Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2009
Кирилл Рафаилович Кобрин (р. 1964) — историк, эссеист, прозаик. Автор восьми книг и многочисленных публикаций в российской периодике. Редактор журнала “Неприкосновенный запас”.
Кирилл Кобрин
Ориенталистские картинки с выставок и аукционов
Соблазн Востока и беспомощность Запада
В лондонской галерее “Tate Britain” летом 2008 года прошла очень актуальная выставка британской живописи преимущественно позапрошлого столетия (хотя там есть и еще более ранние картины). Называлась она “Соблазн Востока. Британская ориенталистская живопись” — похоже, ее загробным куратором был Эдвард Саид. Выставка большая, сделана с любовью и прилежанием: артефакты сопровождаются фактическим историко-культурным комментарием, а некоторые, самые идеологически-броские, и крошечным, на абзац, эссе. Авторы таких эссе, в основном, выходцы с того самого Востока, точнее — Ориента (Orient в саидовском смысле): писатели, профессора, журналисты, богословы. Так что картины представлены в двойной рамке комментария — а это способны вынести далеко не все произведения искусства. Здесь, как ни странно, многие артефакты не проиграли обрамляющему тексту.
В этом первая неожиданность “Соблазна Востока”. Ориентальная живопись — жанр почтенный, зародившийся и достигший высшей точки с расцветом колониализма (прости, Саид!). Это не удивительно — чем дальше в глубь Аравии или Месопотамии продвигались белокожие офицеры, разведчики, купцы, лингвисты, авантюристы, тем больше живописных свидетельств этих сказочных земель поступало в дома и галереи Лондона, Парижа, Берлина, Санкт-Петербурга. Тогдашняя новорожденная фотография была еще в рабстве у статики и не могла передать того, что ожидала (и ожидает) публика от “восточных картинок”, — пестроту базаров, мечетей, нарядов, гаремов. Кстати говоря, на выставке в “Tate” показывают десятки фотографий Иерусалима, Каира, Стамбула, но изображенные на них строения, люди и пейзажи навсегда замурованы в своем времени. Они не вызывают у сегодняшнего зрителя ровным счетом ничего — какие-то облезлые стены, задрапированные в тряпки люди с горящими глазами, тощий привкус захолустья. Нечто вроде нынешних документальных фильмов про жизнь в африканских трущобах. В качестве компенсации, что ли, ориенталистская живопись того времени задает чудовищное пиршество глазу, и это визуальное обжорство иногда вызывает тошноту, как и обжорство настоящее. Именно поэтому шедевры Жана-Леона Жерома, Василия Верещагина, Джона Фредерика Льюиса несколько сомнительны для строгого сегодняшнего критика, они — на гране кича. Или, если пользоваться терминологией Сьюзен Зонтаг, это кэмп.
Между тем, не все то плохо, что жирно, пряно и вызывающе экзотично. Крайний (но отрефлексированный автором) экзотизм может быть большим искусством — это подтверждают не только знаменитые художники, вскользь коснувшиеся “восточных” сюжетов (скажем, портрет миссис Болдуин кисти Джошуа Рейнольдса и несколько работ прерафаэлита Уильяма Ханта), но и мастера ориенталистского цеха — Джон Фредерик Льюис, Артур Меллвил, Ричард Дадд. Последние трое на выставке были вне конкуренции, а из них главный, конечно, — Льюис.
Джон Фредерик Льюис, сын гравера, в юности специализировался на анималистике, спортивных и охотничьих сценах. Затем он отправился в путешествия, которые, по тогдашнему обыкновению, имели южное и восточное направление. Из Испании — в Италию, из Италии — в Грецию, из Греции — в Турцию, из Турции — в Египет. Уильям Теккерей в “Заметках о путешествии из Корнхилла в Большой Каир” описал “туркизированного европейца”, живущего в элегантном оттоманском доме, по дворику которого бродят верблюд и газель. Это — Льюис. Помимо приятного времяпрепровождения в Каире и Стамбуле, художник создал около шести сотен ориентальных акварелей, рисунков и картин. Все это богатство — вместе с коллекцией диковинных восточных вещиц — он привез в Лондон в 1851 году. Среди шестисот работ — несомненные шедевры, например “Продавец ковров” (на акварели изображен сам Льюис — седобородый грустный мужчина в красных туфлях, синих шароварах и белой чалме), “Интерьер школы” (веселая пантомима детей, кошек, голубей и пожилого толкователя Корана на фоне орнаментов, ковров, резных шкатулок и сундуков, арабской вязи) и, конечно же, “Серафф — сомнительная монета” (две девушки в чадре, мрачный чернобородый продавец, праздные гуляки — все напряженно смотрят, как цепкоглазый специалист по валюте проверяет чеканку динара).
