Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2009
Анна Николаевна Кушкова (р. 1970) — антрополог, сотрудник центра «Петербургская иудаика» (Европейский университет в Санкт-Петербурге).
Анна Кушкова
Советское прошлое сквозь воспоминания о продовольственном дефиците
«Вы родом из 1970—1980-х, если вам близко и понятно слово “дефицит”, и не только по отношению к деньгам»[1].
Данная статья является первым опытом интерпретации материалов, собранных в рамках проекта «Национальная идентичность в России с 1961 года: традиции и детерриториализация»[2], по теме, которую можно обозначить как «продовольственное потребление при позднем социализме». Одним из направлений в рамках этой темы является описание опыта «социалистического распределения», в частности, такого феномена, как «продовольственные заказы».
Можно ли вообще говорить об отношении к советскому прошлому через воспоминания о продовольственном дефиците? Обладает ли понятие «дефицит» достаточным потенциалом для того, чтобы через него интерпретировать отношение к целой эпохе? Как показывают наши интервью, «дефицит» позднего советского времени (1970—1980-х годов), несомненно, является отмеченным «местом» в топографии коллективной памяти тех, кто это время пережил, — вплоть до того, что весь этот период метонимически концептуализируется через рассматриваемое понятие: «Начало 1980-х годов — это жуткий дефицит»[3]. Если очередь, как показывает Владимир Николаев, является «фокальной точкой» советской культуры, то и весь опыт распределения продуктов питания при их постоянной нехватке можно, пользуясь словами Мелвилла Херсковица, назвать «феномен[ом], который придает культуре ее особый акцент, позволяет постороннему ощутить ее особый, отличительный аромат и охарактеризовать в нескольких словах ее сущностную ориентацию»[4]. Речь, впрочем, будет идти не столько о «посторонних», сколько о самих носителях культуры, занимающих различные социальные ниши в современном обществе: и тех, кто продолжает работать в государственных организациях, и тех, кто уже ушел на «заслуженную пенсию», и тех, кто стал так называемым «новым русским», и тех, кто эмигрировал и живет в западном «обществе потребления».
Похоже, что вне зависимости от того, насколько разнятся теперь потребительские возможности и потребности разных групп людей, дефицит позднего советского времени является нарративным «топосом памяти», важным для осмысления человеком как своего советского прошлого, так и позднейшей социальной траектории.
Принято считать, что носителем «коллективной памяти» является социальная группа, существование и воспроизведение которой зависит от практик коммеморации тех или иных значимых для этой группы событий. Однако в том, что касается темы «советского дефицита» вообще и «продовольственных заказов» в частности, складывается достаточно интересная картина. Люди, которые сегодня принадлежат к различным социальным группам или даже классам, разделяют очень похожие воспоминания о позднесоветском прошлом, хотя и интерпретируют имеющийся опыт не всегда одинаково. Возможно, это связано со специфическим составом наших информантов — в основном это люди, которые в 1970—1980-е годы принадлежали к «советской интеллигенции» (как технической, так и гуманитарной), а также к категории служащих. Рабочих или тех, кто стоял у более богатой «кормушки», бывших «ответственных работников» среди них было крайне мало. Вообще для собранных воспоминаний о советском дефиците и практиках распределения дефицитных продуктов важна не столько «классовая», сколько «географическая» составляющая, поскольку, как хорошо известно, разные города и территории бывшего СССР снабжались по-разному.
Несколько общих замечаний о системе продовольственных заказов. Дату ее появления вряд ли можно указать точно, но скорее всего это конец 1960-х — начало 1970-х годов, когда предприятия обязали перейти на хозрасчет и их руководители «в целях привлечения рабочей силы, специалистов или создания клиентуры… стали часто ставить на карту условия снабжения»[5]. В частности это осуществлялось за счет установления относительно независимых горизонтальных связей между предприятиями и колхозами, магазинами, овощебазами. Частота получения заказов и их состав варьировались от предприятия к предприятию, а также отличались в разное время, в зависимости от того, какие продукты переходили в разряд «дефицитных». Нередко эта система создавала «дефицит второго уровня», когда заказов поступало меньше числа сотрудников, что порождало конкуренцию и особые практики внутреннего распределения.
