Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2009
“Большая игра” с неизвестными правилами: мировая политика и Центральная Азия
Андрей Казанцев
М: Фонд “Наследие Евразии”, 2008. — 248 с. — 500 экз.
В последнее время все чаще можно слышать разговоры о той безусловной и растущей роли, которую Центральная Азия играет в мировой политике. Причем роль эта трактуется своеобразно: наделяемый ею регион предстает не как самостоятельный политический игрок, но как “поле сражения” ведущих мировых держав. Тем не менее, научные труды, подтверждающие и поясняющие эту, скорее всего, верную мысль, до сих пор немногочисленны, чаще всего работы по указанной теме публицистичны. О Центральной Азии вообще пишут не очень охотно — количество специалистов по этому региону по-прежнему невелико.
Так что работа Андрея Казанцева, представляющая собой анализ региональных взаимодействий в той части Центральной Азии, которая пока еще называется постсоветской, весьма важна для прояснения специфики этого своеобразного региона, а также стратегий действующих в нем заинтересованных акторов. В “Лирическом предисловии” к книге автор признается, что одной из движущих сил при ее написании была любовь — любовь к земле, на которой он провел большую часть своей жизни. Я высоко ценю мотивацию такого рода; она, конечно, не может уберечь читателя от авторских ошибок (вызванных, возможно, и излишней эмоциональностью), однако почти гарантированно избавит от скучного тона, формализма и начетничества.
Одним из наиболее существенных, с точки зрения интенсивности и эффективности региональных взаимодействий, выступает вопрос об оформляющих эти контакты политических институтах. Проанализировав роль институтов применительно к интересующему нас региону, автор приходит к выводу о том, что “если Центральная Азия расположена ближе к полюсу минимальной институционализации, то это должно вызвать очень серьезные последствия для структуры международных отношений” (с. 29). С авторской точки зрения, последствия институциональной слабости исключительно негативны: среди них низкая предсказуемость действий сторон, недостаточная региональная стабильность, дефицит сотрудничества, высокие издержки взаимодействия, бессилие международных организаций. Сами среднеазиатские государства не обладают необходимыми ресурсами, позволяющими выстроить систему региональных взаимодействий, и потому институциональная структура региона конструируется преимущественно извне. Внешние игроки сражаются за идентичность региона, за его присоединение к другим регионам, уже сформировавшимся и существующим реально. Причем в игре участвуют не только отдельные государства (Россия, США, страны Европейского союза, Китай и другие), но и их коалиции, складывающиеся, в том числе, по цивилизационному признаку. К коалициям “максимально высокого уровня” автор относит Запад, исламский мир, Китай и страны азиатско-тихоокеанского региона, а также Россию как представителя группы стран постсоветского пространства (с. 242). Именно этими внешними объединениями и задаются параметры региональных взаимодействий в Центральной Азии, а потому, заключает автор, все местные политические процессы зависят от мировой политики и высокой степени неопределенности в ней. Следствием этого оказывается усиление неопределенности в самой Центральной Азии (с. 243).
С большинством перечисленных авторских констатаций я не стала бы спорить. Но с некоторыми их интерпретациями все же хочется подискутировать.
Настаивая на несостоятельности институционализации в регионе, автор, безусловно, прав. Но можно ли было ожидать чего-то иного? Ведь страны Центральной Азии (за исключением Казахстана) относительно небольшие по территории, уровень их социально-экономического развития низок, а срок формирования независимой государственности невелик. У политических элит этих стран отсутствуют мотивации к запуску или, тем более, поддержанию (в случае успеха такого запуска) собственной системы региональных институтов и механизмов взаимодействия. К тому же, как известно, несмотря на существенные различия в траекториях развития, ни одно из государств СНГ не пришло к консолидированной демократии, а государства Центральной Азии, где активно восстанавливаются традиционные устои, отстоят от этого состояния наиболее далеко. (Как отмечают исследователи, шанс развития демократических институтов здесь не был реализован не только из-за позиций правящих элит, но и из-за склонности западных стран поддерживать в регионе консервативные правительства[1].)
Подобные исходные условия совершенно не позволяют рассчитывать на то, что рассматриваемое пространство способно в скором времени превратиться в полноценный международный регион, самостоятельно формирующий и продвигающий свои интересы во внешнем мире. С другой стороны, главная особенность его геополитического положения — размещение между такими гигантами, как Россия и Китай, и вытекающая из этого вовлеченность в их геополитические орбиты — более чем естественна. С распадом Советского Союза влияние России в регионе неуклонно сокращается, в то время как влияние Китая, напротив, нарастает, хотя, очевидно, пока не в той степени, которая позволила бы надолго снять вопрос о геополитической привязке этой группы государств. А потому естественно и проникновение на эти территории других мощных игроков: прежде всего, США и в меньшей степени — ЕС и азиатских государств.
“Многовекторность” внешних ориентаций государств Центральной Азии безоговорочно удостаивается негативных авторских коннотаций. Но, собственно, почему? Ведь множественность ориентаций — вынужденный для них способ ведения внешних дел. Более того, стоит учитывать, на мой взгляд, и открывающуюся перед среднеазиатскими государствами возможность обратить вынужденную ситуацию в ситуацию приемлемую или даже выгодную в том случае, если научиться получать дивиденды от заинтересованных внешних игроков. Такая политика балансирования, основанная отчасти на использовании противоречий между внешними игроками, отчасти на избирательных уступках им, а еще на правильной подаче своих проблем и обещаниях, требует большей гибкости и мудрости, нежели жесткое присоединение к какой-то одной “коалиции”.
Множественность геополитических ориентаций автор приравнивает к неопределенности внешнеполитических ориентиров центральноазиатских государств (с. 31). Я же полагаю, что эти ориентиры едва ли можно характеризовать как размытые. Наибольшей неопределенностью отличаются, как правило, переходные режимы, в то время как режимы среднеазиатских государств следует относить не к переходным, но, напротив, к относительно устойчивым. Это означает, что их основные институты, механизмы и политические курсы способны оставаться почти неизменными даже при наличии значительных системных сдвигов. Авторитарный путь консолидации среднеазиатских режимов был наиболее приемлем для элит этих стран из-за отсутствия развитых наций и стремления придать легитимность собственному правлению. Такие режимы, по типологии близкие к диктатурам, формируют, возможно, “нехорошую”, но вполне определенную внешнюю политику. Яркой иллюстрацией здесь может послужить внешняя политика Советского Союза, которая при всей своей “неправильности” отличалась высокой степенью предсказуемости. Так что в случае государств Центральной Азии “многовекторность” как раз и станет, по-видимому, главным способом поддержания status quo.
В начале исследования автор задается вопросом о том, является ли Центральная Азия “преходящим краткосрочным казусом” на мировой карте или же это “важная константа современной мировой политики” (с. 8). Подобное противопоставление не кажется мне конструктивным, поскольку оно больше годится для XIX-XX веков, а не для нашего времени. В будущем же, подозреваю, существование “полурегионов” — текучих, меняющих очертания, “многовекторных” — станет обычным явлением, причем не только на пространствах Евразии.
Ирина Бусыгина
Нелегальные мигранты в Москве
Максим Григорьев, Андрей Осинников
М.: Европа, 2009. — 160 с.
Я держу в руках очень странную книгу о миграции. Любопытные загадки начинаются с фамилий авторов. На обложке стоят имена Максима Григорьева и Андрея Осинникова. Сведения, правда, приведены только о первом из них — это “директор Фонда исследования проблем демократии, президент консалтинговой группы “Управление PR”, кандидат политологических наук”, который “находился на государственной службе”. Как следует из поисков в Интернете, второй — исполнительный директор “Управления PR”, организации, как говорится на ее сайте, созданной в 1999 году “петербуржцами, имевшими опыт работы в администрации президента РФ”. Какое отношение специалисты по пиару имеют к изучению миграции, и они ли те, кто действительно проводил исследование?
Ладно, бог с ними, с авторами. Посмотрим на цели и содержание. В аннотации, помещенной на последней странице обложки, сказано: “В данной книге предпринята попытка взглянуть на мир глазами нелегальных мигрантов, составить портрет среднестатистического нелегального мигранта в России, немножко ближе узнать его жизнь, определить основные причины, толкнувшие его на этот путь, а также узнать подробности о его образе жизни и условиях работы в России”. Замечательно!
В общем и целом книга действительно рассказывает о жизни мигрантов в Москве, много цитирует самих мигрантов, достаточно правдиво воспроизводя те проблемы и трудности, с которыми они сталкиваются. Авторы исследования “опровергают” целый ряд “распространенных мнений” о мигрантах, будто это необразованные, бедные люди. Из текста мы узнаем, что мигранты едут в Россию главным образом за заработком, они вполне настроены на интеграцию в российское общество, легализацию и мирную жизнь с местным населением. Однако, как пишут авторы, это желание встречается, с одной стороны, с ксенофобскими предубеждениями значительной части этого населения, с другой, — с давлением со стороны органов правопорядка и предпринимателей, которым нелегальный статус мигрантов выгоден как средство их эксплуатации. Последнее даже описывается в почти марксистских терминах “изощренной колонизации”. Авторы упоминают “этнопреступность”, но не заостряют на этом внимания. Григорьев и Осинников очень справедливо осуждают “спекуляции различных общественных или политических деятелей” на тему миграции, говорят о закономерном и скорее положительном характере этого явления, в том числе и для России.
Итак, мы видим вполне позитивные выводы, неплохую и довольно подробную информацию, хотя в то же время довольно стандартную, без какого-либо теоретического аппарата и анализа (количество ссылок на российские и зарубежные работы по миграции — самое минимальное), со спорной выборкой (самой большой группой опрошенных — 20% — оказались казахи, явно не самая большая группа нелегалов в России в целом и в столице в частности). На этом рецензию можно было бы и закончить, если бы… не предисловие к книге, анонсированное — что уже интересно — на обложке рядом с названием.
Автор предисловия — Константин Крылов. Кто это? Желающие могут отыскать его биографию в “Википедии” или на сайтах русских националистов. Там же легко найти ссылки на весьма своеобразное творчество этого очень известного в узких кругах деятеля.
Странность, о которой я упомянул выше, заключается в том, что смысл написанного Крыловым предисловия полностью, на 180 градусов, противоположен содержанию и выводам рецензируемой книги. Не удосуживаясь приведением доказательств, ну или хотя бы изучением текста Григорьева и Осинникова, Крылов утверждает: нынешнему мигранту в Россию не нужна “ассимиляция” и “аккультурация”, он в лучшем случае заработает и уедет, в худшем — “наглостью” и “угодничеством” “встроится в местное общество”. “Мигранту легче быть аморальным”, потому что это чужое для него общество, а не свое, “тут они — как на охоте”. Большинство мигрантов стараются “отгородиться от местной жизни”, но их дети будут “качать права” и получать льготы за счет налогов “коренного населения”. И вот пройдет время, и “на улицы выйдут миллионные толпы с лозунгами: “Это наш город!”… А кричать будут: “Аллах акбар!””