Если Льюис вернулся с Востока художественным триумфатором, то вот Ричард Дадд приехал в Англию сумасшедшим. Вместе с богатым путешественником, сэром Томасом Филипсом, он изъездил Турцию, Сирию, Палестину и Египет. То ли Восток потряс Дадда, то ли зачатки душевной болезни уже гнездились в его сознании, только, вернувшись в Англию, он убил собственного отца и бежал на континент. Во Франции Ричарда Дадда поймали и препроводили на родину, где он до конца своих дней (то есть 43 года) просидел в сумасшедшем доме. Там он тоже рисовал; на выставке можно обнаружить образчик этого безумия — картину “Бегство из Египта” (обратите внимание на направление движения!), написанную будто каким-то современным латиноамериканским муралистом. Восток мстит — и не только бомбами террористов-самоубийц.
Если живопись “Соблазна Востока” вызывает восхищение, то идеология — по меньшей мере, раздражение. Зрителя с советским прошлым ждет здесь дежа вю: некоторые из сопровождающих картины эссе вылизывают мозг чугунным марксистско-постколониалистским языком. Кое-где авторы добавляют каплю едкого феминизма, который, впрочем, не настолько радикален, чтобы признать “гарем” местом унижения восточной женщины. Мол, это было такое специальное “сообщество”, специально отведенная территория для женщин, где они предавались радостям спокойной и свободной жизни без рабства и угнетения, которые были характерны для тогдашних европеек. Желание “оправдать” Восток оказывается сильнее не только своего символа веры, но и здравого смысла вообще. В результате лучшие (и самые умные) тексты к картинам с выставки написаны поэтами, писателями и журналистами. И это не аргумент в пользу Искусства и Медиа, нет, это свидетельство ничтожности нынешнего гуманитарного знания. В этом смысле “Ориентализм” Эдварда Саида сыграл роковую роль; как становится ясно, он не открыл новую перспективную область знания; наоборот, Саид (выходец из богатой семьи, обитавшей в старом, довоенном Иерусалиме) завершил своим трудом колониальную эпоху Ближнего Востока.
P.S.
Я бы дополнил визуальный ковровый базар “Соблазна Востока” не политиканством эпигонов Эдварда Саида, а текстовым орнаментом французского литератора, современника Льюиса и Дадда. “Путешествие на Восток” Теофиля Готье повествует о поездке в Алжир и Турцию. Бесконечные курящиеся чубуки, берберские скакуны, чалмы всевозможных оттенков, ковры и живописное тряпье нищих, орнаменты мечетей, кофейни и глаза восточных красавиц, сверкающие из-под покрывала, очаровывают автора, который не жалеет сил, чтобы передарить все сказочные богатства читателю. Готье опьянен не опиумом, а многообразием и просто-таки помешан на перечислениях:
“Я… очутился в ряду парфюмеров, продающих эссенции бергамота и жасмина, флаконы атар-гулла в бархатных, расшитых блестками футлярах, розовую воду, пасту для выведения волос, ароматические курительные палочки, испещренные арабскими письменами, мешочки с мускусом, четки из нефрита, янтаря, кокосового ореха, слоновой кости, фруктовых косточек, розового и сандалового дерева…” (здесь и далее перевод И. Кузнецовой и М. Зониной).
Мечети описываются Готье в том же жанре прейскуранта:
“Дворец Сарайбурну с китайскими крышами, белыми зубчатыми стенами и зарешеченными беседками среди кипарисов, сосен, смоковниц и платанов; круглый купол мечети султана Ахмета, окруженный шестью минаретами, напоминающими мачты из слоновой кости; Святая София с четырьмя минаретами по бокам, возносящая свой византийский свод над могучими контрфорсами с горизонтальными рядами белой и розовой кладки…”
И так далее и тому подобное до бесконечности. Так Восток любил, кажется, только Константин Леонтьев.
