München, 1954-1968.
28) Idem. Carl Goerdeler und die deutsche Widerstandswegung. Stuttgart, 1956. S. 107.
29) Idem. Europa und deutsche Frage. München, 1948. S. 43.
30) О происхождении и развитии ИСД см., например: Бланк А.С. Старый и новый фашизм. Политико-социологический очерк. М., 1982. С. 228-231.
31) Например, Готфрид искренне верит, что правительство Восточной Германии глушило радиостанции восточногерманских диссидентов, чтобы не дать населению ФРГ узнать правду о ГДР (с. 182). А ведь истинно что-то одно: либо ГДР была “тоталитарным государством”, либо оппозиция там обладала такими правами и свободами, что даже располагала собственными радиостанциями!
32) Аверинцев C.C. Добрый Плутарх рассказывает о героях, или Счастливый брак биографического жанра и моральной философии // Плутарх. Сравнительные жизнеописания: В 2 т. М., 1994. Т. 1. C. 637-653.
33) www.falanster.su/e-store/reviews/index.php?clear_cache=Y&REVIEW=19594.
34) Бычков В. Малая история византийской эстетике. Киев: Путь к истине, 1991. С. 9.
35) http://limonov-eduard.livejournal.com/5083.html.
36) Вообще, в компаративистском исследовании основным глаголом-связкой является глагол “вспомнить”. В книге Чанцева я насчитала 38 его употреблений в связке “здесь можно вспомнить”. То есть в среднем автор “вспоминает” что-нибудь раз на четыре-пять страниц.
37) Gonzales de Asis M. Reducing Corruption at the Local Level. World Bank Institute, 2000 (October) (www.anti-corr.ru/texts).
38) См.: www.transparency.org/policy_research/surveys_indices/cpi.
39) См., например, его работы: Владимир Путин. М.: Молодая гвардия, 2007 (серия “Жизнь замечательных людей: биография продолжается”); Владимир Путин: третьего срока не будет. М.: Время, 2007; Дмитрий Медведев — президент Российской Федерации. М.: Время, 2008.
40) См.: www.rost.ru/news/2009/03/121654_16206.shtml.
41) См.: Указ Президента РФ от 6 марта 2009 года № 243 “О формировании имущества Государственной корпорации по содействию разработке, производству и экспорту высокотехнологичной промышленной продукции “Ростехнологии””.
42) Паркинсон С.Н. Законы Паркинсона. М.: Прогресс, 1989. С. 296.