После чтения предисловия у меня возникло ощущение, что книга “Нелегальные мигранты в Москве” была издана исключительно ради этих 5 страничек, которые заканчиваются словами “у меня отбирают мой дом”.
Что еще добавить в рецензию? Директор издательства “Европа”, если кто не знает, — Вячеслав Глазычев, главный редактор — Глеб Павловский.
Сергей Абашин
***
Работы, посвященные мигрантам, в последнее время вызывают немалый интерес не только у специалистов, но и у широкой образованной публики. В этой связи мне хотелось бы обратить внимание на очередную книгу плодовитого столичного издательства, вышедшую под интригующим названием “Нелегальные мигранты в Москве”.
Авторы, Максим Григорьев и Андрей Осинников, ставят перед собой довольно амбициозную и важную задачу: рассказать, как живут сегодня мигранты, оказавшиеся в столице России не совсем законными или совсем незаконными способами. Им хотелось “составить портрет среднестатистического нелегального мигранта” и даже “взглянуть на мир глазами нелегальных мигрантов” (с. 2). Желания, надо сказать, вполне похвальные, но, увы, в рассматриваемой книге так и не получившие реализации.
Первое обстоятельство, которое хотелось бы отметить, — весьма незамысловатое, если не сказать примитивное, строение рецензируемого сочинения. Да, авторы предлагают читателю свое видение причин нелегальной миграции, различных особенностей нелегкой жизни мигрантов, сопровождающей эту жизнь криминализации. Но при этом создается впечатление, что все свои интуиции они черпают исключительно из газет и телевизионных передач: в книге полностью отсутствует аналитическая и теоретическая часть, не говоря уже о простых упоминаниях имен исследователей, работавших над данной проблемой прежде. А ведь таковых, позволю себе заметить, было немало[2].
Обеспечив себе выгодное положение первооткрывателей, Максим Григорьев и Андрей Осинников не слишком беспокоятся о том, что бóльшую часть открытых ими истин можно смело отнести к прописным банальностям, заимствованным из популярного ныне “общественного мнения”, то есть, попросту говоря, с улицы. Объясняя, например причины миграции, они указывают читателю на “спрос на дешевую рабочую силу в той или иной стране, более экономически развитой”, “низкий уровень жизни” на родине мигрантов, “сохранение жизни и свободы приехавших”, и даже, наконец, “потребность политических партий и сил в дополнительной поддержке на выборах” (с. 28-31).
Анализируя занятость приезжих, авторы сообщают читателям удивительную, на их взгляд, новость о том, что далеко не все мигранты заняты неквалифицированным трудом, — среди них попадаются маркетологи, менеджеры и даже программисты (с. 55). Столь же новаторскими выглядят и авторские изыскания, касающиеся взаимоотношений нелегалов с милицией; мало для кого секретом остается то, что эта коммуникация, равно как и отношения с прочими государственными и муниципальными чиновниками, построена на взятках. Интервью, приводимые в качестве доказательств этого тезиса, лишь подтверждают общеизвестные истины. Безудержная тривиальность — главная особенность этого текста, она осеняет описания и взаимоотношений мигрантов с работодателями, и условий их проживания, и восприятия гостей местными жителями. Оказывается, москвичи их “не любят”, живут они неважно, а работодатели вечно обманывают. Солидное приращение знания.
“Новаторские” же глобальные выводы, изредка мелькающие в тексте, основываются на единичных случаях. Так, например, рассуждая о том, что мигранты часто приезжают в Москву с целью вернуть домой своих родственников или друзей, авторы приводят в качестве примера всего одно интервью: случай пожилого узбека, искавшего в столице своего уехавшего на заработки сына (с. 30). Но такие обобщения — еще полбеды по сравнению с прослеживаемым по всему тексту отождествлением нелегальных мигрантов с преступным сообществом. Авторы, не ссылаясь ни на статистические данные, ни на результаты собственных исследований, но опираясь лишь на “некоторые оценки”, утверждают, что в России 2-3 миллиона нелегальных мигрантов участвуют в преступном бизнесе и откровенном криминале (с. 33). Та же мысль “обосновывается” и в разделе, посвященном воспитанию детей, который Григорьев и Осинников, не обременяя себя ссылками на источники, завершают следующим заявлением: “В целом по России 12-15% всех преступлений совершается иностранными гражданами, для Москвы статистика гораздо более тревожная — каждое второе раскрытое преступление совершено приезжими (включая как иностранных граждан, так и внутренних мигрантов)” (с. 51).
Впрочем, ассоциация мигрантов с преступниками задана уже в поражающем своей антинаучностью и развязным тоном введении, написанном Константином Крыловым. Главный тезис этого короткого, но боевитого текста, как мне показалось, заключается в том, что все нелегальные мигранты — довольно плохие люди. “Хорошими” и “своими” они в принципе быть не могут, поскольку “среди нас” они всегда будут чувствовать себя “как на охоте” (с. 8). Более того, недалек тот день, когда “женщина будет бояться выходить на улицу одна, потому что есть липкие взгляды, грязные слова и цепкие руки, а милиция, опять же, будет смотреть в сторонку” (с. 9). Смелые высказывания, очевидно, для красочности, подкреплены и без того надоевшим в нашем официальном и полуофициальном дискурсе языком подворотни: здесь и “бабонька, идущая на чистку”, и “простенькие уравненьица”, и прочая словесная шелуха. Квинтэссенцией же вводного слова оказывается примитивное повторение бытующих — особенно в период избирательных кампаний — в современном российском обществе страшилок, в центре которых “злой мигрант”, нагло вторгающийся в нашу жизнь и коварно разрушающий ее устои.
Интересно, что дальнейшее повествование практически полностью опровергает идеологию введения: из мнимых “хозяев положения” приезжие, по странному стечению обстоятельств, становятся жертвами, с чем, собственно, ни Григорьев, ни Осинников даже не пытаются спорить. Говоря о прочих логических несообразностях, нельзя не упомянуть о множестве смысловых противоречий: так, читателю едва ли удастся разобраться, с детьми или без детей, с семьями или без семей приезжает в Россию бóльшая часть мигрантов, ибо на разных страницах книги представлены диаметрально противоположные версии (например, с. 38, 41, 48). Текст изобилует какими-то нелепыми повторами, нередко — слово в слово. Так, информация о том, что рацион нелегальных мигрантов состоит из “хлеба, китайской лапши и дешевого чая”, читателю предлагается, как минимум, дважды (с. 41, 50). Я для себя так и не решила, призваны ли навязчивые и многократные повторения одного и того же сделать повествование более убедительным или же речь идет о попытке “нарастить” объем книги.
Странная и беспричинная концентрация авторского внимания на каких-то периферийных фактах вообще не слишком объяснима. Так, совершенно презрев контекст, во фрагменте, посвященном конкуренции нелегальных мигрантов за рабочие места с москвичами (с. 59), вдруг сообщается о том, что особой любовью приезжих пользуются такие профессии, как каменщик, маляр, штукатур, подсобный рабочий. Авторов, кстати, ничуть не беспокоит тот факт, что москвичей, вопреки их выкладкам об ужасах конкуренции, на такие вакансии палками не загонишь. Разумеется, подобные мелочи не слишком принципиальны: ведь какое дело большинству населения до того, с кем и в каких условиях живут гости нашей страны? Однако нарочитая концептуальная небрежность, невнимание к деталям и немотивированная агрессивность по отношению к самому объекту исследования — запечатленная, кстати, уже в оформлении аляповатой обложки рецензируемого произведения, — заставляют задуматься, с чем же все-таки мы имеем дело. С проваленной попыткой написать научную работу, посвященную острой социальной проблеме? Или же с небрежно склеенной коллекцией фобий российских обывателей, рождаемых страшным словом “миграция”? Ответ оставляю на усмотрение читателей — если таковые найдутся.
Наталья Палеева
Религия и глобализация на просторах Евразии
Под ред. Алексея Малашенко и Сергея Филатова
М.: РОССПЭН; Московский центр Карнеги, 2009. — 2-е изд. — 340 с.
Одно из наиболее выдающихся проявлений противоречивой природы мира, в котором мы сегодня живем, состоит в том, что он в одно и то же время секуляризуется — и становится все более религиозным. На первый взгляд, обе тенденции, проявляясь синхронно, действуют в разных частях планеты[3]. Одни регионы, и таковых меньшинство, бесповоротно вытеснили религию в сферу частной жизни, освободив социум от необходимости считаться с ее требованиями и императивами. Вера в бога здесь не имеет особого значения для социальной самоидентификации личности; можно, разумеется, верить, но можно и не верить или же просто сомневаться. Но в других регионах, напротив, религии все больше, она делается напористой и агрессивной, требуя для себя все более основательного и неоспоримого места в общественной и политической жизни. Кое-где, как в современной России, доминирующим вероисповеданиям удалось даже оправиться от пережитого в минувшие десятилетия секуляризационного шока и приступить к своеобразной реконкисте — возвращению себе, несмотря на официально светский характер государства, былых позиций.
Вместе с тем гипотетическая карта мира, на которой мы могли бы попытаться запечатлеть религиозную динамику наших дней, предстанет далеко не одномерной. Она с трудом поддается жесткой разбивке на зоны упадка религиозного чувства и зоны его подъема, поскольку сами рубежи этих зон — задаваемые границами национальных государств — оказываются зыбкими и призрачными. Причиной тому выступает глобализация, ставшая грандиозным вызовом вестфальской системе международных отношений и самому понятию государственного суверенитета. Государство слабеет, и немощь его ведет к тому, что один и тот же социум, очерченный государственными границами, способен порой, подобно миру в целом, переживать религиозный подъем и упадок одновременно. В особенности это касается стран, которые существуют сразу в нескольких “исторических возрастах”, — как, например, Россия, где XXI век запросто и естественно соседствует с веком прошлым и даже позапрошлым. Разумеется, подобный расклад рождает целую вереницу вопросов. Что, собственно, сегодня следует понимать под секуляризацией?[4] Можно ли говорить о какой-то однотипной, присущей всем конфессиям, реакции религиозного сознания на глобализационные сдвиги? Обоснованы ли догадки, согласно которым одни религиозные системы лучше приспособлены к глобализации, чем другие? И, наконец, имеет ли вообще какое-либо значение то, как мировоззренческие своды, сложившиеся вчера и позавчера, отреагируют на процессы, задающие социальные параметры на завтра и послезавтра?