Примечательно, что для информантов очень схожими являются «материальные» референты, составляющие символический ресурс «памяти о дефиците», то есть более или менее устойчивый и «конечный» набор продуктов: колбаса, майонез, горошек, шпроты, шампанское (списки продуктовых заказов, более подробные, но тем не менее унифицированные, можно найти в книге Олега Куратова[6]). Связано это, видимо, не только с общей ограниченностью ассортимента продуктов и того, что распределялось, но и с существованием некоего символического «списка» продуктов, отвечавшего представлениям о «необходимом» для «среднего» городского жителя периода позднего социализма[7]. В свою очередь, состав этого «списка» определялся практиками потребления и прежде всего традиционным набором для праздничного стола того времени (для которого часто и «откладывались» дефицитные продукты из заказов) — и в этом смысле, предложение определенных продуктов отвечало ожидаемому спросу на них. Как отмечает один из авторов воспоминаний о советском быте тех времен (бывший высокооплачиваемый чиновник с хорошими «связями»), культура еды, даже при наличии возможностей доставать разнообразные продукты, особым разнообразием не отличалась: «несмотря на обилие блюд, праздничные меню у нас и людей нашего круга были довольно консервативны»[8]. Кроме того, воспроизведение достаточно ограниченного набора продуктов в рассказах о продовольственных заказах, возможно, отражает особый психологический механизм памяти, отбирающий отдельные материальные референты, символически замещая ими весь контекст времени, к которому они относятся, включая практики взаимоотношений. Впрочем, важнее, конечно, не только и не столько сами дефицитные продукты, сколько практики, складывавшиеся по поводу их «доставания» и потребления.
Итак, наши интервью позволяют говорить о том, что опыт жизни при «дефиците» играет достаточно значимую роль для наших информантов. Символическая роль пережитого «дефицита» порой оказывается столь велика, что выражается в желании информантов противопоставить себя, как людей, этот опыт имеющих, тем, у кого такой опыт отсутствует. «Тот, кто это не пережил, не может этого понять», — один из достаточно стойких мотивов наших интервью, свидетельствующий о попытках символического формирования некой «мы-группы», обладающей особым, чуть ли не криптологическим знанием: «И когда говоришь, вот… даже, вот, твоему возрасту…они не воспринимают, понимаешь, […] это так далеко от них, понимаешь?»[9]
Здесь, похоже, мы имеем дело с двумя различными, и даже противостоящими друг другу, мотивами. Во-первых, определенная «экзотизация» советского опыта, встроенного в структуру коллективной идентичности целого поколения, является реакцией на возможное «снисходительно-презрительное» отношение со стороны тех, кто к этому поколению уже не принадлежит:
«…то, что ассоциируется обычно с тем временем, имеет n-ный коннотат недалекости… Не знаю, о чем вы говорите, когда вы говорите “комсомол”, “стол заказов” и так далее, поэтому то, что вы делали тогда, это… так сказать… от недалекого ума»[10].
Однако, помимо апологетической направленности, не исключено, что через дискурсивное конструирование своей «инаковости», недоступной внешнему пониманию, представители этого поколения пытаются преодолеть социальный страх быть уличенным в том, что их представления и практики до сих пор определяются опытом «советского»:
«…все покрывает, в связи с советским таким… я не знаю, детством, обучением в институте… […] Помнишь разговоры о том, что “мы — советские люди, и нам от этого не избавиться”… что “нам с себя это никогда не снять и все наше поведение, и какие-то реакции на что-то… и многие вещи… это, вот, реакции советского человека” — это, в общем… довольно страшно»[11].
