Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2009
Сергей Николаевич Абашин (р. 1965) — социальный антрополог, старший научный сотрудник Института этнологии и антропологии РАН (Москва).
Сергей Абашин
Мустакиллик и память об имперском прошлом: проходя по залам ташкентского Музея памяти жертв репрессий
31 августа 2008 года к очередной, 17-й, годовщине обретения независимости (Мустакиллик), которая праздновалась на следующий день — 1 сентября, узбекский президент Ислам Каримов в торжественной обстановке открыл в Ташкенте новую экспозицию Музея памяти жертв репрессий. Календарное соединение двух переживаний — воспоминание о жертвах и перенесенных страданиях и следующая за этим радость в связи с обретением, или даже восстановлением, собственной государственности — определяло тот эмоциональный настрой, который должны испытывать граждане Узбекистана в эти символические даты и который объединяет их общей памятью и общими надеждами на будущее. Таким является замысел ритуалов, ежегодно исполняемых и демонстрируемых всей стране и миру.
Парадокс, или скорее интрига, заключается в том, что распад СССР в 1991 году произошел без какой-либо борьбы народов советской Центральной Азии за отделение. Если исключить несколько кровавых локальных столкновений и беспорядков со смутными целями и призывами, в тот период не было ни многотысячных митингов, ни громогласных требований, ни зажигательных речей, ни духовного подъема, на которые можно было бы сослаться как на доказательство стремления к независимости. Более того, на референдуме, проведенном в том же году, подавляющее большинство жителей этого региона голосовали за сохранение Союза, а местные лидеры были до конца лояльными центральному правительству в его противостоянии с прибалтийскими и грузинскими “националистами”. Но чем больше времени проходит с той поры, тем острее становятся столкновения вокруг советского прошлого и тем настойчивее желание руководителей независимых государств, бывших советских коммунистических работников, утвердить обновленную версию этого прошлого.
Дело не только и не столько в ностальгии по советским временам, которую нынешняя власть пытается искоренить. Эта повседневная ностальгия, которая постепенно стирается в прагматике новых жизненных планов и перспектив, сама по себе во многом уже мифологична и эфемерна. Я вижу причины скорее в недостатке легитимности, который осознают или, может быть, ощущают центральноазиатские власти и элиты, нежели в незнании, как расстаться с советским наследием, каким образом преодолеть его, в неумении построить что-то совершенно другое, не похожее на советское общество, в отсутствии определенной идентичности и ясных представлений о будущем. Взамен этого возводится сложная символическая конструкция, которая должна создать видимость необходимой легитимности и идентичности, иллюзию движения, линейности и развития.
Важное место в этой политике памяти отводится музеям, хотя, конечно, это далеко не единственный инструмент, с помощью которого прошлое превращается в набор узнаваемых символов и становится элементом текущих политических проектов. Удивляет, пожалуй, то, что из всего ряда средств присвоения прошлого музеи обладают некоторым идеологическим приоритетом. Возможно, это связано с исторической традиционностью музейной формы презентации, воспринимаемой как естественная и необходимая. Возможно, на общественное сознание действуют фундаментальное постоянство, институциональность, архитектурно-монументальный антураж музейного способа видения реальности. А возможно, уникальный сплав текстов, иллюстраций и артефактов (или их муляжей) создает неповторимый другими средствами эффект подлинности. Пусть, однако, этот вопрос останется для тех, кто занимается музеелогией. У меня другая задача.
В данной статье я хочу обратить внимание на то, какая история конструируется с помощью музейной технологии, какие образы прошлого пытается создать узбекская власть, какие вопросы она задает себе и узбекскому обществу и какие ищет ответы. Моя задача увидеть, какие процессы происходят сегодня в политике и идеологии, как музейная экспозиция отражает поиски своего пути и своей истории. Чтобы моя точка зрения в данном случае не выглядела как бесспорная и монопольная, я вставил в текст комментарии, полученные от моих узбекских коллег[1].
***
Ташкентский музей, посвященный репрессиям, — это очередной музей подобного рода на постсоветском пространстве. Аналоги ему, освященные вниманием власти, имеются во всех трех странах Прибалтики, а также — сравнительно с недавних пор — в Грузии и Украине[2]. Идеологический подтекст всех этих музеев очевиден: демонстрация полного разрыва с советским прошлым, делегитимизация последнего. Подразумевается, конечно, и политический аспект: с одной стороны, вытеснение на периферию общественной жизни коммунистических (постсоветских) партий и, с другой, дистанцирование от России, которая рассматривается как наследник СССР.