По меньшей мере, с частью из этих вопросов имеют дело авторы рецензируемого сборника. В целом их усилия, на мой взгляд, вполне похвальны, хотя, нарочито отступая от устоявшегося правила, согласно которому понравившуюся книгу рецензент критикует в самом конце, да и то с нескрываемой нежностью, я начну как раз с замечаний. Первый упрек связан с самонадеянностью, причем не столько авторов, сколько редакторов этой интереснейшей публикации. Мне не совсем понятно, как можно было в наше весьма живое время выпустить — с интервалом в пять лет — стереотипное (!) издание книги, посвященной глобализации. Предвидя этот очевидный упрек, дуумвират уважаемых редакторов заранее пытается оправдаться в предисловии (с. 8-9), но эта попытка не выглядит убедительной. Разумеется, стратегия “ничего не менять” проще, чем стратегия “дополнить и откорректировать”, но признать ее более эффективной, особенно применительно к условиям постмодерна, все же нельзя.
Второе не столько замечание, сколько небольшое недоумение касается географии обозреваемых в книге сюжетов. Обстоятельная дискуссия о месте и роли религии в эпоху глобализации более чем актуальна, но почему охватываемый ею ареал нужно ограничивать “просторами Евразии”? Со своей читательской точки зрения, я не вижу этому рационального оправдания — разве только в издательском проекте денег не хватило. Размышление в столь странно урезанных рамках заранее обесценивается, ибо как можно совокупно взвесить и оценить представляемые авторами включенных в сборник статей версии и гипотезы, не найдя в нем ни слова о том, что же все-таки в наши дни происходит с религией на иных континентах? Неужели локальные тенденции там настолько самобытны, что о них даже полусловом обмолвиться было нельзя? Кроме того, имеются многочисленные религиозные феномены, которые просто умерщвляются подобным методом научного препарирования. Посмотрите, например, на католическую “теологию освобождения”, которая в свое время обрела популярность не только в Латинской Америке, но также, в частности, и в Азии. Как оторвать одно от другого? Или насколько продуктивен анализ наступательной тактики “пятидесятников”, скажем, на территории бывшего Советского Союза без упоминания фантастического успеха аналогичного натиска в той же Латинской Америке, где протестанты в последние десятилетия мощно теснят традиционно укорененную здесь католическую церковь? А как анализировать модификации современного индуизма, не затрагивая его бытования вдали от исторической родины — в нынешних Соединенных Штатах Америки? Тезис мой прост: для заявленной на обложке темы очень важно стереоскопическое видение. Ограничив анализ Евразией, составители сборника, к сожалению, изгнали его из повествования.
Третье мое наблюдение, тоже не очень радостное, связано с неравноценностью статей, вошедших в книгу. Создается впечатление, что составители сборника не слишком детально обсуждали с будущими авторами вопрос о том, о каких аспектах заявленной общей темы стоит говорить, а какие лучше оставить в стороне. В результате и без того естественная для такого коллективного труда разноголосица перерастает в элементарное отсутствие концептуальной согласованности. Так, в статье об исламе читатель попадает в непроходимые местами дебри мусульманской эпистемологии, но при этом ему не стоит надеться почерпнуть в книге какие-то знания о той же эпистемологии в православном или, скажем, буддистском исполнении. Я не хочу сказать, что та или иная статья плоха; они все хороши и интересны, но каждая — слишком уж по-своему. Задавшись вопросом о том, что, собственно, объединило все эти качественные, но такие “разнонаправленные” тексты под одной обложкой, я так и не нашел на него ответа. Впрочем, этот упрек также стоит адресовать не авторам, каждый из которых вполне достойно справился с предложенным ему делом, но составителям, не сумевшим связать все это богатейшее многообразие общей концептуальной нитью.
В остальном же книгу следует признать и своевременной, и полезной. Ее авторы, несмотря на отмеченную выше полифонию и вопреки бескрайне либеральной редакционной политике — “пишите о чем хотите”, — смогли все же выделить некоторые стержневые идеи, позволяющие оценить метаморфозы религиозного сознания и религиозных институтов в глобализационном контексте. К числу таких выводов можно отнести, например, повторяемую сразу в нескольких статьях мысль о том, что конфессии, отличающиеся аморфностью и размытостью внутренней организации, а также отсутствием иерархически устроенного института духовенства, наиболее легко вживаются в новую среду. Пройденный ими исторический путь как бы авансом, заранее, сделал их апологетами и проводниками глобализации. Именно поэтому, скажем, призывы и цели современных протестантских церквей “в наибольшей степени соответствуют задачам модернизации общества на основе демократии и свободной экономики” (с. 91). То же самое можно сказать и о буддизме, где “отсутствует понятие догмы, границы ортодоксии и “инакомыслия” (“ереси”), нежесткие, критерии доктринальной чистоты размыты”, что и обусловило превращение этой мировой религии в “глобальный интеллектуально-духовный ресурс, открытый для всеобщего пользования” (с. 224, 229-230). Наконец, даже у передовой части современных язычников, так же не признающих никакой иерархической вертикали, общественные идеалы “приближаются к американскому по происхождению идеалу “открытого общества”” (с. 314).
Соответственно, наибольшие трудности в новых условиях испытывают жестко выстроенные религиозные структуры, придерживающиеся последовательного размежевания духовенства и паствы, страдающие от засилья догмы и отсутствия внутренней демократии, а также прочно сплавленные с государственной властью. Читатель, обеспокоенный подъемом нового российского клерикализма, с несомненным интересом познакомится со статьей, посвященной глобализации и православию. Кстати, особое место в ней занимает весьма качественный анализ “державно-православного проекта” бывшего митрополита, а ныне патриарха Русской православной церкви Кирилла (с. 50-62). Текст был написан еще до избрания упомянутого иерарха на высший церковный пост, и это придает ему характер своеобразного прогноза — увы, сбывающегося у нас на глазах.
Многое можно почерпнуть и из разбираемого в соседней главе католического ответа на вызов глобализации. Не секрет, что католическая церковь, обладая организационными и структурными особенностями, сближающими ее с православной церковью, начиная с II Ватиканского собора гораздо более успешно справляется с задачей вживания в современность. И объясняется эта разница, на мой взгляд, довольно просто. На определенном этапе своего извилистого исторического пути католицизм окончательно и бесповоротно отказался от претензий на светскую власть, в то время как русское православие продолжает льнуть к родному государству. В итоге оба института, и без того не состоящие в авангарде обновления, укрепляют и усиливают анахроничность друг друга. Оценивая сердечное согласие, воцарившееся между ними, уместно вспомнить блистательную оценку, данную шотландским писателем Тобайасом Смоллеттом современной ему официальной церкви: “Церковь я рассматриваю не как религиозный, а как политический институт, столь тесно связанный с нашим государством, что отделение одной от другого может привести к краху обоих”[5]. Как мне кажется, звучит до обидного актуально.
Андрей Захаров
“Тихие” конфликты на Северном Кавказе. Адыгея, Кабардино-Балкария, Карачаево-Черкесия
Константин Казенин
М.: REGNUM, 2009. — 180 с. — 500 экз.
Для исследования, посвященного этнополитической и религиозной ситуации в трех республиках российского Кавказа, автор выбрал чрезвычайно удачное название. Словосочетание “тихие конфликты” прекрасно отражает ту реальность, с которой мы сегодня имеем дело, говоря о северокавказской проблематике. Начиная с 1990-х годов наше общественное мнение привыкло к тому, что Северный Кавказ — это прежде всего Чечня. На первый взгляд, для такого взгляда имелись все основания. Вспомним, например, как в начале 1990-х годов харизматический лидер чеченского сепаратистского движения Джохар Дудаев называл Кабардино-Балкарию “спящей красавицей”. Но сегодня ситуация уже далеко не та. Она не лучше и не хуже: она просто стала другой. После трагических событий 13 октября 2005 года в Нальчике, когда исламистские радикалы атаковали город, на Кавказе сложилась иная реальность. Теперь не только Чечня или Дагестан, но и республики западной части Кавказа дают все больше поводов для тревожных прогнозов и ожиданий.
Более того, повседневная жизнь этого региона убедительно опровергает популярный в отечественных СМИ миф о том, что “стабильные” 2000-е годы радикально изменили обстановку “лихих” 1990-х. В действительности ни одна проблема, проявившаяся на Кавказе после распада Советского Союза, так и не была решена до конца. Да, в нынешней Чечне нет фронтальных боевых столкновений между сепаратистами и российскими войсками. Но интегрирована ли республика в общероссийское правовое, политическое, культурное пространство? Проект “чеченизации” республики, освободив федеральную власть от тяжелой ответственности за умиротворение Чечни, оказался не слишком продуктивным в противостоянии диверсионно-партизанской войне. Несмотря на отмену режима контртеррористической операции, вылазки боевиков продолжаются.
Да, идея независимости утратила здесь былую популярность, а подразделения республиканских МВД перестали выполнять функции государственной пограничной стражи на административных рубежах республик. Но полностью ли “закрыта”, скажем, проблема Пригородного района? На место сепаратизма пришел радикальный исламизм. И если в 1990-е годы зона его распространения ограничивалась главным образом Дагестаном и в меньшей степени Чечней, то сегодня идеология “чистого ислама” активно укореняется в Кабардино-Балкарии, Карачаево-Черкесии, Адыгее, Ставропольском крае.
Именно поэтому изучение “невидимых” конфликтов на российском Кавказе весьма своевременно и актуально. Уместно напомнить, что в советский период грузино-абхазский, осетино-ингушский, армяно-азербайджанский конфликты тоже были “тихими”. Спокойствие в Абхазии, Нагорном Карабахе или Чечено-Ингушетии прерывалось раз в пять или десять лет громкими судебными процессами, кадровыми назначениями или письмами национальной интеллигенции партийному начальству. Неадекватное понимание тогдашних “тихих” конфликтов и отсутствие публичного обсуждения их причин привело к тому, что все эти противоборства переросли в военные столкновения, привели к человеческим жертвам, тысячам беженцев и вынужденных переселенцев, породили катастрофическое отчуждение между вчерашними гражданами единой страны.
Для исправления просчетов и провалов российской политики на Северном Кавказе требуется прежде всего качественная экспертиза. И Константин Казенин в своем исследовании выносит на суд читателей (среди которых, хочется надеяться, будут и заинтересованные управленцы) многосторонний анализ проблем, обычно остающихся за пределами внимания экспертов, журналистов и политиков.