Впрочем, не все так просто. Готье не был простодушен. Помимо базаров, мечетей и девушек в чадрах, у него есть еще одна слабость — мусульманские кладбища. Единственное “любовное приключение” (в значении этого выражения, характерном для ХIХ века) в “Путешествии на Восток” происходит именно на кладбище, именно там сошлись для Готье мусульманские Эрос с Танатосом:
“Я медленно ехал по узкой тропинке между могилами и вдруг заметил у одного из надгробий молодую женщину в довольно прозрачном яшмаке и в фередже нежно-зеленого цвета. Она держала в руках букет роз, и ее огромные глаза, подведенные сурьмой, глядели в одну точку, словно о чем-то грезя… Вероятно, взгляд мой наивно и искренне выразил восхищение, ибо она подошла к тропе и с застенчивой грацией протянула мне розу из своего букета”.
Кстати, в “Ориентализме” Теофиль Готье упоминается только вскользь.
Тиран без “т”
Ирак постепенно уходит из заголовков западных новостей, на его место настойчиво вторгается Иран. Этой зимой долгожданный план вывода американских войск с территории Вавилонского царства вызвал меньший интерес, нежели протянутая рука американского президента, в которую персидский аятолла вложил хладный камень. Будто специально по такому случаю в Британском музее выставка “Вавилон: миф и реальность” сменилась экспозицией “Шах Аббас. Переделывая Иран”. Я попал в музей в тот короткий промежуток, когда Вавилония и Персия соседствовали на разных этажах: Аббас был явлен посетителям 19 февраля, Навуходоносор отправился восвояси (в музейные экспозиции, запасники и прочие укромные уголки нашего мира) 15 марта.
Каждая из грандиозных музейных выставок говорит не столько об объектах любопытства зевак, аматеров и профессионалов, сколько о самих организаторах, зеваках, аматерах, о том обществе, где все это происходит, точнее — о состоянии сознания всех заинтересованных лиц. С искусствоведческой и исторической точки зрения, такие мероприятия не очень интересны — внимательное изучение соответствующих коллекций того же Британского музея, Лувра или любого другого первоклассного кладбища древностей принесет, в этом смысле, гораздо больше пользы. Ящики с глиняными табличками, испещренными гусиными лапками клинописи, витрины с пестрыми персидскими миниатюрами — все это поле чистой историко-культурной и политической потенциальности, откуда сверхангажированное сознание кураторов и консультантов отбирает то, что — уже в ином контексте — вдруг вспыхивает огнями актуальности. Такие выставки можно назвать “ретроспективными политинформациями”, иногда подставляя вместо определения “полит” иные: “культур” или “соц”. Получается нечто противоположное тому, что пытался описать немецко-американский историк культуры Ханс Ульрих Гумбрехт: не “производство присутствия”, а “производство дистанции”; посетителям показывают мир, с которым они не имеют ничего общего (учитывая, конечно, и общую историческую безграмотность современного человека), но к которому следует иметь некоторое отношение. Вот это “готовое отношение” и было выставлено в Британском музее.
Из чего же оно сделано? Прежде всего, из политики и политкорректности (как эрзаца идеологии). Западный либеральный человек, особенно культурный, всегда приходит в недоумение, когда сталкивается с “дикими временами” — собственно, со всем (или почти со всем) прошлым. Ведь за крошечным исключением прошлое — время чудовищной нетерпимости, обскурантизма, невероятной жестокости, тирании. Герой выставки про Вавилон (точнее — про Нововавилонское царство; устроители умудрились почти ничего не сказать о “настоящем” Вавилонском царстве, почти ничего — об ассирийцах, в войнах с которыми и возникло государство, которым управляла халдейская династия) — царь Навуходоносор. Он и его держава явлены как своего рода голограмма, возникшая на пересечении нескольких привычных западному человеку мощных лучей: библейской истории “вавилонского пленения”, библейской истории “Вавилонской башни”, легенд о “висячих садах Семирамиды” и опять-таки библейской истории о царе Валтасаре, о страшных словах “мене, текел, упарсин” и гибели Вавилона. Это и есть — следуя названию выставки — “миф”, с которым следует сопоставить “реальность”. “Реальность” дана в Британском музее глиняными табличками, изразцами, макетами Вавилона, зиккуратом, историческими картами. “Миф” — текстами, библейскими цитатами, средневековыми западноевропейскими миниатюрами, картинами эпохи Возрождения, барочными рисунками, гравюрами XIX века и объектами современного искусства. Если посетителю действительно приходило в голову выбирать между “мифом” и “реальностью”, то первый выглядел гораздо убедительнее, и (что уж там говорить!) ближе, и приятнее. В западном мифе о “Вавилоне” все происходит согласно этической логике: за преступлением следует воздаяние. Наказаны