Обращение к репрессиям и тема страданий во всех этих случаях становится важным элементом избранного языка легитимации. Примечательно в данной связи, что похожая и даже более подробная экспозиция с описанием национальных страданий в эпоху Российской империи и СССР находится в Музее истории Узбекистана, который расположен в самом центре Ташкента, рядом с площадью Независимости, где находятся также главные монументальные символы государства и основные институты власти. Тем не менее, узбекское руководство решило открыть специальный музей, посвященный репрессиям, на окраине города[3]. Место для этого было выбрано не случайно: именно здесь в 1930-е годы совершались расстрелы, и именно здесь с 2000 года уже располагался мемориальный комплекс[4].
Другими словами, идея страданий не должна была пропасть где-то между средними и древними веками, а должна была занять достойное, даже ведущее место в ряду символов независимости. Отсылки к древности и великой культуре тоже, разумеется, нужны власти, но они не содержат в себе важного элемента — эмоций и переживаний, которые нужны, чтобы превратить факты прошлого в современную национальную идентичность. Перенесенные же в последние два столетия страдания как раз и добавляют этот элемент в идеологию независимости, наполняют ее символы чувствами.
***
Воспоминание о репрессиях и страданиях воспроизводит дихотомическую картину, в которой есть только два действующих исторических актора: тот, кто страдает, и тот, кто приносит страдания, между ними пролегает непреодолимая пропасть и существует изначальный конфликт. Первый отождествляется с “нацией”, второй — с “империей” (или “тоталитарным режимом”). Какая-либо внутренняя сложность и противоречивость понятий “нация” и “империя” не предполагается в принципе, поскольку тогда оппозиция разрушается, а смысл экспозиции исчезает.
Империя — представляется как безусловное зло. Это лишение самостоятельной воли, жестокое завоевание, подавление народных выступлений, репрессии против местной интеллигенции, экономическая эксплуатация, принижение достоинства местного населения, уничтожение его культуры и языка. Какие бы то ни было позитивные изменения, которые происходили при прямом или косвенном участии имперской власти, при этом игнорируются и даже не обсуждаются. При этом не рассматривается то обстоятельство, что империя была сложным пространством, в котором помимо грубой силы существовали позитивные проекты просвещения, улучшения жизни людей, приобщения к благам “цивилизации”. Не берется в расчет, что в пространстве империи были прекращены междоусобицы, стабильно функционировали социальные, в том числе религиозные, институты, было введено самоуправление, стали развиваться образование, медицина, средства коммуникации, транспорт, другие технологии. Это пространство не было гомогенным, внутри него существовала полифония мнений, среди которых были слышны иногда голоса и из самой Центральной Азии.
Конечно, вслед за Эдвардом Саидом критики могли бы сказать, что даже самые благие начинания и деяния колонизаторов имеют своей явной или неосознанной целью их господство и доминирование — политическое, экономическое, но прежде всего культурное и интеллектуальное. Однако такую открытую и внутренне нюансированную позицию можно было бы считать приглашением к диалогу, обсуждению имперской истории и практики во всех сферах жизни, не сводя ее лишь к перечислению бесспорных фактов насилия. К слову сказать, Саид не очень известен и популярен у научной элиты Центральной Азии.
В экспозиции музея вместо слова “империя” часто используются его синонимы — “царизм”, “царский режим”, “царская Россия”, — которые подчеркивают монархический, абсолютистский характер империи и отсылают нас к агрессивному раннесоветскому языку описания Российской империи как тюрьмы народов, хотя узбекская идеология подчеркнуто дистанцируется от марксистской риторики и аргументов. И в этом видна еще одна противоречивость музея. Вся логика, весь словарь объяснений и даже иллюстративный ряд во многом построены на российских же и советских источниках. Проходя мимо экспозиций, рассказывающих о завоевании Центральной Азии и подавлении восстаний, вдруг ловишь себя на мысли, что большинство фотографий, рисунков, текстов, которые демонстрируются, созданы самими же “колонизаторами”. Мнения самих местных жителей того времени мы практически не слышим, хотя, конечно же, они не были молчаливы, они писали, размышляли и спорили о том, чем для них является Российская империя.