Для начала следует отметить удачную структуру книги. Автор не слишком погружается в историю, так как в подобном случае ему неизбежно пришлось бы отвлекаться на этнически окрашенные историографические интерпретации, подчас диаметрально противоположные. Он использует исторический материал “лишь постольку, поскольку он необходим для понимания сегодняшней ситуации” (с. 11). При этом Казенин детально рассматривает такой сюжет, как “политизация истории” национальными элитами с целью собственной легитимации.
Основное внимание в книге уделяется конфликтным узлам, завязавшимся в регионе в новейшее время. Так, применительно к Адыгее это выливается в анализ эволюции черкесского (“Черкесский конгресс” и “Адыгэ-Хасэ”) и русского (“Союз славян Адыгеи”) движений, активно спорящих друг с другом по поводу статуса республики. Говоря о Кабардино-Балкарии, автор детально рассматривает “балкарский вопрос”, уделяя особо пристальное внимание попыткам разделить республику по этническому признаку, имевшим место в 1990-е годы. Современное состояние балкарской проблемы исследуется в контексте муниципальной реформы, оживившей вопрос о так называемых “межселенных территориях”. В этом разделе затрагивается также взаимосвязь исламизма и балкарского национального движения. И хотя автор не вдается в детальное рассмотрение особенностей “исламского возрождения” в республике, нельзя не отметить ценность многих его наблюдений. В частности, по справедливому замечанию Казенина, на религиозную ситуацию в Кабардино-Балкарии серьезно повлияла политика региональной власти, которая безоговорочно поддержала официально признанные властями мусульманские структуры в их спорах с неформальными исламскими лидерами (с. 111).
Особое внимание в работе посвящено ситуации в Карачаево-Черкесии. По словам автора, эта республика выступает “одним из самых конфликтных на сегодняшний день регионов России” (с. 114). Данный вывод, как представляется, чрезвычайно важен для российских политиков, которые нередко стремятся свести все многообразие острых проблем Северного Кавказа к какому-то общему знаменателю. Целенаправленно усложняя и обогащая картину, Казенин рассматривает многочисленные административно-территориальные и политические катаклизмы, происходившие в Карачаево-Черкесской республике в минувшее десятилетие. Среди них — первые всенародные выборы 1999 года, разделившие республику по национальному признаку, конфликты внутри карачаевской и черкесской элиты, так называемый “абазинский вопрос”. Анализируются также и предварительные итоги недавней смены власти — отставки президента Мустафы Батдыева и прихода на его место бывшего судьи Конституционного суда Российской Федерации Бориса Эбзеева.
К очевидным достоинствам работы следует отнести наличие подробных биографических описаний главных действующих лиц “тихих” конфликтов. Такой материал позволяет читателю обогатить представление о том, какие именно лидеры — с каким жизненным опытом и какой политической мотивацией — оказываются востребованными в неординарных обстоятельствах кавказской политики. Эти портреты позволяют также глубже вникнуть в особенности политического процесса на постсоветском Северном Кавказе. В конце концов, историю, причем не только мировую, но и локальную, творят не абстрактные “народные массы”, а конкретные живые люди.
При всех высказанных комплиментах я не готов утверждать, что книга Константина Казенина лишена недостатков. Некоторые выводы автора кажутся излишне “причесанными” и не слишком соответствующими им же собранному богатому эмпирическому материалу. Например, в заключении говорится: “Факт “путинской стабилизации” на Северном Кавказе так или иначе признают сегодня как сторонники, так и оппоненты федеральных властей” (с. 173). Хотелось бы поинтересоваться: кого конкретно автор имеет здесь в виду? Кроме того, не ясно, какие именно критерии позволяют говорить о “стабилизации”? Ведь, как известно, подъем террористической активности в Дагестане и Ингушетии наблюдался и в годы президентства Владимира Путина. Далее, упоминавшиеся выше события в Нальчике, как и кризис власти в Карачаево-Черкесии, тоже приходятся на путинский период. Наконец, бесланская трагедия также произошла во время его правления.
Не кажется мне бесспорной и другая фраза автора: “Какая бы роль ни отводилась зарубежным антироссийским центрам в вооруженных конфликтах на постсоветском Северном Кавказе, честный взгляд на любой из этих конфликтов […] заставляет признать: в основе лежали противоречия между самими жителями регионов, будь то клановые, этнические или религиозные группы” (с. 173). Впрочем, в процитированном фрагменте мудрая концовка фразы искупает ее озадачивающее начало. Бесспорно, внешнее влияние можно обнаружить в любом конфликте. Но ученый тем и отличается от пропагандиста, что вместо рубленых клише он предпочитает оперировать фактами и только фактами — убедительно и доказательно выявляя, если потребуется, интересы, ресурсы, мотивы конкурентов или противников Российской Федерации в конкретном регионе.
Предлагаю, однако, отнести не слишком удачные авторские высказывания на счет пресловутого принципа “партийности” нашей исследовательской литературы, негласно действующего во времена “путинской стабильности”. Во всем остальном книга крайне полезна и для ученых, и для журналистов (чьи знания зачастую ограничиваются скупыми сводками информационных агентств), и для просто любознательных читателей, интересующихся страной, в которой они живут.
Сергей Маркедонов
Великое посольство. Рубеж эпох, или Начало пути. 1697-1698
Дмитрий Гузевич, Ирина Гузевич
СПб.: Дмитрий Буланин, 2008. — 609 с. — 800 экз.
Первое европейское путешествие царя Петра. Аналитическая библиография за три столетия. 1697-2006
Дмитрий Гузевич, Ирина Гузевич
СПб.: Феникс; Дмитрий Буланин, 2008. — 912 с. — 500 экз.
В 2003 году петербургским издательством “Феникс” была выпущена трехсотстраничная монография “Великое посольство”, написанная живущими во Франции супругами Гузевичами, исследователями, чья основная специализация — история научно-технических и культурных контактов между Россией и Западной Европой в XV-XIX веках. В этой книге авторы, в полном соответствии со своими научными интересами, отслеживали процесс ознакомления Петра I и его окружения с разного рода европейскими технологическими достижениями, пытаясь при этом смоделировать неизбежные сдвиги в ментальности путешествующих московитов, а также непосредственные следствия этих сдвигов.
Данная публикация, однако, явила на суд публики лишь часть результатов работы ученых: прошло несколько лет, и мы теперь имеем труд, покрывающий практически все аспекты изучаемого исторического события — во всей его экстраординарности. Так, особое внимание уделено дипломатической компоненте Великого посольства, а точнее — двум почти самостоятельным дипломатическим составляющим: официальной, заключавшейся в создании широкой общеевропейской коалиции для войны с Османской империей, и неофициальной, которая, в конце концов, свелась к созданию коалиции нескольких государств Северной Европы, имеющих целью лишить Швецию ее владений за пределами Скандинавского полуострова.
“Научно-технический” раздел исследования также был расширен, исправлены неизбежные ошибки и опечатки издания 2003 года, а кроме того, довольно тщательно были разобраны иные стороны возникших в ходе Великого посольства кросс-культурных контактов, вплоть до специфики взаимоотношений полов. Так, “Великое посольство реально повлияло на брак Петра, ибо расстаться с женой он окончательно решил в Дептфорде, откуда просил Т.Н. Стрешнева, Л.К. Нарышкина и духовника царицы (письма от 16/26 апреля 1698 года) уговорить ее дать ему свободу. Очевидно, что к принятию решения его подтолкнули именно впечатления путешествия, иначе он бы это сделал еще до отъезда. Ничего нового во взаимоотношениях Евдокии и Петра за год его отсутствия произойти не могло, однако в Европе он столкнулся с менее ригидными условиями брака, чем в Московии, и сделал для себя выводы. О трудности решения говорит то, что даже в этой ситуации речь шла не о разводе, но лишь об уходе жены в монастырь” (254).
Помимо этого, собственно исследование было дополнено превосходящей его по объему аннотированной библиографией за три столетия, охватывающей более 5000 публикаций, касающихся проблематики Великого посольства, вышедших на 26 языках. А также совершенно особенный 125-страничный трактат, формулирующий авторские принципы историографического профессионализма[6], частью которого является поистине бесценное для околоисторических публицистов сочинение — перечень из 101 типичной ошибки, каждая из которых встретилась среди этих 5000 публикаций не менее трех раз. Ошибки сформулированы подробно и основательно, их сопровождают столь же основательные “правильные ответы”.
Таким образом, на сегодняшний день двухтомник Гузевичей — наиболее фундаментальная и современная работа по теме. Что позволяет желающему ознакомиться с предметом по предельно простому алгоритму: сперва прочитываются переизданные недавно второй и частично третий тома труда Михаила Богословского “Петр Великий. Материалы для биографии”, в которых события изложены в их хронологической последовательности, вслед за чем берется первый том работы Гузевичей, комментирующий эти же события в их содержательном модусе и, заодно, уточняющий их на базе накопленных за три четверти века знаний.
Несколько слов об избранных авторами рамках предмета изложения. С их точки зрения, цельность исследования достигается лишь в том случае, если рассматривать Великое посольство как комплексное событие, включающее в себя не только собственно путешествие Петра I, трех Великих послов и сопровождающего персонала по маршруту Рига-Митава-Кёнигсберг-Голландия-Англия-Австрия в марте 1697-го — августе 1698 года, но и целый ряд других мероприятий, включая Карловицкий конгресс (октябрь 1698-го — январь 1699-го), ставший официальным окончанием войны Священной лиги (Польша, Австрия, Венеция, Россия) против Османской империи, а также европейские ознакомительно-обучающие путешествия отдельных групп русских дипломатов в 1697-1698 годах: Бориса Шереметева в страны Юга Европы, Петра Толстого, так называемой “группы стольников” в Италию, Англию и Голландию и так далее.
Не включена авторами в “большую акцию Великого посольства” предшествовавшая ему миссия посла Нефимонова в Вену. Гузевичи тем не менее подробно рассматривают ход миссии Нефимонова, приведшей к революции в дипломатическом мышлении государства и его молодого царя. Вообще, стремительный рост квалификации Петра I в управлении иностранными делами подвластной страны является, по сути, сквозным сюжетом книги — и сюжетом едва ли не чарующим. Так, обстоятельный анализ хода Карловицкого конгресса описывает участие в нем российской делегации (Великий посол Прокофий Возницын при весьма значительном участии Петра Посникова, первого русского дипломированного врача, выпускника Падуанского университета) как квинтэссенцию полученного в ходе Великого посольства опыта. Возницын блестяще справился с возложенной на него задачей, несмотря на из рук вон плохую поддержку, оказанную ему из Москвы Посольским приказом, возглавляемым дьяком Емельяном Украинцевым и дядей царя, боярином Львом Нарышкиным. При этом русскими, впервые, по сути, оказавшимися участниками подобного рода мероприятий, была продемонстрирована дипломатия высокого уровня.