все: царь Навуходоносор (“Тотчас и исполнилось это слово над Навуходоносором, и отлучен он был от людей, ел траву, как вол, и орошалось тело его росою небесною, так что волосы у него выросли, как у льва, и ногти у него, как у птицы”. Дан. 4:30), Валтасар (“В ту же самую ночь Валтасар, царь халдейский, был убит, и Дарий Мидянин принял царство, будучи шестидесяти двух лет”. Дан. 5:30-31), строители Вавилонской башни, сам Вавилон. В так называемой реальности, все наоборот: цари бесчинствуют, города стираются с лица земли вместе с населением, бедняки умирают — и все это происходит, естественно, безо всяких прямых последствий. Морали из этого не выведешь никакой, остается только развести руками, сказать “вот так они жили” и сосредоточиться на артефактах, произведенных в те ужасные эпохи. Артефакты не подведут никогда — доказательств тому тьма, вспомним хотя бы невероятно изящного дракона сирруша, который некогда украшал ворота богини Иштар. Прошлое остается недосягаемым для нашего понимания — кроме самого банального (и самого сложного!) чувства прекрасного. Но, чтобы окончательно не воспарить в эстетические сферы, в конце вавилонской выставки посетителя ожидало самое что ни на есть “актуальное”. В одной комнатке можно было увидеть образцы историко-идеологических потуг покойного Саддама Хусейна (самое смешное — плакат, на котором он изображен на ассирийской колеснице, с луком и стрелами, поражающим вражеские танки и самолеты). В другой — фотографии американской военной базы, размещенной в 2003 году аккурат на том месте, где стоял вавилонский зиккурат. Зрелище незабываемое: марсианский пустынный пейзаж, желто-коричневый песок, развалины, и на этом фоне — солдаты в полной амуниции, похожие на астронавтов. Политический месседж британского либерала конца 2008-го — начала 2009 года понятен; понятен и его ужас перед другой планетой, другим миром кровожадных царей и городов в пустыне.
В “персидской” выставке ко всему этому подмешиваются два важных элемента: ислам и растущая политическая актуальность Ирана. Но принцип тот же: как и в случае Навуходоносора, речь идет о правителе, который жестокостью и коварством добился процветания своей державы, расширив ее пределы и держа соседей в страхе. На входе читаем:
“Шах Аббас был неутомим, решителен, безжалостен и умен. Однако он легко растворялся в толпе подданных, любил празднества и изысканные развлечения. Шах Аббас превратил Иран в центр международной торговли и культурного обмена”.
Та же дилемма: тирания и расцвет при ней ремесел и искусств. Проклясть и то и другое? Но для этого нужна почти толстовская (или гандивская) смелость. Остается прикрыть глаза на первое и воспеть второе — учитывая, что оно действительно стоит воспевания. Мало что может быть прекраснее персидских миниатюр того времени и рукописных книжечек стихов, выполненных поэтами-каллиграфами. На их фоне забываются и истребленные племена, и умерщвленные с разной степенью жестокости придворные (и сыновья самого Аббаса!), и переселенные народы. Любопытно, что роль евреев, угнанных Навуходоносором в Вавилон, в персидской выставке играют армяне, переселенные неутомимым и решительным шахом поближе к столице. Отсюда невообразимой красоты армянские библии и распятия между коранами и молельными ковриками. А русскому человеку придет в голову и вполне ожидаемая аналогия: Аббас очень похож на своего старшего московского коллегу Ивана Васильевича — разнузданное душегубство и столь же разнузданное благочестие. На выставке можно прочесть, что в 1601 году шах отправился в паломничество в Машхад и прошел босиком около четырехсот пятидесяти километров.
Но самое любопытное в персидской выставке — неуверенность, колебания кураторов и устроителей. Бóльшую часть экспозиции предоставил Национальный музей Ирана, оттого британцам пришлось быть на(идеологическом)чеку, чтобы никоим образом не обидеть Тегеран. Оттого кровожадности Аббаса завуалированы, а культурные восторги преувеличены. Однако неопределенна и сегодняшняя иранская официальная позиция в отношении Аббаса. Национализм диктует поклонение персидскому правителю, создавшему великую державу. Происхождение нынешнего иранского государства — республики, возникшей в результате свержения монархии, — заставляет несколько сдерживать эти восторги. Поэтому задача британских кураторов стала еще сложнее: как можно не обидеть того, кто не знает толком, как самого себя не обидеть? Но небольшую вольность Британский музей себе все-таки позволил: в одном из закутков выставки можно обнаружить прелестную миниатюру, изображающую Аббаса с чашей вина в руке и миленьким таким мальчиком, сидящим на его коленях. За такие проделки в нынешнем Иране шаха публично бы вздернули. Впрочем, этот артефакт был предоставлен Лувром, а с французов и взятки гладки.