Очевидно, информант имеет здесь в виду память, «нашедшую свое убежище в жесте и в привычке […] в умениях тела, в механической памяти и рефлекторных навыках»[12], в отличие от часто вульгарных символов советского прошлого, конструируемых в наши дни.
Впрочем, оказалось, что тема дефицита стоит некоторым особняком среди других воспоминаний о советском прошлом. Изначально мы предполагали, что феномен заказов, как и практики их распределения, могли порождать и порождали зависть в небольших «коллективах» хорошо знающих друг друга людей и, следовательно, должны был связываться у информантов с чувством унижения, даже если бы они не были готовы рассказать о нем открыто. Похоже, этот тезис оказался неверным. При том, что само позднесоветское время (в совокупности всех его проявлений) многие информанты описывают как «унизительное»[13], к заказам, судя по собранным интервью, относились как к «благу», а не как к «брошенной кости» или «подачке» сверху. Более того, практике их получения приписываются почти исключительно положительные коннотации.
В большинстве случаев столь благожелательное отношение к системе заказов объяснялось «удобностью» их получения — при этом необходимость долгого стояния в очередях подразумевалась как сама собой разумеющаяся и не подвергалась какому-либо критическому осмыслению. Иными словами, состояние «дефицита» воспринималось информантами как некая данность — за исключением тех случаев, когда вопросы касались эпохи в целом. Можно сказать, что, описывая конкретные практики «противостояния дефициту», люди как бы помещали себя, дискурсивно и психологически, в описываемую ими ситуацию, рационализируя свое поведение в заданной системе референции.
Подобная «смена рамок повествования» важна еще и потому, что позволяет затронуть вопрос о восприятии людьми той политико-экономической системы, внутри которой существовал как сам дефицит, так и особые практики распределения дефицитных товаров. Надо сказать, что среди наших информантов, по крайней мере, пока, не было людей, которые идеологически солидаризировались или солидаризируются с официальным дискурсом «зрелого социализма», — скорее, доминировало как раз обратное отношение:
«Нет, ну, понятно, что система никому, там, не нравилась, да? Конечно, все на кухне, там, с удовольствием ругали, так сказать, систему, да? Особенно интересно, там, все читали диссидентские журналы, там, прятали…»[14]
При этом распределение заказов, особенно если их давали часто и они были хорошими, могло восприниматься как забота государства о гражданах:
«Это просто… ну, как бы… власть заботилась о своих трудящихся, чтоб их хоть как-то поощрить, ну, действительно, чтоб не бегать за баночкой горошка… Майонез, горошек — это все было в дефиците… к каждому магазину кто-то был прикреплен. Ну, вот этот институт, вот этот завод и так далее. […] Немножко все-таки тогда, ну, как бы более гуманное было отношение к людям, чем сегодня»[15].
Очевидно, информант имеет здесь в виду именно «местную власть», начальство своего предприятия, которое, несомненно, поддерживало саму организацию системы распределения заказов. И — несмотря на то, что (опять же по убеждению многих) местное начальство получало заказы не чета тем, что доставались рядовым сотрудникам, — это, судя по всему, «прощалось»[16]. Прощалось, во-первых, из-за вполне естественного для того времени представления о соответствии ранга начальника и уровня «кормушки», а во-вторых, в качестве благодарности за даруемую «причастность» (материальную и символическую) к системе распределения благ. Получение продовольственных заказов можно рассматривать как некий «ритуал приобщения», сопровождаемого чувством «получения в дар»[17] (хотя понятно, что за заказы платили, и иногда даже с некоторой наценкой). Если принять тезис о «патримониальном» характере советского государства, при котором «распределение общественных ресурсов в различных слоях общества [происходит] через личные или семейные связи людей»[18], то можно сказать, что система заказов, как один из типов этой связи, являлась примером осуществления местным начальством своей «кормленческой функции»[19].