Автор прав. Однако уточняем, что экспозиционный ряд российских материалов логично и содержательно дополняется мультимедийной продукцией, расположенной на специальных мониторах, на которые наш коллега, видимо, не обратил внимания. Здесь как раз и дается большой материал, отображающий воспоминания конкретных людей, их мнения о конкретных фактах колониальной политики, включая подавление восстаний, аресты, ссылки, депортации, раскулачивание и так далее. Представлены песни тех лет, по которым можно составить впечатление об отношении к власти (например песни мардикоров — мобилизованных на трудовые работы после подавления восстания 1916 года).
Еще один пример. В экспозиции музея из многих страшных материалов по восстанию 1916 года мы отобразили один подлинный документ колониальной администрации. В нем приводятся конкретные цифры, сколько казнено, отправлено в Сибирь, в тюрьмы, какие были проведены конфискации. В том числе приводятся данные, сколько человек оправдано. Подавление восстания сопровождалось кровавыми репрессиями, однако все же это не было средневековой бойней. Были суды, хотя и военно-полевые. Работали законы империи. Мы считаем принципиальным экспонирование данного документа, это сделано с целью объективного подхода и достоверности. При этом мы не играем на чувствах людей, мы даем материал для размышления.
Надо отметить, что существенным отличием узбекского музея жертв репрессий от аналогичных музеев в других постсоветских странах является тот факт, что в память о страданиях включен не только весь советский период, но также и период пребывания Центральной Азии в составе Российской империи. В экспозиции музея никак не проблематизируется различие между собственно имперским и советским периодами — советские репрессии представлены как закономерное продолжение репрессий эпохи империи, то есть подразумевается, что и сам Советский Союз является продолжением Российской империи, только “царский режим” заменен на “тоталитарный”, а “царизм” — на “тоталитаризм”.
Не считаем целесообразным комментировать данное утверждение нашего российского коллеги. Мы понимаем его чувства и уважаем его мнение. Мы исходим из нашего понимания сложного и неоднозначного советского периода нашей истории и тех документальных материалов, которые нами исследуются. Один характерный пример (хотя мы и не считаем, что он служит окончательным доказательством нашей позиции): секретарь ЦК КП Узбекистана Акмаль Икрамов, в разговоре со Сталиным прямо заявляет ему, что в Туркестане изменилась только вывеска колониального режима, но все остается по-прежнему.
Отдельное рассмотрение СССР и любая попытка вывести его за рамки определения как “империи” подрывает всю идеологическую и политическую задачу музея. Если на место “империи” или “тоталитаризма” поставить, например, “мобилизационное государство”, репрессии которого служат целям модернизации и выживания, как это предлагает американский историк Адиб Халид[5], то легитимирующая функция памяти о страданиях в этом случае пропадает. Даже если “мобилизационное государство” принесло в жертву гораздо больше граждан своей страны, подразумеваемые рациональные, благие или необходимые цели такой жестокости вольно или невольно оправдывают вождей советского строя. Для нынешних же постсоветских государств, решивших вступить на путь национально-освободительной борьбы с давно исчезнувшей страной, никакие варианты оправдания советского прошлого не являются приемлемыми.
Мы видим, что способ изображения “империи” (“российской” и “советской”) вызывает много вопросов. Но не меньше вопросов возникает, когда мы пытаемся понять, что собой представляет та “нация”, которая противостоит “империи”.
Вообще в узбекской историографии очень проблематичным выглядит сообщество, которое называется “нацией”. Например, карты, используемые в экспозиции ташкентского музея, рисуют не территорию Узбекистана, а всю Центральную Азию, включая нынешний Казахстан. В воображении узбекских историков и идеологов Узбекистан является, таким образом, символическим центром более обширного региона, именуемого в экспозиции “Средней Азией” или “Туркестаном”.
На карте показана территория среднеазиатских ханств середины XVIII — конца XIX веков, причем некоторые земли, находящиеся сейчас на территории Казахстана, Афганистана и Китая, не включены в эту карту. Ее целью, таким образом, было не столько показать границы среднеазиатских ханств (наши гиды намеренно отходят от термина “узбекские ханства”), а акцентировать внимание посетителей на маршрутах экспедиционных отрядов империи, чтобы визуально было видно поэтапное завоевание региона. Наш коллега Сергей Абашин при виде карты делает совершенно другие выводы, не имеющие отношения к миссии музея.