Кролик, крыса, очки и сандалии
Сразу несколько удивительных аукционов всколыхнули то, что можно было бы с большой натяжкой назвать “общественностью” в Китае и Индии. Обычная аукционная рутина вызвала оживление национального чувства и воспоминания о колониальном прошлом.
Сначала на “Christie’s” продавали две бронзовые головы — крысы и кролика. Оба артефакта — из коллекции покойного Ива Сен-Лорана и его друга Пьера Берже. Головы некогда были частью скульптурной группы из двенадцати изображений животных, которой была украшена клепсидра. Клепсидру сделали китайские мастера, ее установили в пекинском летнем дворце императора во второй половине XVIII века. Через сто лет, во время опиумных войн, европейцы вывезли фигуры на Запад, и, в конце концов, головы оказались в Париже. Перед аукционом разыгралась обычная в последнее время перебранка: Китай пытался остановить торги, так как, по его мнению, награбленное следует просто возвратить на родину. Юристы отвергли эти претензии, и крыса с кроликом ушли за 31,5 миллион евро к некоему Цай Минчао. Когда же пришло время выложить деньги, покупатель заявил, что у него нет такой суммы. Оказалось, что Цай просто совершил героический акт патриотического самопожертвования. В заявлении для прессы он сказал: “Уверен, ни один китаец не стал бы бездействовать в такой ситуации”. Все очень трогательно — если бы не упорные слухи о связях Цай Минчао с “The National Treasure Fund of China”, который как раз занимается возвращением китайских культурных ценностей. Накануне рокового аукциона этот фонд пытался собрать деньги для выкупа кролика с крысой, но не вышло. И еще одна политическая деталь. Продавец, Пьер Берже, еще перед торгами предложил просто передать скульптуры Китаю — при условии, если Пекин будет соблюдать права человека в Тибете и начнет прямые переговоры с Далай-ламой.
В этой истории — а она еще явно не завершена — много сторон, по-разному относящихся к проблеме национального самосознания и к разнообразным идеологемам постколониального мира. Перед нами все тот же самый тренд, известный западным галеристам и аукционистам. Современные китайские художники стоят ужасно дорого — их скупают на корню, и пока еще не только китайцы. Почему? Два года назад Джорджина Эдем из “Art Newspaper” изрекла:
“Все современное искусство сейчас очень модно, и самое модное — современное китайское искусство. Все покупают в предвкушении, что у китайцев в будущем будет еще больше денег. И они захотят купить назад свое искусство”.
Как мы видим, китайцы хотят “купить назад” не только свое “современное” искусство, сюда же относятся и вполне старые крыса с кроликом. Почему бы и нет? Ведь русские уже делают это! Они уже пришли в Лондон за своим Айвазовским, за своей Гончаровой, за своим Булатовым.
В отличие от русских, которым некого, кроме себя, винить в том, что их искусство оказалось в Лондоне, Париже и Нью-Йорке, китайцы винят иностранцев. И здесь возникает типичная для постколониального мира ситуация. Хороший тон — требовать у Запада назад свои сокровища: розеттский камень, золото Трои, голову Нефертити, бронзовых кроликов и крыс. На первый взгляд, все верно: награбленное следует вернуть — кто спорит. Но, если взглянуть пристальнее, возникает вопрос: кому вернуть? Нефертити можно было бы возвратить древним египтянам, но, увы, их уже нет с нами. Кролика с крысой — отдать Поднебесной. Но империи, опять-таки, не существует. На месте Древнего Египта много столетий живут совсем иные люди — этнически другие, религиозно, как угодно. Вряд ли нынешняя Арабская Республика Египет заявит о своей правопреемственности, скажем, Новому царству фараонов или даже государству Птолемеев. Что касается коммунистической КНР, то никакие не иностранцы, а сами китайцы уничтожили свою империю, затем они же уничтожили республику, возникшую на месте империи, наконец, они же сами во время “культурной революции” буквально смели множество еще живых остатков императорского времени. По логике постколониальных государств, нынешний египтянин и древний — одно и то же. Но ведь именно это положение, этот отказ целым народам в истории, эта так называемая “вневременность Востока” и есть главная черта колониального “ориентализма”, который страстно обличал Эдвард Саид! Получается, что нынешний китайский или египетский чиновник мыслит о себе в категориях, установленных европейцем (или американцем), который именно так мыслил о тех же китайцах и египтянах лет сто-двести тому назад. Ни Египет, ни Китай, ни многие другие государства, получившие настоящую независимость от Запада за последние пятьдесят-семьдесят лет, пока не в состоянии воспринимать себя как истинно самостоятельные субъекты — не международного права (с этим-то все в порядке!), а субъекты сознания. Им нужны идеологические подпорки, и чаще всего за такие подпорки сходят самые случайные вещи — вроде двух бронзовых голов из пекинского летнего дворца.