Гузевичи детально развенчивают миф о дипломатическом одиночестве России перед единым фронтом враждебных и коварных европейских стран. Дипломатия есть дипломатия — занятие не детское и предельно эгоистическое. И все-таки можно сказать с определенностью, что Австрия в тот период как могла поддерживала русских “новичков”, в частности, неоднократно делая им разного рода неформальные подсказки, — отнюдь не все из которых были русскими по достоинству оценены и использованы. Так, авторы книги считают, что двадцатипятилетним Петром в ходе Великого посольства была упущена вполне реальная возможность получить для России Керчь, то есть обеспечить выход из Азовского моря. Для этого, едва 8 декабря 1697 года была получена информация о том, что султан запросил мира, а неделей позже — срочное приглашение от посла австрийского императора в Вену, Петру следовало оставлять кого-то в Голландии доделывать дела, самому же мчаться в Вену и задерживать, насколько возможно, ход мирных переговоров. Одновременно стоило отослать в Россию распоряжение о форсированном завершении строительства Азовского флота к весне 1698 года — пусть плохие получились бы корабли, пусть число их было бы невелико, но, находясь в строю, они, вместе с первой азовской эскадрой, которая еще не успела сгнить, представляли бы собой довольно грозную силу. Надо было посылать посланника в Персию, дабы подтолкнуть ее к войне против Турции (австрийский посланник оказался там осенью 1698 года, а посланник Петра вполне мог быть там еще весной). После этого, летом 1698 года, следовало выступить в поход на Керчь и попытаться взять ее. А уже потом заключать с султаном мир по принципу uti possidetis — кто что контролирует, тот тем и владеет. Именно так собирались договариваться между собой другие участники Карловицкого конгресса. Многие из этих действий на самом деле пытались осуществить — но на полгода позже, когда уже ничего сделать было нельзя.
Труд Гузевичей не сводится к одной лишь компоновке всего, прежде известного по поводу Великого посольства, исправлению исследовательских ошибок и уточнению технических моментов разного рода, вроде датировки тех или иных событий или списка лиц, задействованных в том или ином мероприятии. Рассматривая Великое посольство во всей его полноте, ученые ставили перед собой целый ряд содержательных исследовательских задач, часть из которых была в целом решена, тогда как другие оформились в виде вполне правдоподобных гипотез.
В качестве примера упомянем так называемую “гипотезу Андросова”, состоящую в предположении, что Петр перед срочным отъездом из Вены на родину ввиду известий о стрелецком бунте все-таки совершил молниеносный бросок в Венецию, куда прежде поехать планировал. В самом деле, тщательный разбор июльского расписания путешествия царя допускает брешь в четверо суток. Есть и свидетельство человека, будто бы видевшего царя в Венеции, тогда как свидетельства видевших его в это время в иных местах весьма уязвимы для критики. Таким образом, абсолютно достоверных доказательств присутствия или, напротив, отсутствия царя в городе святого Марка на сегодня нет. Но вот мог ли Петр в принципе совершить тогда подобное путешествие? На этот вопрос Гузевичи попытались ответить экспериментально, проехав по предполагаемому маршруту царственного туриста.
“Важный вопрос: могли ли Петр со спутниками добраться до Венеции за то время, которое у них было — менее 3,5 дней, ибо мы неоднократно слышали сомнения в технической осуществимости подобного пробега. Андросов утверждает, что “от Вены до Венеции несколько более 500 километров. В среднем путешественники на лошадях одолевали тогда за день около 100 км […] Имея возможность ехать в коляске ночью, [Петр] мог добраться до Венеции за трое суток или даже чуть быстрее”. Наше путешествие позволяет дать более точные цифры. От Вены до порта Маргера (порт Местре), с которого начиналось море, а ныне — дамба, ведущая в Венецию, мы насчитали 652 км. Округляем до 650 км. Как эта цифра соотносится с длиной дороги конца XVII века? Сколько-нибудь заметные различия в выбранных трассах могут оказаться лишь на равнинном участке дороги от Вены до Neunkirchen или Wimpassing, то есть на протяжении 80-85 км. Но при всем желании дорога не могла быть короче более чем на 10% от указанной длины (скорее за счет неизбежных различий в точке выезда из Вены). А дальше до Venzone, то есть на протяжении 400 км, выбора практически не остается: ущелья и перевалы однозначно определяют трассу. Рядом с нынешним узким шоссе периодически встречаются участки старой заброшенной дороги, но в большинстве случаев они совпадают. По тем же ущельям параллельно этим дорогам проложен и автобан, но на нем нет серпантинов — он просто периодически скрывается в тоннелях. Когда же дорога спускается с гор, она идет по известным из документов пунктам (Удине, Порденоне, Сачиле, Конельяно, Тревизо, Местре), которые лежат на старой римской дороге, и вариаций здесь тоже нет. Таким образом, по старым дорогам путь от Вены до Венеции составлял не “несколько более 500”, а не менее 640-650 км. 15/25 июля Петр не мог выехать из Вены ранее 3-4, а то и 5 часов дня, ибо сразу после полудня имел очень короткое прощальное свидание с императорской семьей, оттуда заехал в арсенал и манеж и лишь затем направился на посольский двор, где и получил известие о бунте стрельцов. Решение о молниеносном броске в Венецию могло быть принято лишь после этого. Таким образом, по самым оптимистическим подсчетам, у Петра в этот день не могло остаться на дорогу более 7-8 часов. Известно, что около 24 часов в ночь на 19/29 июля венецианец Карло требовал у Фериго Марины, подеста и капитана Местре, две барки для восьми московитов, ехавших в Венецию из Вены. То есть если речь идет о Петре со спутниками, то они ехали еще трое суток, или всего около 80 часов, что предполагает среднюю скорость не менее 8 км/ч при условии круглосуточного движения и требует скорости хода не менее 10-12 км/ч, учитывая потери времени на смену лошадей, на переправы через реки и т.п. Это вполне реально, особенно, если учесть, что 710 верст (767 км, ибо в то время 1 верста = 1080 м) по тракту между Петербургом и Москвой поезд императрицы Елизаветы преодолевал за… 36 часов, при подставах лошадей через каждые 20-25 верст. То есть средняя скорость достигала 21,3 км/ч. Могут возразить, что Петр должен был ехать плохой дорогой и по горам, ну, так Елизавета ехала тоже плохой дорогой и по болотам. Не беремся утверждать, что лучше. Во всяком случае, наше заключение: путь до Венеции пройти за 80 часов было непросто, но возможно. Нам попался ряд косвенных подтверждений версии Андросова. Так, в “Статейном списке” Возницына от 18/28 августа 1698 года появляется двусмысленная фраза: “подано […] писмо с почты от перваго и втораго великих и полномочных послов, отпущеное из Полши, из-за Кракова с дороги, 1 юля 25-го числа, в котором написано, что В. Г-рь, Е. Цар. Вел-во прибыл тамо в добром здравии”. 25 июля/4 августа 1698 года послы находились за Краковом, в Величке, где стояли почти сутки — с полудня 24 июля. Такое ощущение, что они и царь приехали туда разными путями, и послы сообщают, что тот прибыл к ним в добром здравии. На эти же мысли наводит и соотношение скоростей. Быстрее всего послы передвигались, возвращаясь из Вены в Москву. Наибольшую суточную дистанцию они прошли, не останавливаясь на ночлег, но лишь на еду, с утра 20/30 по утро 21/31 июля 1698 года — 18 миль или 126 верст (136 км), а всего менее чем за 5 суток (с 15:30 19 июля по утро 24 июля) — около 58 миль или 406 верст (438 км). Богословский пишет, что Петр “мчался, побуждаемый стремлением быть скорее дома”. Но посмотрим на общую среднюю скорость — 3,9 км/ч, при максимальной средней за сутки непрерывного хода — 5,7 км/ч. Даже пешеход движется быстрее. Конечно, он не может идти круглые сутки. Ну, так и лошадей меняют на станциях. А когда с такой скоростью мчится монарх спасать свой заколебавшийся трон, это вызывает вопросы. Такое ощущение, что “поспешали медленно”, как будто кого-то поджидая” (с. 256).
На наш взгляд, приведенный отрывок — маленький методологический шедевр: решение вопроса на стыке “нормальной” работы историка с документами, научного краеведения, туризма как вспомогательной исторической дисциплины и так далее. Умеющий наслаждаться чувством погружения в исторический контекст непременно ощутит его красоту.
Лев Усыскин
Эпоха Иосифа Сталина в России. Современная историография
Джон Кип, Алтер Литвин
М.: РОССПЭН; Фонд первого президента России Б.Н. Ельцина, 2009. — 328 с. — 2000 экз.
Серия “История сталинизма”
“Социологические исследования конца 1999 года выявили следующую картину: 44,6% населения были убеждены, что для сегодняшней России нужен второй Сталин, 47,3% категорически с этим не согласны, то есть мнения разделились практически поровну” (с. 5). Отталкиваясь именно от этого факта, отнюдь не утратившего актуальности и через десять лет, авторы данной книги предпринимают обстоятельный и подробный экскурс в историографию сталинизма. Работа разделена на две части, написанные разными людьми. Автором первой, обобщающей достижения новейших западных исследований сталинизма, выступает профессор университета в Торонто (Канада), ныне проживающий в Швейцарии, Джон Кип; автором второй, посвященной российской историографии той же проблемы, — профессор Казанского государственного университета Алтер Литвин. Осваивая разные массивы материала, соавторы единодушны в отношении методологии — оба руководствуются “проблемным” подходом, дробя изложение по тематическим блокам: социальная история сталинизма, культ вождя, внешняя политика и так далее. Символично, однако, то, что перечни упомянутых блоков далеко не во всем совпадают, а это может означать только одно: даже сегодня, спустя полвека после смерти Сталина, западные и российские ученые смотрят на его эпоху по-разному, причем порой эта разница довольно существенна. И причины такого положения вещей четко зафиксированы в следующей авторской сентенции: “Можно лишь сожалеть о том, что вопрос о роли Сталина в истории России до сих пор является преимущественно политическим, а не сугубо научным” (с. 6).
