Споры об охране памятников в Ленинграде 1960—1970-х годов
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2009
Катриона Келли (р. 1959) — специалист по культурной истории России, профессор русистики
Оксфордского университета, действительный член Британской академии, автор книги «ComradePavlik: TheRiseandFallofaSovietBoyHero» (
Катриона Келли
«Исправлять» ли историю? Споры об охране памятников в Ленинграде 1960—1970-х годов[1]
Такие города, к которым относится и Ленинград, превращаются в каменные летописи истории, становятся музеями под открытым небом, заключающими в себе непреходящие ценности, преобразуемые временем в глубинный и неисчерпаемый источник духовного, эстетического и культурного развития личности, патриотического воспитания многих поколений горожан[2].
Архитектура — очень интересный жанр: она никогда не врет[3].
Десятилетия после смерти Сталина стали в советской России временем переоценки не только так называемого «культа личности», но и национальной истории вообще. В остроумной формулировке Петра Вайля и Александра Гениса: «Вместо вопроса, каково будущее советского государства, интеллигенция занялась проблемой, каким будет его прошлое» (выделено авторами. — К.К.). И далее: «Интеллигент ставил на телевизор пару лаптей, пришлепывал к стене открытку с “Чудом Георгия о змие” и пил чесночную под ростовские звоны»[4]. Интерес к прошлому не исчерпывался такими наивными потребительскими практиками, но выражался и в духовной сфере: в политике, литературе и журналистике, науке.
Рост интереса к несоветскому прошлому в послесталинские десятилетия не стоит преувеличивать. Революция и Великая Отечественная война оставались важными составляющими советской исторической мифологии. Например, в подборке материалов общего отдела Ленинградского обкома КПСС за 1982 год, посвященных вопросам «сооружения памятников и установления мемориальных досок», единственная «несоветская» тема — предложение «создать “музей декабристов”»[5]. Но вопрос о «прогрессивности» какого-либо исторического явления стал меньше влиять на то, какое внимание этому явлению уделялось. Например, в статье об усадьбе Аракчеева в селе Грузино, опубликованной в 1985 году, автор закономерно (хотя и несправедливо[6]) называл соратника Александра «надменным временщиком». Но сама его усадьба изображалась как часть национального достояния[7]. Как писали редакторы альманаха «Памятники отечества» в первом номере, опубликованном в 1980 году, «все бездарное, ремесленное, пошлое живет недолго»[8]. Эту сентенцию можно было понять и наоборот: если нечто жило долго, значит, оно, безусловно, имело ценность.
Так, тема дореволюционного прошлого стала в 1960-х и 1970-х годах центральной в советской культуре. Тем не менее, вопросы о том, как сохранять прошлое (или, как стали говорить, «наследие») — с педантичным уважением к его материальным остаткам или с ориентацией на «аутентичность» в смысле духовных ценностей, — и о том, нужно ли его сохранять вообще, оставались весьма спорными, как показывают дискуссии по поводу «памятников культуры» Ленинграда.
«Считать неприкосновенным историко-художественным наследием национальной культуры»: развитие истории охраны памятников в Ленинграде
Как утверждается в многочисленных обзорах[9], основы советской системы охраны памятников были заложены еще в 1918 году, когда за изданием «Плана монументальной пропаганды» со списком новых советских памятников последовали законодательные акты об охране самых важных памятников архитектуры, созданных до 1917 года. В 1924-м и 1933 годах вышли новые постановления[10]. Разрушение памятников во время войны (в том числе дворцов и парков под Ленинградом) привело к значительному подъему интереса ко всей области охраны памятников, выражавшемуся, в частности, в создании сети реставрационных мастерских в Ленинграде и Ленинградской области[11].
После войны забота о памятниках нашла выражение в целом ряде министерских циркуляров. Постановление Совета министров РСФСР от 22 мая 1947 года обеспечивало сохранность памятников культуры вообще:
«Считать неприкосновенным историко-художественным наследием национальной культуры и достоянием республики, подлежащим государственной охране, произведения древнерусского зодчества: кремли, крепости, древние сооружения, монастыри, дворцы, архитектурные ансамбли усадеб, садово-парковые насаждения и отдельные здания гражданского и культового значения, а также связанные с ними декоративные убранства (монументальная живопись, скульптура, мебель)».