Между тем, мы знаем, что в казахстанской, кыргызстанской, таджикистанской и даже туркменистанской историографиях существуют собственные трактовки как названия региона, так и его “национальной” принадлежности, собственные интерпретации истории присоединения или завоевания региона Российской империей и оценки результатов этого процесса, а также заметно отличные от узбекских оценки периода вхождения в состав СССР. В Казахстане до сих пор ведутся активные дебаты о том, как происходило вхождение казахов в состав Российской империи. В Кыргызстане и Таджикистане признают многие плюсы советского времени, в частности сохранение и (вос)создание киргизской и таджикской государственностей. В Туркменистане и вовсе господствует туркменоцентричный, совершенно изоляционистский взгляд на прошлое. Понятие “Туркестан”, к которому апеллируют многие узбекские историки и политики, для всех описанных историографических традиций является чуждым.
Любопытно, как употребляется термин “нация” (“миллат”) или “национальный” (“миллий”). Выражение “миллий харакат” (“национальное движение”) употребляется, когда речь идет о туркестанских джадидах, своеобразных мусульманских просветителях начала XX века, ратовавших за более современные формы образования и жизни. “Национальными” называются пресса и театр, которые патронировались джадидами, хотя что это была за “нация”, ими создаваемая и воображаемая, — этот вопрос так и остается непроясненным. Желающие могут видеть в ней узбекскую нацию, либо несостоявшуюся “туркестанскую”. Вообще джадидам, призывавшим соединить мусульманскую культуру с достижениями современности, в нынешней узбекской историографии и идеологии уделяется самое пристальное внимание, хотя в центральноазиатском обществе они занимали довольно маргинальное положение и подвергались нападкам со стороны гораздо более влиятельной консервативной религиозной элиты.
Что касается, например, антироссийского восстания Дукчи-ишана в 1898 году в Андижане или, например, борьбы с большевиками в 1918-1922 годы, известной как “басмачество”, и некоторых других эпизодов истории региона, то в узбекской историографии продолжаются споры, нужно ли называть их “национально-освободительным движением” или скорее их надо описывать как сложные явления, в которых религиозные, социальные, а иногда и криминальные мотивы преобладали над национальными. Не дано никакой оценки такой сложной проблеме, как национальное размежевание середины 1920-х годов. Эта тема никак не проблематизируется, ей не дается ни отрицательной, ни положительной оценки. Хотя именно в результате этого размежевания было создано государственное образование, наследником которого стал современный Узбекистан, с его нынешними границами, политической элитой, институциональными основами культуры и языка (институты, издательства, музеи) и даже национальным самоназванием.
Если Сергей Абашин имел в виду отсутствие этой темы в музее, то мы считаем, что это неоднозначная, сложная проблема относится к сфере серьезных научных дискуссий, а не музейной экспозиции. Мы же позиционируем себя как научно-исследовательский центр, имеющий свою специфику. Она состоит в изучении, осмыслении политических, экономических, культурных процессов колониального периода и музейном экспонировании результатов нашей работы. Кроме того, наша работа состоит в воспитании молодежи в духе любви к Родине, толерантности, уважения ко всем народам, живущим в Узбекистане. Поэтому мы стремимся дать людям только научно выверенную, объективную, тщательно исследованную историческую информацию.
Не могу не отметить, конечно, того факта, что создатели музея старались избежать отождествления империи с русским народом. Для этого в экспозиции представлены отрывки сочувственных слов, сказанных Константином Паустовским по поводу арестованных участников мятежа 1916 года. В ряду жертв сталинского режима упомянуты русские ученые и культурные деятели, жившие в регионе в 1930-е годы и подвергшиеся преследованиям. Такая предусмотрительность связана и с пониманием того, что имперская и советская власть имели свои, весьма неоднозначные отношения с русскостью, а также с тем, что русская, или, точнее, русскоязычная, община является по-прежнему одним из наиболее значительных и влиятельных меньшинств в Узбекистане, что создает ограничения для антирусской риторики.