Обозревая западную историографию сталинской эпохи, Кип говорит о трех возрастных когортах исследователей — “отцах”, “детях” и “внуках” (с. 13-15). Смена поколений принесла с собой новые научные методики: особенно резонансным стал приход постмодернизма — выразившийся, например, в пристальном внимании к “повседневности” сталинизма, — который повлек за собой своеобразное разделение труда между сторонниками новых взглядов и “эмпириками”. Постмодернистская парадигма заметно обогатила разнообразие позиций и точек зрения, применяемых в зарубежной историографии для оценки времени Сталина. В частности, это хорошо проявилось в исследованиях тоталитаризма, нынешние трактовки которого далеко ушли от примитивных толкований эпохи “холодной войны”. По мнению Кипа, ныне “тоталитаризм не может претендовать на звание созревшей общественной теории или даже модели, в лучшем случае это наводящая на размышление концепция, требующая проверки исторической реальностью” (с. 24). Естественно, стремление сталинского режима навязать советскому обществу тоталитарный контроль не вызывает сомнений; но вопрос о том, насколько эффективно удалось реализовать данный замысел, остается предметом дискуссий.
В целом современным западным ученым довольно успешно удается избавляться от рецидивов марксистского классового подхода, интересовавшегося исключительно широкими — и при этом искусственно конструируемыми — социальными группами, наподобие “рабочего класса” или “крестьянства”, в ущерб автономной человеческой личности. В век Интернета изучение символической коммуникации берет верх над социологическим исследованием мира труда (с. 74). Человеческая жизнь сама по себе — это, прежде всего, жизнь повседневная, и неслучайно ее анализ, среди ведущих представителей которого выделяются Катриона Келли и Шейла Фицпатрик, автор называет “обширной и развивающейся сферой исследования” (с. 101). Но, подчеркивая достоинства взгляда, основанного на пристальном внимании к повседневному бытию — наша картина общества становится более полной и менее абстрактной, корректируя тем самым анонимность социологических изысканий, — Кип считает недопустимым его абсолютизацию. По его словам, здесь “имеется риск принять стиль за содержание, представить выхолощенную картину реальности, высвечивая относительно тривиальные или поверхностные изменения в народном быту, в то же время упуская из виду властные отношения, репрессии, экономические трудности и прочие беды” (с. 102).
Продуктивность неразрывного сочетания институционального и культурологического подходов примечательным образом обнаруживает себя в зарубежных исследованиях сталинских репрессий и террора. Сторонники обеих школ выступают здесь единым фронтом, органично дополняя друг друга и убедительно доказывая, что “все подходы имеют свои сильные стороны” (с. 27). Такое сотрудничество сложилось не сразу, ибо поначалу склонные к ревизии новаторы категорически настаивали на том, что традиционалисты слишком политизированы. Вместо привычного Сталина, олицетворявшего сложный и разветвленный диктаторский режим, они начали предлагать читающей публике “боязливого, нерешительного лидера, вынужденного реагировать ad hoc на сменяющие друг друга кризисы” (с. 139). Тиран на какое-то время сделался слишком человечным. Однако, как отмечает Кип, это увлечение продолжалось недолго: “За последнее десятилетие параметры дебатов сузились и экстремальные точки зрения уже не так популярны” (с. 140). Огромную роль в этом сыграло развернувшееся с конца 1980-х годов взаимодействие западных исследователей сталинизма с коллегами из бывшего СССР, имевшими более широкий доступ к документам. Новые обстоятельства отразились буквально на всех элементах исторической картины: и на периодизации террора, и на попытках подсчета его жертв, и на изучении его институциональных механизмов. Единственной областью, где согласия между учеными пока нет, остается проблема моральной ответственности за террор его непосредственных исполнителей, а также вольных и невольных соучастников (с. 157-158). Причем независимо от взгляда на эту проблему среди зарубежных исследователей растет число тех, кто считает моральную позицию, проявленную в свое время Западом по отношению к этому кровопролитию, абсолютно неадекватной. В качестве примера автор указывает на мнение Дональда Рэйфилда, полагающего, что молчание западного мира, никак не откликнувшегося на сталинские преступления, “ложится темным пятном на нашу цивилизацию” (с. 168).
По сравнению со своим зарубежным соавтором, казанский профессор Алтер Литвин гораздо большее внимание уделяет проблеме источников. По-видимому, российскому исследователю вообще довольно трудно солидаризироваться с высказанной одним из западных авторов точкой зрения, согласно которой “величайшим сюрпризом российских архивов было то, что сюрприза не было” (с. 192). Причина понятна: в условиях, когда источники частью уничтожены, часть фальсифицированы, а частью по-прежнему закрыты, говорить о полном преодолении архивной проблемы не приходится. Не способствует ее снятию и то, что в последние годы условия работы ученых в отечественных хранилищах документов постоянно усложняются. В этой связи трудно не согласиться с российским автором, проницательно констатирующим, что “по степени свободного доступа в архивы историки часто определяют политические изменения во внутренней политике правящих режимов” (с. 207). Вместе с тем, затруднения с источниками отнюдь не должны позволять нам — и здесь автор опять прав — утверждать, что сталинская историография вообще не имеет твердого фундамента, поскольку насквозь субъективна. Разумеется, обилие человеческих свидетельств не в состоянии заменить недостающие документы, но субъективный взгляд тоже, бесспорно, историчен. Вот, например, показательная и трогательная история из переписки Максима Горького с Генрихом Ягодой, которого “великий пролетарский писатель” называет “дорогим товарищем и земляком”. Горький, поправляя здоровье в Сорренто, рассказывает своему корреспонденту, что Борис Пастернак обратился к нему с просьбой помочь выехать ему с семьей за границу. Горький отказал, мотивируя тем, что некий писатель уехал, а потом опубликовал в эмигрантской прессе “антисоветский фельетон”. “Всегда было так, — успокаивает он будущего Нобелевского лауреата, — что за поступки негодяев расплачивались приличные люди” (с. 245). Читая подобное, Ягода, должно быть, плакал от умиления.
Вместе с тем Литвин вынужден констатировать, что, несмотря на громадные массивы собранных и обобщенных исследователями материалов, на русском языке до сих пор не имеется ни научной биографии Сталина, ни полноценной истории Коммунистической партии Советского Союза, ни документированной летописи карательных органов “государства рабочих и крестьян” (с. 247, 273). Сохраняющаяся поляризация общественного сознания выступает главнейшим препятствием, не позволяющим российскому обществу окончательно рассчитаться с собственным прошлым. Видимо, как раз по этой причине в нашей историографии сталинского времени проблемы метода, столь горячо обсуждаемые в зарубежной науке, ставятся робко и обсуждаются подспудно. В современной России продолжается “борьба за Сталина”, и в ее пылу чаще всего не до методологических упражнений. Именно это делает столь актуальным и насущным диалог российской историографии сталинизма с ее зарубежным партнером. Поскольку наши обстоятельства в обозримом будущем едва ли изменятся, вполне трезвым следует признать итоговый и совместный вывод авторов: “Возможно, наилучший подход для исследования сталинизма — это компаративный анализ, соотносящий знания о других системах, как коммунистических, так и некоммунистических. […] В тот или иной период в течение “короткого ХХ века” многие европейские страны так же, как и неевропейские, пережили экстремистские режимы. Эта проблема продолжает оставаться темой дальнейших плодотворных исследований. Именно к такому выводу можно прийти в результате анализа современной исторической литературы по данной проблематике” (с. 324-325). Иначе говоря, нам еще предстоит работать, работать и работать.
Юлия Крутицкая
Золото для индустриализации: Торгсин
Елена Осокина
М.: РОССПЭН; Фонд первого президента России Б.Н. Ельцина, 2009. — 592 с. — 2000 экз.
Серия “История сталинизма”
Как замечает автор этой интереснейшей книги, “советские историки вплоть до начала реформ Михаила Сергеевича Горбачева и архивной революции конца 1980-х — начала 1990-х годов не вели научных дискуссий о сталинизме. В их научном аппарате не было и самого понятия сталинизм” (с. 320). Авторское наблюдение подтверждается среди прочего и тем фактом, что в сотнях книг и статей, посвященных советской индустриализации, не нашлось места такому поразительному явлению, как Торгсин. Между тем, это престранное детище советской власти самым непосредственным образом было связано не только с беспрецедентным голодом, спровоцированным аграрными экспериментами большевиков в 1930-е годы, но и с радикальным промышленным обновлением республики Советов. “Исследователи советской индустриализации традиционно изучали один и, как многие считают, главный источник ее финансирования — коллективизацию, которая в начале 1930-х годов за счет обирания крестьян позволила увеличить экспорт сельскохозяйственной продукции” (с. 11). Справедливо считая такой взгляд ограниченным, Елена Осокина[7] — профессор русской истории Университета Южной Каролины — предлагает читателям взглянуть на проблему гораздо шире. Собственно, увлекательное повествование об одном из интереснейших советских учреждений и родилось из упомянутого “расширительного” подхода.
“Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами на территории СССР” — сокращенно Торгсин — просуществовало с июля 1930-го по февраль 1936 года. Его деятельность представляла собой “захватывающую историю изобретательности и изворотливости советского руководства, а также уникальный случай крупномасштабного валютного предпринимательства пролетарского государства в борьбе за выживание” (с. 12) в условиях острого экономического кризиса, на фоне которого разворачивалась индустриализация. С момента захвата власти большевиками по 1922 год золотой запас России сократился катастрофически — с 1101,7 до 217,9 миллиона золотых рублей (с. 524-525). По мере отмены обязательной сдачи государству золота в период НЭПа в стране сформировался легальный валютный рынок, наличие которого помогало бороться с инфляцией и способствовало созданию устойчивой денежной системы. Но, как показывает автор, экономически взвешенная концепция оздоровления государственных финансов не устраивала сторонников форсированных темпов индустриализации, а это “неминуемо вело […] к инфляции и обострению товарного дефицита” (с. 33). Тем не менее, в 1925-1926 годах план капитальных вложений в индустрию по решению руководства страны был увеличен в 2,5 раза, что вызвало резкое обострение валютного кризиса, свертывание легального валютного рынка, а также снижение и без того тощего советского золотовалютного запаса, не выдержавшего таких трат. К 1927 году золотой запас сократился еще в два раза — до 104,8 миллиона золотых рублей. Соответственно, как только неповоротливую советскую бюрократию заносило в очередной тупик, ее вожди обращались к испытанным средствам — насилию и террору, своего рода “смазке” тоталитарного механизма: “В феврале-апреле 1926 года, с одобрения Политбюро, ОГПУ провело в крупных городах массовые аресты валютных маклеров” (с. 35). Одновременно с санкции партии были арестованы и казнены без суда несколько ответственных работников Наркомфина, занимавшихся по поручению того же Политбюро валютным регулированием при НЭПе. “Так, — заключает автор, — похоронили идею конвертируемого золотого червонца” (с. 36).