За ним последовало постановление Совета министров СССР от 14 октября 1948 года, возложившее ответственность за состояние памятников на тех, кто их занимал:
«Руководители предприятий, учреждений и организаций, в пользовании которых находятся памятники архитектуры, несут полную ответственность за их содержание в сохранности и своевременный ремонт».
Краткой инструкцией о порядке учета, регистрации и содержания памятников искусства от 3 марта 1949 года было введено понятие «охранной зоны», то есть зоны окружения памятника, где была запрещена строительная деятельность.
Надо сказать, что во многих странах Западной Европы (за исключением Франции, где Комиссия исторических монументов была основана еще в 1837 году) государственная охрана памятников началась позже, чем в СССР. Например, в Англии ассоциации, озабоченные охраной памятников, начали основывать в 1870-х годах, но приобрели настоящий общественный вес лишь в конце 1930-х. Забавно, что поэт и историк архитектуры Джон Бетджеман, ставший в 1960-х фанатическим борцом за охрану памятников архитектуры XIX века (и особенно так называемой «викторианской готики»), в 1934 году, будучи еще молодым архитектором, выразился так:
«Надо отменить запрет на построение высотных зданий, и не только его отменить, но и построить здания офисов, которые были бы в два раза выше собора Святого Павла, и устроить между ними зеленые парки и широкие шоссе… Два десятка небоскребов, если они сами будут красивыми, не уменьшат красоту храма Святого Павла, хотя они, конечно, превратят его в карлика»[12].
Так, самый важный период становления законодательства об охране памятников как в СССР, так и в Англии — это конец войны (как будет видно в дальнейшем, это немаловажно так же и для «патриотических» резонансов борьбы за сохранение памятников). Но, если охрана памятников и не была «придумана» в послесталинские годы, то ее цели и принципы стали в начале 1960-х годов особенно горячо обсуждаемой темой. Среди наиболее влиятельных публикаций тех лет — статья «Четвертое измерение» Дмитрия Лихачева, опубликованная в «Литературной газете» 10 июня 1965 года. Она стала ответом на статью главного архитектора Октябрьского района Москвы Якова Белопольского «Город близкого завтра», в которой последний представлял планы развития столицы (уничтожение «улиц-коридоров», строительство современных зданий «интернационального характера» и так далее)[13]. Вот, что пишет Лихачев:
«[Белопольский] пишет о том, что Кремль в Москве должен быть сохранен и даже называет его несколько риторически “жемчужиной мирового значения”, однако того, что окружает Кремль, города в собственном смысле, он не признает вовсе. Он требует перестроить его целиком».
Мечте о современном, интернациональном городе Лихачев противопоставил то, что он обозначил как «настоятельную необходимость сохранять исторический, национальный облик наших городов». Среди городов, находящихся под угрозой, Лихачев назвал Великий Новгород, где «даже пятиэтажные новые жилые дома, построенные ранее, подавили своими неоправданно большими объемами Кремль», а также Псков, Путивль и Ленинград:
«Нарушьте эту “равновысотность” центра Ленинграда, застройте его высотными зданиями — и сразу пропадает его характернейшая черта, связь с низкой и ровной почвой и высоко стоящей водой в реках и каналах. Но, к сожалению, в Ленинграде эти нарушения уже делаются. Высотные гостиницы строятся среди старых кварталов, разрушая тщательно оберегавшуюся в течение двух веков “ровность” застройки».
На возможные обвинения в консерватизме Лихачев отвечал: «Нет, нет и нет! Я за реконструкцию, которая бережно сохранит исторический, своеобразный облик города». Он предложил не перестраивать старый центр, а строить «города-спутники», имеющие хорошие транспортные связи со старыми частями города. «На новом месте строить транспортные линии проще и дешевле, чем прорубать их в живом теле исторической застройки»[14] .
Решительное выступление Лихачева против московского архитектора предопределило, как мы увидим, многие стереотипы дальнейшей борьбы за охрану памятников в Ленинграде. Но не одни ленинградцы смотрели на Ленинград как на особый город, сравнительно удачно переживший перипетии советского времени. В эссе писателя-деревенщика Владимира Солоухина «Письма из Русского музея» (1966) за Ленинградом также признано особенное место в историческом наследии России в связи с «неприкосновенностью» города:
«Ленинград стоит таким, каким сложился постепенно, исторически. И Невский проспект, и Фонтанка, и Мойка, и Летний сад, и мосты, и набережные Невы, и стрелка Адмиралтейства, и Дворцовая площадь, и Спас на крови, и многое-многое другое. Вот почему я Ленинград люблю теперь гораздо больше Москвы. Да полно, один ли я? Спросите любого человека, впервые увидевшего эти два города. Я спрашивал многих. Все отдают предпочтение Ленинграду. Они отдают легко и беззаботно… я с болью в сердце. С кровавой болью. Но вынужден. Плачу, а отдаю»[15].