Еще один шумный аукцион прошел этой весной в Нью-Йорке. Здесь ситуация сложилась почти комическая. Джеймс Отис — кинорежиссер, пацифист и коллекционер — пытался шантажировать правительство Индии. Мол, если не будете тратить на здравоохранение больше нынешнего одного процента государственного бюджета или не оплатите гигантскую общественную акцию против насилия — выставлю на торги очки, часы и сандалии Махатмы Ганди, а также тарелку, откуда он ел прямо перед гибелью. Такой шантаж можно только приветствовать — треть населения Индии фактически лишена медицинской помощи, в то время как в стране расположены сотни частных клиник, куда съезжаются миллионы зажиточных иностранцев поправить здоровье йогой и прочими местными врачебными практиками. Любопытно, что обе стороны этой истории называют себя последователями Махатмы Ганди: и пацифист Отис, и националистическое индийское руководство. В этом проявилась двойственность политического наследия самого Махатмы — он был толстовец, пацифист и, одновременно, отец нынешнего индийского национализма. Получается, что Ганди-пацифист требовал у Ганди-националиста тратить меньше на армию и больше — на больницы. Требовал, используя собственные же очки и сандалии.
События в нью-йоркском “Antiquorum Auctioneers” развивались хаотично. Джеймс Отис шантажировал Индию, индийское правительство молчало, индийская общественность возмущалась и требовала возвращения бесценных реликвий на родину. Вроде бы, ситуация, похожая на китайскую, с кроликом и крысой, но здесь выставленные на торги вещи вообще не имели никакой художественной ценности. Вся ценность круглых очков в железной оправе, кожаных сандалий и часов “Зенит” установлена обществом “по умолчанию”, сами по себе эти вещи ничего не объясняют и ничего не значат. В некотором смысле, это условная ценность, характерная, кстати говоря, и для современного искусства, особенно для произведений концептуалистов. Вещи, которые Илья Кабаков использует для своих инсталляций, не стоят сами по себе ничего; только назвав совокупность этих вещей “искусством”, мы придаем им ценность. В случае меморабилии Махатмы Ганди речь идет не об искусстве, конечно. А о чем? Вряд ли можно заподозрить правительство Индии в том, что оно считает очки Ганди магическими, излучающими мудрость, просветление и даже изливающими благополучие для страны. Значит, это не предмет религиозного или магического культа, не амулет. Не похоже, что здесь имеет место страсть коллекционера, — вообще, ничего более противного духу учения Махатмы Ганди, чем коллекционирование мертвых вещей, и представить нельзя. Значит, речь идет о государственном символе, таком, как герб, флаг, гимн и прочее. И вот здесь становится ясным идеологический характер нынешнего индийского государства. Оно — несмотря на тысячелетия истории — осознает себя очень молодым, оттого и реликвии, символы его молоды: что такое очки шестидесятилетней давности против египетских пирамид и даже бронзовых голов XVIII века? Объяснить это можно по-разному: и характерным для индуизма аисторизмом, и тем, что на территории нынешней Индии никогда не было единого государства. Фактически объединили Индию британские колонизаторы, создав так называемый Радж, которым правил английский монарх с титулом “Император Индии”. Так что, собственно, общая, единая история независимости Индии началась с Махатмы Ганди. Одна из самых древних культур земного шара оказалась одним из самых юных государств. Очки и сандалии Ганди — это их Сен-Дени, шапка Мономаха, “Декларация независимости”.