Окончательный отказ от НЭПа и переход от политики поддержания устойчивой денежной системы к политике кредитной инфляции завершился в 1927 году с новым приступом форсированной индустриализации (с. 37). Это, разумеется, резко обострило золотовалютный дефицит; причем привлечение для нужд индустриализации частных сбережений цивилизованными методами оказалось практически невозможным. Власть ответила на сложившуюся ситуацию очередной силовой акцией. “Под лозунгом борьбы со спекуляцией ОГПУ производит массовые изъятия ценностей у населения. Фактически страна возвращается к жесткой валютной политике периода Гражданской войны” (с. 545), — так характеризуется в книге состояние советской валютно-финансовой системы накануне зарождения Торгсина в преддверии голодной катастрофы начала 1930-х годов.
Елена Осокина скрупулезно исследует побудительные мотивы, заставившие власть создать внутри советского планового хозяйства обширное и раскинувшееся по всей стране капиталистическое предприятие. “Торгсин являлся рыночным оазисом. Он приносил прибыль, эксплуатируя недостатки и используя прорехи плановой системы” (с. 47). Подлинная история Торгсина началась с открытия его дверей советскому покупателю — события, вызвавшего стремительный рост валютной торговли. Но при этом гораздо более важную роль, нежели нужды страны и руководства, в бурном развитии Торгсина в 1932-1933 годах сыграл голод. После относительного благополучия НЭПа вернулась несытая жизнь. Люди жили впроголодь и в 1928-м, и в 1929-м, и в 1930-м, но провальный урожай 1931-го в сочетании с государственными заготовками, коллективизацией и раскулачиванием “стал смертным приговором для миллионов советских граждан. Люди понесли в Торгсин все ценное, что имели, не в обмен на икру и меха, а за ржаную муку” (с. 49). Для большевистской власти, не отягощенной общепринятыми нормами морали, большой удачей было обзавестись в деле индустриализации таким сильным и беспощадным союзником, как голод. В монографии ярко отражена почти математическая закономерность: чем острее был дефицит продовольствия, тем больше наполнялись сейфы Госбанка изъятыми у голодного населения в обмен на еду ценностями. И география закупок золота, и календарь их проведения полностью соответствуют шествию голода по просторам СССР. “Золото, скупленное Торгсином, в значительной мере покрыло растрату золотой имперской казны и оплатило промышленный импорт тех лет. Особенно выделяется голодный 1933 год. В тот год люди принесли в Торгсин почти столько же золота, сколько огромным трудом “намыли” на “гражданских” предприятиях золотодобывающей промышленности!” (с. 82). Из общего поступления в казну 95,5 тонны чистого золота на долю Торгсина пришлось 45 тонн. Более того, грядущие несчастья страны были учтены плановым хозяйством: в апреле 1932 года Торгсин получил государственный пятилетний план “добычи” золота на 1933-1937 годы, в котором голод уже был предусмотрен.
“Значение Торгсина для страны и истории не исчерпывалось экономическими показателями его деятельности, — пишет автор. — Торгсин выполнил огромную социальную миссию, дав миллионам людей возможность выжить в голодные годы первых пятилеток” (с. 12). Объективно — это бесспорный факт. Только описанная миссия не имела ничего общего с проявлением заботы советской власти, как могло бы показаться на первый взгляд, о своих гибнущих гражданах. Острый взор исследователя никаких следов альтруизма здесь не обнаруживает; скорее, напротив, успехи Торгсина явились “знаком бедственного положения общества” (с. 100). Эксплуатируя рукотворно созданное народное несчастье, большевистское государство путем занижения курса рубля по отношению к доллару продавало через Торгсин “товары своим голодным гражданам в среднем в 3,3 раза дороже того, что брало с иностранцев, экспортируя эти товары за рубеж” (с. 93). В то время как многие из советских людей отчаянно боролись за выживание, оригинальное коммерческое начинание приносило власти колоссальные валютные барыши.
Подстегиваемый руководством страны, новый институт неимоверно разросся за какие-то два года: “от Москвы до самых до окраин” появились свыше полутора тысяч региональных торгсинов. Более того, пересекая государственные рубежи и океаны, Торгсин пытался утвердить свой бизнес и в ненавистном мире капитала. Его агенты постоянно пребывали за рубежом, занимаясь продажей антиквариата и других музейных ценностей из культурного наследия России, а также валютными переводами и, между делом, — экономическим шпионажем. С 1933 года выручка от торговли антиквариатом “должна была стоять специальной строкой в плане Торгсина” (с. 144). Впрочем, удивляться этому не приходится, поскольку “документы Торгсина подтверждают торгашеское отношение советского руководства к произведениям искусства” (с. 140). Действительно, молот весом несколько килограммов вкупе с зубилом и наковальней были непременными атрибутами “приемки” золота у населения: подлинные произведения ювелирного искусства зачастую превращали в безликий лом “драгметаллов”.
Отличительной особенностью исследования Осокиной стала новизна достаточно сложной темы в сочетании с простотой ее преподнесения. Причем книга осталась, безусловно, научной: об этом позволяют судить около полутора тысяч сносок и десятки таблиц, составленных на базе многочисленных документов из российских и зарубежных архивов. Автор отверг соблазн опуститься до уровня детективного повествования, хотя оснований для этого имелось более чем достаточно. Ведь деятельность Торгсина не вписывалась ни в законы, ни в идеологические постулаты страны Советов. Изобретательный Торгсин, “подобно философскому камню, […] превращал в валюту неконвертируемые рубли, черный хлеб и селедку да нехитрый ширпотреб” (с. 226). Читателю, как мне кажется, интересно будет узнать о многих потаенных сторонах его деятельности: о фактической легализации валютной проституции, о золоте испанской казны, оказавшемся в московских хранилищах Госбанка, о противоречивых отношениях этого ведомства с ОГПУ — главным конкурентом Торгсина в изъятии золота у населения, о “валютной эмиграции”.
В древнеримском праве наличествовало понятие adventicia pekunia, которым обозначались деньги из какого-нибудь необычного источника — то есть не заработанные и не унаследованные, но, например, добытые незаконными путями. По-моему, деятельность Торгсина раскрывает его суть в полной мере. “Признание спекуляции преступлением являлось феноменом сталинизма, так как в условиях рыночной экономики она представляет основополагающий вид экономической деятельности” (с. 268). В условиях хронического дефицита спекуляция, выступавшая “частью обширного “черного” рынка” (с. 269), была прибыльным делом; не обходился без нее и Торгсин. Этому славному учреждению претил большевистский классовый подход к клиентам. Выступая продуктом экзотического советского симбиоза плановой экономики и рынка, “Торгсин был явлением государственного капитализма. […] Сталинское государство, вопреки своим запретам, “с размахом” действовало как капиталист-спекулянт” (с. 326). Более того, результаты предпринятого Еленой Осокиной исследования в очередной раз убеждают, что неотъемлемой частью советской системы всегда оставались различные формы предпринимательства и рынка, приспосабливавшиеся к “прокрустову ложу” централизованного планирования, догматической идеологии и железобетонной политической системы.
Александр Клинский
Militarismus in Deutschland. Geschichte einer kriegerischen Kultur
Wolfram Wette
Darmstadt: Primus Verlag, 2008. — 309 s.
Рецензируемая монография “Милитаризм в Германии. История культуры войн” обладает качествами серьезного научного исследования и, одновременно, популярного издания, обращенного к массовому читателю. Книга принадлежит перу Вольфрама Ветте, известного ученого социально-критического направления, профессора Фрайбургского университета, автора известных работ по проблематике германской военной истории[8], активного участника антимилитаристского движения в ФРГ.
Вряд ли можно назвать случайным тот факт, что до книги Ветте в течение нескольких десятков лет в Федеративной Республике не было обобщающего труда, посвященного истории прусско-германского милитаризма — от его возникновения до краха. Коллеги Ветте по историческому цеху до сих пор обращаются к этой проблематике достаточно редко.
Автор рассматривает милитаризм не просто как гонку вооружений или ведение агрессивных войн, но как комплексное социальное явление, характеризующееся превращением государства в военную машину, полным подчинением военным целям политики, экономики, идеологии, воспитания (c. 20). Именно таким было общество германского “третьего рейха”.
Ветте поставил перед собой задачу проанализировать степень преемственности между прусско-германским милитаризмом, развязавшим франко-прусскую и Первую мировую войны, и нацистским милитаризмом — главным виновником Второй мировой войны. Был ли национал-социализм органичным проявлением истории германского милитаризма или же чем-то чужеродным, случайным? Для историка предельно важно выяснить, наступил ли после окончания “холодной войны” логический конец германского милитаризма, или же метастазы этой болезни продолжают существовать в виде сохранения в ФРГ милитаристских традиций.
Понятие “германский милитаризм” вошло в научный и политический обиход в 1860-х годах, накануне франко-прусской войны. Уже тогда прусский милитаризм рассматривался как чрезвычайно опасный “исторический пример”, чреватый бедствиями для Европы.
Ветте убедительно показывает, что накануне Первой мировой войны воздействие “духа милитаризма” на различные слои населения империи было преобладающим. Об этом — яркие художественные образы романа Генриха Манна “Верноподданный”. “Прусский лейтенант возвышался над миром, как бог”, — приводит Ветте слова знаменитого историка Фридриха Майнеке (с. 60). Отставных унтер-офицеров охотно брали в качестве служащих городских и окружных органов самоуправления, в деятельность которых была прочно внесена атмосфера прусской казармы, с ее безоговорочной субординацией. Повсеместно активно действовали рассадники милитаризма в форме “военных (“традиционных”) союзов, спортивных и стрелковых кружков”. Ветте пишет в этой связи о “милитаризме простых немцев” (с. 72). В 1906 году произошел случай, одновременно типичный и курьезный. Только что вышедший из тюрьмы сапожник Фогт надел купленную на толкучке (вместе с саблей) ношеную униформу капитана рейхсвера и успешно повел взвод солдат на штурм кассы магистрата на окраине берлинского пригорода Кёпеник. Псевдоофицер (“капитан из Кёпеника”) был арестован и судим, но он стал едва ли не национальным героем.
Влияние антимилитаристской идеологии, носителями которой были социал-демократы и пацифисты, отнюдь не являлось определяющим. “Они оставались аутсайдерами” (с. 83), — указывает Ветте. К тому же в рамках социал-демократической партии все большее влияние приобретали политики типа Густава Носке, в 1907 году безоговорочно выступившего в пользу “защиты отечества” в случае войны. Хотя Роза Люксембург, Франц Меринг и Карл Либкнехт выступили против линии Носке, его позиция не встретила активного сопротивления в партии.