Теперь трудно читать изречения Солоухина об охране памятников без «задней мысли»: как известно, писатель был одним из наиболее активных сторонников русофильского национализма 1970—1980-х. Но первым читателям «Писем из Русского музея» был неведом позднейший крен движения за охрану памятников в сторону открытой ксенофобии. Как показывает случай Лихачева, озабоченность судьбой старых русских городов не обязательно была признаком национализма. Даже если согласиться с версией Николая Митрохина, что уже с конца 1940-х существовала некая «Русская партия» хорошо организованные члены которой обладали протекцией сверху[16], из этого совсем не обязательно следует, что каждый интеллигент, заинтересованный в «спасении» русской культуры, был националистом такого рода. 1960-е годы были временем популярности «ретроспективизма» у интеллигенции вообще, и любовь к прошлому вполне могла быть выражением недовольства советским настоящим, а не выражением веры в национальное превосходство[17].
Некоторые с чувством облегчения и внутреннего освобождения отвернулись от марксистско-ленинской телеологии[18]; для других сосредоточение на дореволюционном прошлом дало возможность подспудно вспоминать о том, о чем вспоминать не полагалось. Интерес к «памяти» в это время основывался не столько на потребности в национальном самоутверждении (как у пресловутого движения «Память» конца 1980-х), сколько на попытках говорить о вещах, табуированных официальной цензурой.
Так тема «охраны памятников» сплеталась с темой «альтернативной истории» постсталинской эпохи вообще. Показательно, что искренность, историческая и нравственная, отождествлялась: «Разумеется, ни в коем случае нельзя строить подделок под старину, создавать архитектурные фальшивки. Это претит историческим и эстетическим принципам»[19]. На тесную связь дискуссий о правильной охране памятников с дискуссиями об исторической аутентичности вообще было непосредственно указано в самом названии статьи, появившейся в 1984 году, по поводу реставрации Пантелеймоновской церкви: «“Исправлять” ли историю памятника?»[20]. Однако эта связь подразумевалась и в более ранних дискуссиях.
«Чужеродные элементы приземистой трибуны как бы захламляют линию прекрасного фасада»: борьба за охрану памятников как выражение политической «крамолы»
С окончанием хрущевской оттепели движение за охрану памятников оказалось одним из немногих видов легитимной гражданской деятельности вне рамок КПСС. Тем более это чувствовалось в Ленинграде, где была широко известна история обществ, выступавших за охрану города в дореволюционный и раннесоветский периоды[21]. К тому же многие ленинградцы, выросшие в этом городе, с его нетипичным, «несоветским» обликом, и без того были склонны связывать самобытность «Питера» с его историческим прошлым. В 1960-х об этом стали гораздо больше говорить и писать, в это время создавались разные краеведческие и исторические общества, не случайно даже коренные ленинградцы вспоминают сейчас о середине 1960-х как о переломном периоде[22].
Тем не менее, первоначально движение за охрану памятников было вполне «советским» явлением, выражением не диссидентских чувств, а гражданских и общественных устремлений, поощряемых центральными и местными властями в послесталинской России. Агитация за публичное обсуждение вопросов охраны памятников началась в поздних 1950-х, притом на верхушке советского культурного истеблишмента. На первой полосе «Литературной газеты» от 23 августа 1956 года появилось обращение писателей и историков (включая Игоря Грабаря, Константина Федина, Илью Эренбурга и других), предлагающее создать «Всесоюзное добровольное общество охраны памятников культуры с отделениями на местах». В марте 1959 года в бюро ЦК КПСС РСФСР обратился ответственный секретарь правления Союза архитекторов СССР Павел Абросимов, подняв вопрос «о необходимости организации “Добровольного общества охраны памятников”». В документе утверждалось, что этот вопрос «неоднократно» поднимался «архитектурной общественностью», «учитывая неудовлетворительное состояние многих памятников культуры в нашей стране (исторических, мемориальных памятников истории революции, гражданской и Великой Отечественной войн, памятников искусства и особенно памятников архитектуры)». В документе также указывалось на существование в других республиках СССР, прежде всего, в Узбекской и Грузинской, такого рода обществ[23].