Хорошо известные неопределенно-личные языковые конструкции типа «выбросили», «подбросили», «выдали», «дали» и подобные им, обычно употреблявшиеся для описания процесса приобретения продуктов питания (и, в частности, продовольственных заказов на работе), помимо прочего, отражают ситуацию зависимости «окормляемых» от «кормящих». Рассматривая подобные конструкции применительно к рекламе продуктов питания, швейцарский исследователь Вайс отмечает, что, в отличие от многих европейских языков с активным агенсом, в русском языке «принята формула, которая превращает едока в пассивного реципиента услуги»[20]. При том, что мы достаточно далеки от утверждения когнитивного «фатализма» носителя русского языка (в связи с его склонностью к конструкциям в пассивном залоге), следует все же сказать, что «контроль» рядового сотрудника организации или предприятия за распределением продовольственных заказов действительно был очень ограниченным. Да и само название «заказ» было достаточно условным, так как тот, кто его в конечном итоге получал, обычно не имел возможности выбора продуктов, подтверждением чему служила почти всегда обязательная «нагрузка»:
«Что, вот, входило в эти заказы? Ведь, вот, какое-то начальство решало, что нам это надо. Оно за нас решало, что, вот, гречу нам дать, или, там, не знаю, рис, или что. То есть, что нам нужно в первую очередь… оно за нас решало, что нам вкусно! [смеется]»[21].
Однако «продуктовая зависимость», формировавшаяся в связи с системой заказов, была, видимо, не столь болезненна, как другие типы «зависимостей», определявших повседневную жизнь людей того времени. Отношение к продовольственным заказам, даже в тех случаях, когда ими по той или иной причине были недовольны, похоже, не включало в себя критики политического режима в целом и его экономической составляющей в частности:
Исследователь: А она [система заказов] не связывалась вообще… с «процветающей плановой экономикой развитого социализма»?
Информант: Нет, ну, связывали… вообще связывали, но это никогда, мне кажется, никогда не касалось того конкретного заказа, который достался вчера […] Мне кажется, что это был наименее… в смысле политизированности… наименее такой травматичный вариант[22].
Следует также принимать во внимание, что у людей старшего поколения, скажем, помнящих послевоенное время, было иное отношение к продовольственной ситуации 1970—1980-х годов:
«…еда для меня никогда не была, вот… целью, ну… можно было картошку есть, честное слово […] мы же росли после войны, время было очень тяжкое, и поэтому в сравнении с послевоенным временем это уже была хорошая жизнь […] Мы знали плохие времена, поэтому… я не задумывалась над этим, что пустые магазины»[23].
Война (в частности, блокада) и связанные с ней лишения, составляющие актуальную память некоторых наших информантов, могут выступать как особое «место памяти», задавшее восприятие и интерпретацию тех реалий, которые являются объектом нашего исследования[24].
Возможно, это отсутствие «политизации», или «идеологизации», — а идеологический компонент многих практик позднего социализма вообще был значительно слабее, чем в 1920—1930-е годы, — является дополнительным объяснением и упоминавшегося выше отношения к заказам как к «социальному благу». Это касается даже тех, кто вовсе не являлся и не является апологетом советского строя, с его «дешевой колбасой» и «пенсиями, на которые можно было жить». Да и вообще, сводить к этому все аспекты социальной жизни просто в силу того, что речь идет об идеологически столь «маркированном» периоде, как (поздний) социализм, на наш взгляд, было бы неправильно. «Советские» феномены, несмотря на то, что они были «советскими», не обязательно замыкались на идеологии и не должны интерпретироваться исключительно с этих позиций.