***
Знакомство с экспозицией музея заставило меня задуматься о том, что вместе с процессом восстановления памяти о репрессиях и страданиях, отменой прежней цензуры и запрета на определенные темы происходит процесс конструирования новой памяти, создания новых закрытых для обсуждения вопросов и проблем. Мы отчетливо видим, что неудобные для новой идеологии факты и материалы игнорируются или даже закрываются для обсуждения, и, напротив, подбираются иллюстрации и тексты, которые должны подчеркнуть ужасы и мучения. Мы видим, как избегается обсуждение контекста и противоречивости репрессий, как довольно произвольно какие-то действия подпадают под категорию “репрессий”, а какие-то — нет.
Самый странный, на мой взгляд, факт — это начало отсчета эпохи репрессий с 1716 года, то есть с неудавшегося похода на Хиву отряда под руководством обращенного в православие кабардинского князя Бековича-Черкасского. Как в это время, так и позднее Центральная Азия испытывала на себе гораздо более значительные и кровавые походы джунгар и персов, не говоря уже о кровавых междоусобицах внутри самого региона, от которых пустели целые города и области. Но эти факты не воспринимаются сегодня в Ташкенте как травматические, в отличие от одиночного, и к тому же неудачного, российского вторжения, главными жертвами которого стали сами нападавшие. Драматизация похода Бековича-Черкасского в данном случае имеет особый смысл: она символизирует начало российского проникновения в Центральную Азию и словно предвосхищает события, которые произошли полтора столетия спустя. Кстати, именно в таком значении этот незначительный исторический эпизод появлялся в российских и советских книгах.
Мы полагаем, что все же есть разница между набегами кочевников или соседей с целью получения добычи и планомерным, хорошо просчитанным завоеванием края и, в конечном счете, превращением его в колонию. Музей “Памяти жертв репрессий”, в отличие от Музея истории народов Узбекистана, освещает специфический и конкретный период завоевания Российской империей. И неудачный поход Бековича-Черкасского, по нашему мнению, был первым шагом к этому завоеванию и последующим репрессиям колониальной власти. При этом в описании экспозиций никаких оценок не дается, а указывается лишь на конкретный исторический факт вторжения. За одним исключением: наши гиды подчеркивают, что причина победы империи не столько в превосходящей силе российского оружия, экономическом и культурном превосходстве, а в первую очередь — в раздробленности нации.
Далее основными событиями, запечатленными в экспозиции, являются завоевание Кокандского ханства, подчинение Бухары и Хивы (1860-1870-е годы), короткий бунт 1892 года в Ташкенте, восстание 1898 года в Андижане, жестоко и даже истерично подавленное российской властью, а также бесспорно массовое восстание 1916 года, которое привело к многочисленным жертвам и репрессиям. Как я уже говорил, вся концепция показа дореволюционной истории почти полностью копирует и воспроизводит структуру антиколониального дискурса, сложившегося в марксистской историографии в 1920-1930-е годы. Исключением в ташкентском музее является лишь то, что пропущены антиправительственные солдатские восстания 1905 года в Центральной Азии и вообще вычеркнута вся революционная деятельность многочисленных социалистов разного толка. Это тем более заметно, что мы знаем о довольно тесном сотрудничестве социалистов со многими джадидами, о которых, наоборот, в музее говорится много и подробно.
Еще более противоречива концепция экспозиции, посвященной советской истории. Она выделяет попытку создания Туркестанской автономии на рубеже 1917-го и 1918 года, “движение сопротивления” (“басмачество”), раскулачивание, политические репрессии 1930-х, затем переселение в Центральную Азию малых народов. Послевоенный, или послесталинский, период выпадает из экспозиционного ряда, здесь упоминаются лишь экологические проблемы Арала и так называемое “хлопковое дело” середины 1980-х годов.
Очень интересно, как трактует современная узбекская историография “басмачество”. В 1990-е в Узбекистане появился ряд работ, в которых “басмачество” было названо “движением за независимость”. Тогда же было собрано множество данных о лидерах этого движения, представлены доказательства того, что это было политическое, антибольшевистское движение, ставившее своей целью создание самостоятельного государства. Однако в начале 2000-х такая трактовка была поставлена некоторыми узбекскими учеными под сомнение: одинаковое чествование национальных прогрессистов (джадидов) и лидеров басмачей, многие из которых были исламистами и просто местными вожаками без какой-либо внятной программы, показалось чрезмерным. В результате, экспозиция, посвященная “басмачеству”, занимает всего один стенд с картой, а само “басмачество” переименовано в “вооруженное движение”.