Но сначала идея создания подобного общества вызывала скорее настороженную реакцию. Заведующим отдела пропаганды и агитации ЦК было «сообщено авторам, что вопрос о создании добровольного архитектурного общества памятников культуры находится в стадии развития»[24]. Организация, которая получила название «Всероссийское общество охраны памятников истории и культуры» (ВООПИиК), создалась только в 1965 году. К началу 1980 года, по данным официальной статистики, в РСФСР образовалось уже 1936 районных и городских отделений и 92 400 первичных организаций ВООПИиКа; в одной Москве в него входило 11 500 индивидуальных и 47 000 коллективных членов[25].
Влияние ВООПИиКа на официальную политику в области охраны памятников, проводившуюся Государственной инспекцией по охране памятников (ГИОП), было достаточно ограниченным. По протоколам заседаний Ученого совета ленинградской ГИОП с конца 1960-х ясно, что отношение к ВООПИиКу было инструментальным, его использовали как источник средств или катализатор общественной активности. Но в конце 1960-х — в связи с утверждением «охранных зон» в генеральном плане Ленинграда — к прошлому стали более бдительно относиться и в самой ГИОП:
«В прениях отмечали ошибки, допущенные раннее в отношении зданий-памятников, и о необходимости более строгого соблюдения режима охранных зон; о необходимости сохранения не только сооружений, находящихся под государственной охраной, но целых районов, имеющих характерный облик и имеющих исторический интерес, о создании более тесного контакта между Ученым советом ГИОП, градостроительным советом Ленинграда и экспертно-техническим советом; о более правильном использовании зданий-памятников; об определении охранных зон в пригородах Ленинграда и Кронштадте»[26].
В целях исправления «ошибок прошлого» были не только утверждены новые критерии определения памятников архитектуры, но также составлен длинный перечень зданий, которые было необходимо внести в списки ГИОП[27].
Если движение за реконструкцию прошлого вначале было вполне официальным, то и многие обращения по поводу памятников были лишь в отдаленном смысле «антикоммунистическими», потому что политические ценности были в них заменены эстетическими. Как помнит наш информант, женщина, работавшая районным архитектором в историческом центре Ленинграда в 1960—1970-е годы, один раз ей пришлось отчитать строителей, «перестаравшихся» при реконструкции фасада одного из домов на Невском:
«Вот мы пришли, значит… с архитектором из ГИОПа. Значит, у них все тут сделано. Вот сняли леса — все. И, вместо вензелей руководителя [оговорка] хозяина этого дома, — серп и молот. Серп и молот. […] И я говорю начальнику строительного участка: “А вам не… удобно, что голые мальчики с голыми попами несут серп и молот? Нашу эмблему! Это вы считаете приличным?” — “Ну, а что делать?” — “Ну, либо одеть им трусы, да? Либо убрать это” — “А что так?” — “Ну, хорошо, пусть они несут этот вензель, ну, просто так, вот, они несут, вот, такой красивый вензель — все”»[28].
Конечно, речь здесь идет об отполированном осколке прошлого, так сказать, о «меморате». Но такие воспоминания отражают далеко не только ретроспективную «редактуру» памяти о советском. В 1978 году два архитектора обратились к Ленинградскому обкому КПСС, предлагая передвинуть трибуну, использующуюся на демонстрациях 7 ноября и 1 мая, по причине ее несовместимости с эстетикой Дворцовой площади:
«Стационарная конструкция трибуны вдоль Зимнего дворца примыкает к его цокольной части. Чужеродные элементы приземистой трибуны как бы захламляют линию прекрасного фасада. А крепежные установки над воротами монументального здания сами по себе производят впечатление нечто вроде ремонтных инвентарных лесов…»[29]
Традиции питерского «ретроспективизма» всегда были связаны с культом «чистого искусства» и преклонением перед образом «чистой» и «строгой» архитектуры города[30], поэтому они имели некий «крамольный» потенциал хотя бы в своей аполитичности. Далеко не все, горячо защищавшие памятники, сознательно это признавали. Но замечание Лихачева: «Ведь даже десятиэтажное здание, поставленное в 30-х годах нашего века далеко от Невы, на Литейном проспекте, но все же возвышающееся над ровной линией набережной Кутузова, разрушает впечатление от строгих горизонталей Ленинграда»[31] — было, конечно, сделано неспроста: вид с Невы на так называемый «Большой дом» вызывал у него, как и у многих жителей города, вполне устойчивые ассоциации.