Гораздо продуктивнее и интереснее, на наш взгляд, говорить, например, о социальных эмоциях, возникавших по поводу практик организации и распределения продовольственных заказов, — как, впрочем, и многих других повседневных практик. Как показывают наши интервью, эмоциональная атмосфера, сопровождавшая этот процесс, описывается такими словами, как «волнение», «азарт», «радость» и «наслаждение». Часто заказы «разыгрывали» — если их не хватало на всех. «Народ волновался», а вознагражденные за высокие эмоциональные вложения участники праздновали свою «маленькую победу»[25], испытывая особую «гордость добытчика», или «кормильца»: «…эти наборы, они не только были телесной пищей, они на 90% были просто духовной пищей. Люди этим жили, это был азарт, они с таким наслаждением несли эти наборы домой, то есть как добытчики»[26]. «Добывание» (дефицитных) продуктов ассоциировалось, если можно так сказать, с повседневными «доблестью и геройством», а отношение родственников и знакомых к «добытому» нередко бывало близким к пиетету: «Это мы Эдику отнесем, а это еще кому-то подарим, а это оставим на праздник… В общем, осторожно к ним относились, трепетно! [Смеется]»[27]. Именно эта эмоциональная составляющая очень важна для многих информантов — возможно, именно потому, что в то время «добывание» продуктов позволяло им почувствовать свою значимость. Подчеркивая «успешность» выживания в ситуации дефицита, информанты могли осознанно или неосознанно стремиться к повышению своего «личного капитала» в глазах собеседника — а может быть, и в своих собственных.
Насколько в подобных воспоминаниях действительно отражаются «реальные» эмоциональные реакции описываемого времени, сказать, конечно, трудно — возможно, мы имеем дело с более или менее осознанными попытками «психологической защиты», нарративного преодоления, отделяющего информантов сегодняшних от тех, кем они были несколько десятилетий назад.
В значительной части интервью ярко выражается то, что можно назвать «созданием иронической дистанции» по отношению к своему советскому опыту. Это, судя по всему, помогает информантам снять психологические барьеры при его вербализации и осмыслении — как для других, так и для самих себя. Создание дистанции, очевидно, началось еще в то время, когда дефицит был повседневной реальностью (вспомним шутки про «длинное, зеленое, пахнет колбасой» или про человека, просящего взвесить ему «полкило еды»). В этом смысле, не случайно, на наш взгляд, что современные воспоминания о выживании «при дефиците» часто преподносятся как нечто смешное — хотя, возможно, и с элементами «страшилки». Приведем несколько примеров:
«…Мне еще не хватало партийного стажа до одной бутылки кукурузного масла [смеется]. Ее только в 50 лет давали… Давали бутылку кукурузного масла, если был партийный стаж 50 лет»[28].
«Однажды я читал лекцию в каком-то райкоме, первому
секретарю это очень понравилась, он велел… мне выдали там, продали, по госцене
Конструирование образа удачливого «добытчика» и «кормильца семьи», с присущими мотивами доблести и геройства; рассказы о необыкновенном везении при разыгрывании продовольственных заказов и об иногда поистине трикстерских способах «доставания» — все это задает одну из важных эмоциональных доминант нарративизации советского прошлого, которую можно назвать «анекдотической». Несомненно, она не является единственной — но, возможно, одной из наиболее «доступных» для восприятия тех, кто не имеет опыта жизни при «зрелом социализме».