И еще одно замечание в связи с “басмачеством”. Как и в России, эта была драматическая история, по сути дела гражданская война и новое внешнее завоевание одновременно. По обе стороны баррикад были и бывшие колонизаторы, и бывшие колонизируемые. Российские офицеры служили в отрядах сопротивления, а многие представители крестьянско-казаческого населения Туркестана воевали против Красной армии, при этом джадиды, мусульмане-коммунисты, вернувшиеся из ссылки после 1916 года, и отряды местных бедняков вместе с Красной армией штурмовали Бухару и преследовали басмачей. В современном Узбекистане, однако, нет потребности искать “примирения красных и белых”, события тех лет не воспринимаются как противостояние внутри собственного общества, собственной нации. Возможно, это в какой-то степени объясняется тем фактом, что практически все заметные местные фигуры, поддержавшие большевиков в начале 1920-х годов, в 1930-е были расстреляны и превратились из строителей советского режима в его жертв.
Неслучайно наибольший раздел музейной экспозиции посвящен репрессиям 1930-х годов — он представляет собой длинный и трагичный набор фотографий тех, кто подвергся репрессиям, небольшой набор личных вещей некоторых из них и свидетельства жизни в ГУЛАГе. В центре экспозиции — черный “воронок”, на котором увозили арестованных.
Несмотря на безусловную важность и необходимость работы по восстановлению всей картины сталинских репрессий, я все-таки не могу не заметить, что и в этом случае мы наблюдаем некоторую манипуляцию памятью. Во всяком случае, жертвы представлены как своеобразное сообщество единомышленников, пострадавших от тоталитарного (колониального по сути) режима. При этом, конечно, никак не акцентируется тот факт, что многие из жертв сами были верными сторонниками режима и оказались пострадавшими лишь после того, как побывали в роли палачей. Люди, на лица которых мы можем посмотреть и о которых узнаем лишь самые общие сведения — кем работал и чем занимался, каких высот достиг, — находились нередко в антагонистических отношениях друг с другом. Пострадавшие в конце 1930-х в начале десятилетия сами отправляли на казнь — теперь же их фотографии расположены рядом, в едином списке. Но стоит только начать объяснять эти сложные перипетии советской истории — и вся концепция национальных страданий от тоталитарной империи рушится. Оказывается, что эта империя была в головах и сердцах многих из тех, кто теперь претендует на посмертную роль национальных героев.
Безусловно, жертвы не были единомышленниками и порой находились в сложных отношениях друг с другом. Единомышленниками они стали, когда пошли по одной расстрельной статье и погибли за свою идею. Представленные в экспозициях музея люди, многие из которых участвовали в строительстве режима, как правило, не обладали достаточным политическим опытом и верили обещаниям Москвы. Современным исследователям все эти красивые и убедительные посулы большевиков известны. И многие из обманутых были репрессированы как раз в тот момент, когда начали сомневаться, перестали выполнять условия центра или стали прямо сопротивляться режиму. Достаточно изучить судьбы многих джадидов, которые в начале революции искренне служили новой власти.
Не ускользает от внимания и то обстоятельство, что тема репрессий сосредотачивается в основном на политической и культурной элите, по преимуществу узбекской, каракалпакской и отчасти русской. Упоминается также раскулачивание. Однако спектр репрессий и насилия в Узбекистане был гораздо шире — особенно сильный удар был нанесен по традиционной, консервативной, то есть неджадидской, религиозной элите, преследованиям подверглись все те, кто служил в “туземной” администрации при царе — волостные, сельские старшины, пятидесятники. К теме насилия и страданий можно было бы отнести кампанию по снятию женщинами паранджи (хотя ради справедливости опять же надо отметить, что женщинам, пострадавшим вместе с их мужьями-политиками, посвящены специальные экспозиции). Наконец, от сталинских притеснений и репрессий пострадали представители многих других социальных групп: русские крестьяне, казаки, священники, интеллигенция. Причина, по которой эти события были полностью забыты либо недостаточно осмыслены, объясняется тем, как сегодня узбекская власть и элита видят свою нацию.