В августе 1914 года кайзеровская Германия вовсе не случайно “соскользнула” в пучину мировой войны — это явилось результатом длительного процесса. Через два месяца в Берлине было опубликовано “обращение 93-х” — манифест в поддержку войны, подписанный ведущими немецкими интеллектуалами. В ходе подготовки войны и ее ведения “были сплетены интересы государства, военной промышленности и банковского капитала” (с. 111). Во всех сферах внешней и внутренней политики Германии господствовала “военная диктатура” во главе с генералами Людендорфом и Гиндербургом.
Ноябрьская революция, возникшая на базе протестного антивоенного движения, не изменила коренным образом ситуации — используя классическую формулировку романиста Теодора Пливье: “Кайзер ушел, генералы остались”. Под предлогом борьбы с “врагами рейха” и установлением “спокойствия и порядка” в январе 1919 года (при прямом участии Носке) были убиты Карл Либкнехт и Роза Люксембург. Формой сохранения милитаризма становятся так называемые “добровольческие корпуса” из офицеров рейхсвера. В соответствии с условиями Версальского договора Германской Республике было разрешено иметь относительно небольшую профессиональную армию, но преемственность господства военно-политических элит была сохранена. Несмотря на провал заговора военных в марте 1920 года (“капповский путч”), рейхсвер продолжал оставаться “государством в государстве”. Сохранялись парамилитаристские институты, среди них так называемый “черный рейхсвер”. Шла интенсивная скрытая подготовка к будущей войне. В период мирового экономического кризиса 1929-1933 годов ставленники военного командования занимали ведущие позиции во внутренней политике.
С точки зрения Ветте (которую разделяют далеко не все представители современной историографии ФРГ), с приходом к власти Гитлера “был сохранен континуитет прусско-германского милитаризма”, но при этом милитаризм “приобрел новое лицо, сохранив свой прежний характер” (с. 165).
Постепенно руководство нацистской партии объединяет в своих руках политическую и военную власть, был преодолен “прежний дуализм политики и военного дела” (с. 212), оба этих процесса “пересеклись” в личности Гитлера. Вермахт (так с 1935 года именовались германские вооруженные силы) и нацистская партия были едины в главном: в развертывании производства вооружений, подготовке войны и ее развязывании. Вермахт был объявлен “второй опорой” (после партии) диктаторского режима. В 1934 году, когда Гитлер стал верховным главнокомандующим, военнослужащие принесли новую присягу лично “фюреру”. В 1935-м была введена всеобщая воинская повинность. В начальной, средней и высшей школе, а также в нацистских массовых молодежных организациях последовательно осуществлялось “воспитание для смерти” на мировой войне.
Логическим продолжением этой политики стала агрессивная, “расово-идеологическая” война, направленная на уничтожение миллионов мирных жителей и захват “жизненных пространств на Востоке”. Ответственность за планирование и ведение криминальной войны несут, как неопровержимо было доказано Нюрнбергским международным трибуналом, генералы вермахта. Правящим кругам “третьего рейха” удалось получить массовую поддержку военных преступлений и создать в Германии “народную общность”, основанную сначала на разделе захваченного, а затем на страхе отмщения. “Характерный для милитаризма менталитет силы, — отмечает Ветте, — объединил все германское общество” (с. 213). Всеохватывающая милитаризация социума привела к тому, что в Германии — в отличие от 1918 года — даже на последней стадии войны не возникло широкого движения протеста. Безоговорочная капитуляция вермахта была результатом полной военной победы СССР и его союзников, но одновременно она стала и символом “саморазрушения прусско-германского милитаризма” (с. 214).
В решении Крымской конференции лидеров СССР, США и Великобритании (февраль 1945-го) содержалось предельно четкое положение: “Нашей непреклонной целью является уничтожение германского милитаризма и нацизма и создание гарантии в том, что Германия никогда больше не будет в состоянии нарушать мир всего мира”[9]. В каждой из оккупационных зон Германии столь торжественно провозглашенная политика осуществлялась с различной последовательностью. Автор книги констатирует, что “в советской зоне оккупации демилитаризация была проведена последовательнее, чем в западных” (с. 219).
Вплоть до 1955 года, до вступления ФРГ в Атлантический блок, а ГДР в Варшавский договор, на территории Германии (впервые в истории страны) отсутствовали национальные вооруженные силы. Однако логика противостояния держав и военных блоков привела к тому, что западные державы заключили политический союз с представителями разгромленного германского милитаризма. В конце 1950-х все высшие командные должности в бундесвере (44 генерала и адмирала) занимали выходцы из вермахта, а из 14 900 офицеров бундесвера в вермахте служили 12 360, в том числе 300 — в войсках СС (с. 221). Казармы бундесвера назывались именами нацистских военных преступников. Генералы решительно выступали против демократизации западногерманских вооруженных сил, против парламентского и общественного контроля над армией и флотом.
В первые послевоенные годы признание континуитета прусско-германских и нацистских милитаристских элит нашло выражение в труде Фридриха Майнеке “Германская катастрофа”[10]. Однако в условиях “холодной войны” в историческом сознании ФРГ утвердился тезис о “третьем рейхе” как воплощении разрыва связей с национальным прошлым. Нацистская диктатура привычно трактовалась как некая случайная “производственная авария” или “короткое замыкание”. Полным ходом шла деформация массового исторического сознания. ФРГ становилась страной, скрывающей опасные эпизоды собственного прошлого.
В первой половине 1960-х, как убедительно показывает Ветте, вновь возник и стал активно дебатироваться вопрос о месте нацистской диктатуры в общей линии преемственности германской истории. Заслуга нового, реалистического, подхода к истории милитаризма принадлежала знаменитому историку Фрицу Фишеру[11], прямым последователем которого выступает Вольфрам Ветте. Фишер подчеркивал опасность ложных установок, при помощи которых “национал-социализм и Гитлер удаляются из германской истории и именуются реакцией на большевизм, на преступления сталинизма”[12].
В современной ФРГ, полагает автор, нет почвы для развития нового милитаризма. Но этого никак нельзя приписывать только правительственным верхам. Решающую роль сыграли действия миролюбивых, пацифистских, демократических сил Германии.
Казалось бы, в течение десятилетий идея о преступно-агрессивном характере германского милитаризма, о его прямой преемственности с гитлеризмом пробила себе дорогу в историографии и общественном сознании Федеративной Республики. Но прямые или косвенные рецидивы оправдания милитаристского прошлого все еще живы. Они проявились, отмечает Ветте, в недавних высказываниях одного из авторитетных историков о том, что в германской истории 1933-1945 годов произошел всего лишь “достойный сожаления сход поезда с рельсов”[13]. Именно против такого рода установок, оказывающихся подчас живучими, и направлена рецензируемая книга.
Александр Борозняк
1) См., например: Олкотт М.Б. Второй шанс Центральной Азии. М.: Московский центр Карнеги, 2005.
2) См.: Мкртчян Н.В. Иммиграция в России в новом веке: прогнозы и вызовы для политики // Демоскоп. 2004. № 177-178. 8-21 ноября (demoscope.ru/weekly/2004/0177/analit05.php); Дятлов В.И. Миграции, мигранты, “новые диаспоры”: фактор стабильности и конфликта в регионе // Байкальская Сибирь: из чего складывается стабильность / Под ред. В.И. Дятлова, С.А. Панарина, М.Я. Рожанского. М.; Иркутск: Наталис, 2005 (цит. по: www.archipelag.ru/authors/dyatlov/?library=2634&version=forprint); Дробижева Л.М. Этничность в современном обществе // Мир России. 2001. № 2; Дробижева Л.М., Кузнецов И.М. Социальные параметры межэтнической стабильности и напряженности // Мир России. 2000. № 4; Ганнушкина С. Вынужденная миграция в России (www.memo.ru/hr/refugees/doklad99/chapter1.htm); Тюрюканова Е. Трудовая миграция в России // Отечественные записки. 2004. № 4(18); Сергеев М. Россия — магнит для мигрантов // Независимая газета. 2008. 21 марта (www.ng.ru/economics/2008-03-21/6_migranty.html).
3) По мнению Даниэла Белла, “религия стагнирует сегодня только в Европе; во всех остальных частях света, в том числе и в США, она процветает” (см.: Белл Д., Иноземцев В. Эпоха разобщенности: размышления о мире XXI века. М.: Центр исследований постиндустриального общества, 2007. С. 72).
4) См. одну из лучших новейших работ на эту тему: Taylor Ch. A Secular Age. Cambridge (Mass.); London: The Belknap Press of Harvard University Press, 2007.
5) Смоллетт Т.Д. Письмо Джону Муру, 28 сентября 1758 года // Отечество карикатуры и пародии. Английская сатирическая проза XVIII века. М.: Новое литературное обозрение, 2009. С. 384.
6) Отметим здесь лишь авторскую убежденность в целесообразности публичного указания коллегам на допущенные в их работах ошибки. Тем более настоятельную, чем выше авторитет допустившего ошибку автора, ибо в противном случае, по мнению Гузевичей, допущенные ошибки начинают жить свой собственной паразитической жизнью: кочуют из труда в труд и даже имеют склонность к самоусугублению.
7) В “НЗ” уже рецензировались работы этого автора. См., например, рецензию на книгу Елены Осокиной “3а фасадом “сталинского изобилия”” (М.: РОССПЭН, 2008) (Неприкосновенный запас. 2009. № 2. С. 313-316).
8) Wette W. Gustav Noske. Eine politische Biographie. Düsseldorf, 1988; idem. Die Wehrmacht. Feindbilder, Vernichtungskrieg, Legenden. Frankfurt a. M., 2002.
9) Внешняя политика Советского Союза в период Отечественной войны. М., 1947. Т. III. С. 102.
10) Mеinecke F. Deutsche Katastrophe. Betrachtungen und Erinnerungen. Wiesbaden, 1946.
11) Fischer F. Griff nach der Weltmacht. Die Kriegszielpolitik des kaiserlichen Deutschland 1914/18. Düsseldorf, 1961; idem. Bündnis der Eliten. Zur Kontinuität der Machtstrukturen in Deutschland 1871-1945. Düsseldorf, 1979; idem. Hitler war kein Betriebsunfall. Aufsätze. München, 1993.
12) Licht in den Schatten der Vergangenheit. Berlin, 1987. S. 171, 174.
13) Die Zeit. 2006. 21 Oktober.