И последнее. По отношению к эпохе позднего социализма в последние годы интенсивно эксплуатируется понятие «ностальгия», в максимально расширительном и потому неточном значении этого слова. В этом «ностальгическом дискурсе» одно из заметных мест занимает тема «советской еды». При этом чаще всего, как справедливо замечает Михаил Ямпольский, «место памяти в широком смысле слова подменяется названием — именем»[30], когда название того или иного бренда, явно отсылающего к эпохе социализма, преподносится как некая аутентичная, чудом выжившая (вернее, сохраненная усилиями современных производителей) реалия того времени. К таковым, например, относится производимая Великолукским мясным комбинатом вареная колбаса под названием «Ностальгия по докторской»: на обертке крупным планом изображена скульптура Веры Мухиной «Рабочий и колхозница»; справа вверху помещен портрет Брежнева, а рядом — «напоминающая» надпись «Колбаса, имеющая вкус и качество, о которых мы успели забыть» (илл. 1). Другой пример — желтая упаковка чая «со слоном» с надписью «Тот самый индийский чай» (илл. 2). Квазиаутентичная природа подобных продуктов разоблачается очень легко: среди них преобладают те, которые никогда не появились бы в период, «ностальгию» по которому они призваны пробуждать (пломбир «СССР» с советским спутником, пролетающим над «шестой частью суши» (илл. 3), или конфеты «Сладкое время», запечатлевшие основные этапы «жизненного цикла» советского человека: октябренок — пионер — комсомолец — член КПСС (илл. 4)). Эксплуатируется и «ностальгия по советским ценам»: обратим внимание на заголовок газеты, выпускаемой торговой сетью «Лента» — «В Ленте дешевле», — шрифт и оформление которой мгновенно вызывают в памяти первую страницу газеты «Правда» (илл. 5).
Илл. 1, 2, 3, 4, 5
Отдельной областью подобного творчества являются рестораны. «Спецбуфет № 7», располагающийся в легендарном «Доме на набережной», рекламирует себя как «тематический», «специализирующийся на ностальгической советской еде». Этот ресторан предлагает овощной суп-пюре «Заветы Ильича», свиную отбивную «Бей буржуев», грибной жюльен «Мечта Петровича о Париже, в котором он никогда не был», закуску из блинов с черной икрой «Нет расизму!» и тому подобное[31]. Столь же убогой изобретательностью отличается и ресторан «Советский Союз» в Александрове, открытый в 2004 году под лозунгом «Отдыхающие всех стран, соединяйтесь!» Его реклама начинается так: «Вернуться в СССР — сегодня нет ничего проще. Все, кого замучила ностальгия, — вперед!» Здешние фирменные блюда носят такие названия: салаты из мяса и птицы «Совнарком», «В духе социализма» и «Продразверстка», салат из морепродуктов «Песнь Буревестника», вторые блюда — «Осетрина по-обкомовски», «Обед кулака» (маринованный окорок кролика с тушеными овощами), «Язык мой — враг мой» и «Развалины коммунизма», торт «Клуб Советский Союз» и прочее[32].
Среди других «игр с тоталитарным китчем»[33] — организация народных праздников, по типу того, что прошел несколько лет назад в Лужниках: участникам путешествия в «социалистический рай» была обещана не только колбаса «по социалистическим ценам» «за 2,20», но и «весь ненавязчивый сервис советской торговли с неизменными “Вас здесь не стояло!”, “В одни руки больше не давать!”, “Не нравится — не ешь!», а победителям конкурсов — «продуктовый набор без всякой очереди»[34].
Очевидно, во всех подобных случаях мы имеем дело не с ностальгией, но с явлением, возникшим, когда постсоветская культура уже успела пресытиться заимствованиями и новациями настолько, чтобы вернуться на уровне поверхностной эксплуатации к своим собственным символам. И посетители этих ресторанов — вовсе не пенсионеры, тоскующие по мифологическому «советскому дому» своей молодости.
Для нас, впрочем, важны здесь не столько даже попытки конструирования «мнимой преемственности» (по определению Михаила Ямпольского), сколько то, что все наши информанты, люди разного возраста и социального положения, так или иначе находятся внутри этого псевдоностальгического дискурса. Как они к нему относятся? Какое влияние он оказывает на производимую ими репрезентацию — как позднесоветского времени, так и практик, связанных с продовольственным дефицитом? Имеет ли аутентичный опыт «выживания при дефиците» какое-либо применение или продолжение в их сегодняшней жизни? Все эти, как и многие другие вопросы, будут изучаться в ходе дальнейшей работы.