Я хочу обратить внимание, что Музей памяти жертв репрессий никак не поднимает тему Второй мировой войны и, в частности, ни в каком контексте не упоминает ни проблемы военнопленных в нацистских концлагерях, ни Туркестанского легиона и Восточно-тюркского соединения СС, которые участвовали в войне в составе войск нацистской Германии. Напомню, что аналогичные военные формирования в некоторых постсоветских странах иногда рассматриваются в качестве “национально-освободительного движения”, или, по крайней мере, официальные лица этих государств выражают “понимание”, что история мировой войны была неоднозначной и что в столкновении больших мировых сил малые народы вынужденно оказывались по обе стороны глобального противостояния. Узбекская власть, переименовавшая 9 мая в День памяти и почестей, старается обойти эту военную историю молчанием, не найдя ей пока места в своей идеологии независимости.
Совершенно верно, мы не поднимаем этой темы, музей не исследует проблемы национально-освободительного движения. Мы стараемся больше осмыслить неоднозначный колониальный период, изучить негативные последствия политики репрессий, пытаемся содействовать восстановлению честного имени и достоинства соотечественников, ставших жертвами массовых политических репрессий в период тоталитарного режима. Указанные Сергеем Абашиным проблемы, включая так называемое “басмачество”, — это большая дискуссионная тема, по которой продолжаются исследования, и узбекские ученые еще не пришли к окончательному мнению об этой проблеме.
Эпохи Хрущева и Брежнева, почти тридцать из семидесяти лет советской истории, как я уже сказал, в экспозиции Музея памяти жертв репрессий фактически отсутствуют. Красноречивых фактов, говорящих о массовом сопротивлении советскому строю и о репрессиях с его стороны в этот период, нет. Были небольшие группы инакомыслящих, были, возможно, какие-то мусульманские деятели, мечтающие о восстановлении позиций ислама, но они были маргинальны и по отношению к господствующей идеологии, и по отношению к сложившейся узбекской элите. Изображать их сейчас в качестве предтеч обретенной национальной независимости было бы странно и несправедливо — так можно реконструировать аргументы создателей музея. Более логично было бы представить в роли скрытого оппонента империи первого секретаря компартии Шарафа Рашидова, которого значительная часть постсоветской узбекской элиты считает своим духовным прародителем, но свидетельства о страданиях “успешного” коммунистического правителя Узбекской ССР пока отсутствуют.
Узбекское общество в 1960-1970-е, вместе со всем Советским Союзом, сделало огромный шаг в своем развитии — этого никто не может отрицать. Но и открыто признавать это официально никто не хочет. Поэтому молчание в данном случае остается единственным способом отношения к прошлому. При этом в рубрику “репрессий” неожиданно попала тема экологической катастрофы Аральского моря. Этот факт можно объяснить несколько забытыми к сегодняшнему дню реалиями конца 1980-х — начала 1990-х годов, когда разной степени радикальности антиправительственные движения, в том числе с национальной программой, охотно эксплуатировали популярные тогда экологические проблемы для критики советской власти.
Начавшиеся при Андропове изменения в политическом строе, идеологии и практике управления страной привели к серьезным конфликтам в советской политической элите. Одним из проявлений таких конфликтов стало так называемое “хлопковое дело”, коррупционное расследование середины 1980-х годов, приведшее к массовым арестам, приговорам, самоубийствам.
Пережитые тогда страх и чувство унижения остались в памяти постсоветской узбекской верхушки, что объясняет презентацию этих событий в экспозиции музея как репрессий со стороны империи (тоталитарного режима) против нации и ее лидеров. Можно ли так квалифицировать уголовные преследования по экономическим преступлениям — вопрос, пусть и заслуживающий обсуждения, но второстепенный для понимания того, как строится политика конструирования страданий в нынешнем Узбекистане. Свою групповую травму узбекская элита представила общенациональной, обозначив себя как жертву имперского насилия и как героя национального возрождения.
Музей старается показать значимые периоды репрессий. Несмотря на определенную репрессивную политику советской власти в 1960-1970-е годы, особенно против духовенства, этот период не характеризуется в Узбекистане большими репрессиями по сравнению с 1937-1938 годами или большевистским “красным” террором начала 1920-х. А вот так называемое “узбекское” “хлопковое дело” по своим методам мало уступало сталинскому террору. И поэтому мы уделили большее внимание воспоминаниям самих жертв этого дела.
***
Критикуя экспозицию Музея памяти жертв репрессий, я не ставлю своей целью представить и сам музей, и идеологию, лежащую в его основании, в негативном свете. Более того, желание вспомнить, пусть выборочно, жертв последних двух столетий имперского и советского правления в регионе не только вполне легитимно, но и достойно уважения. Ведь репрессии и жертвы действительно имели место. Идея национальной независимости, несмотря на все возможные претензии и вопросы к ней, позволила узбекской элите достаточно легко символически дистанцироваться от Российской империи и Советского Союза, показать многие, пусть и не все, недостатки и черные страницы этих эпох. В России, которую настойчиво пытаются объявить “национальным государством”, пока такой дистанции с прошлым создать не удается. Это обстоятельство и воспроизводит идею имперского преемничества со всеми вытекающими следствиями: отношением к Российской империи и к СССР как к славным страницам нашей истории, равно как отношением к репрессиям как к несущественным издержкам модернизации. Отсюда возникает непонимание, и даже символический конфликт, между Российской Федерацией и ее соседями по поводу трактовок тех или иных событий, конфликт, который приобретает порой острый политический характер.
Говоря о закономерности стремления власти Узбекистана отдалиться от “империи”, нельзя закрывать глаза и на то, что этот процесс происходит на фоне внутренней дискуссии и выявления острых противоречий, пусть и незаметных в публичном пространстве. Рассматривая экспозицию, мы видим явные следы разного рода компромиссов или умолчаний, указывающих на пока не разрешимые трудности, с которыми столкнулись создатели музея.
Сложная, противоречивая структура Музея памяти жертв репрессий и неформальные обсуждения концепции этого музея демонстрируют внутреннюю сложность современного узбекистанского (не только узбекского) общественного культурного сознания. Конкретные люди видят в музее то, что соответствует их собственному жизненному опыту, опыту их семей и близких. Современная национальная идеология или процесс конструирования и реконструирования наций на постсоветском пространстве является результатом множества разнообразных факторов, переговоров и соглашений между различными акторами как внутри каждой страны, так и между отдельными странами. На национальную идеологию и ее очертания оказывают влияние и прежний советский опыт местной элиты, и какие-то заимствования у других стран, и местный интеллектуальный потенциал, и специфическое понимание своих интересов, и соотношение различных сил внутри общества и элиты, и просто порой субъективные предпочтения отдельных лидеров. В узбекском обществе существует постоянная, иногда публичная, иногда непубличная, дискуссия, регулярно вносятся новые поправки в саму идею нации, и мы видим процесс национального строительства, все еще не законченным и пребывающим в тисках разного рода двусмысленностей.
Признавая большой исследовательский опыт автора данной статьи, позволим рекомендовать ему более тщательно изучать историю Туркестана/Узбекистана. Все высказывания автора исходят из того, что он поверхностно знаком с туркестанской историей, плохо владеет источниковедческой базой, особенно той, которая была прежде мало изучена.
В процессе реконструкции музея, когда наши специалисты и привлеченные эксперты работали (и продолжают работать) над источниками, которые ранее были закрыты, прорисовывается, на наш взгляд, интересная и порой неожиданная картина происходивших событий царского и советского периодов в истории Узбекистана, что предполагает активную дискуссию с нашими зарубежными коллегами.
______________________________________________________________________
1) Я благодарю за организацию обсуждения моего текста заместителя директора по научной работе Музея памяти жертв репрессий Алишера Собирова, с чьего любезного согласия я публикую отдельные реплики из дискуссии. Эти комментарии выделены в тексте.
2) Музеи или мемориальные комплексы, посвященные репрессиям, есть и в других странах бывшего СССР, в том числе в России, но, за исключением названных государств, они не имеют важного символического и идеологического статуса.
3) Правда, эта престижная окраина, и находится она всего в 10 минутах езды от центра.
4) Интересно, что в надписях мемориального комплекса жертвы были названы по-узбекски “шахидами”, тогда как в названии музея использовалось слово “курбон”. Оба термина восходят к религиозной традиции, но первое означает буквально “погибшего за веру”, второе можно перевести как “жертва богу”. Смена названия, видимо, стала результатом более внимательного и осторожного отношения к религиозной терминологии в Узбекистане.
5) Khalid A. The Soviet Union as an Imperial Formation: A View from Central Asia // Stoler A., McGranahan C., Perdue P. (Eds.). Imperial Formations. Santa Fe: School of Advanced Research Press, 2007. Р. 123-151 (см. также перевод другой его статьи в этом номере “НЗ”. — Примеч. ред.).