«Хрустальный дворец», «старые дома» и «город-музей»: «открытие» Петербурга в Ленинграде
Центральная роль вопросов охраны памятников очевидна и по тому, как Ленинград представлялся советской публике в 1960—1970-х годах. До конца 1960-х в центре внимания популярных и научно-популярных публикаций (газетных репортажей, путеводителей, альбомов) был современный «Ленинград»[32]. Например, в «Ленинградской правде» в течение 1960-х годов публиковались весьма немногие фотографии достопримечательностей «Санкт-Петербурга»; вместо этого, преобладали такие «ленинградские» виды, как районы новостроек, заводы и фабрики, аэропорты и вокзалы. Более того, изображения города часто были построены так, чтобы вытеснить из кадра дореволюционное прошлое. Фотография 1969 года запечатлела молодую пару, которая с умилением смотрит на правый берег Невы, демонстративно повернувшись спиной к дореволюционным ансамблям на левом берегу (оставшимся за кадром)[33].
Публикации по вопросам планировки города чаще всего подчеркивали пользу сноса старых зданий — в темных, сырых дворах будет больше света, если будут устранены дома конца XIX века и опять появятся ныне утраченные перспективы начала XIX века. По словам Александра Иконникова в журнале «Строительство и архитектура» за 1965 год, «естественно, что в условиях Ленинграда началом реконструкции должна стать расчистка внутриквартальных территорий от малоценных дворовых корпусов»[34].
Илл. 1. Планы расчистки внутриквартальных территорий в Ленинграде.
Было бы ошибочно представлять это отношение как что-то исключительно «советское»: например, в послевоенном Берлине, так называемый Mietskaserne («наемный барак», доходный дом) тоже стал символом «отсталых» социальных ценностей и реалий; там тоже считали, что «страдание берлинской бедноты до значительной степени предопределяется архитектурным характером ее жилья»[35]. В английских дискуссиях о том, как заново застраивать разрушенные во время Второй мировой войны исторические центры Лондона, Ковентри, Бристоля, часто выражалось ликование по поводу того, что сейчас можно будет создать все по-новому, убрав темные «дворы-колодцы и переулки» (как объявил журнал «PicturePost» в 1941 году) и сделав «чистые гордые города для бодрой и светлой жизни»[36].
Для самих архитекторов «древность» дома обыкновенно не имела значения (как, впрочем, и для многих архитекторов в других исторических городах Европы и Северной Америки)[37]. Они рвались строить собственные «памятники», и только «лучшие» здания прошлых эпох брались в расчет. В этом отношении любопытны замечания архитектора гостиницы «Аврора» (будущего «Ленинграда») Сергея Сперанского:
«Мы этот дом [стоящий рядом с местом будущей гостиницы] убираем, так как условия и высота гостиницы не позволяет иметь здесь жилое сооружение, и раскрываем внутренний двор этого квартала. И вся середина превращается в большой зеленый сквер. […] Возле Кировского моста [набережная] теряет свое лицо до Смольного проспекта. До той перспективы, которую разрабатывает Александр Викторович, набережная Ленинграда своего лица не имеет и, с нашей точки зрения, не имеет никаких зданий, которые хорошо констатировали бы, единственным акцентом является напорная башня, расположенная вокруг Смольного.
Еще
давно, когда мы не проектировали этой гостиницы, не проектировали здания
Военно-морского музея, я тогда выступал на совете, и, может быть, странным
покажется, мне как-то приснился сон, что рядом с музеем стоит высокий
хрустальный дворец, а как всегда бывает во сне, это оказалось очень красиво. И,
надо сказать, что бывают такие вещи, — мне представляется, что в этом месте
должно стоять высокое стеклянное здание. Много лет спустя представилось
возможным сделать этот объем, и нам представляется, что это место является
таким акцентом, который объединяет вокруг себя достаточно классическую
горизонтальную застройку и этот объем, поставленный в этом месте, должен
организовать объем, не просто объем, а чтобы было скульптурным образованием и
по своей композиции, по своему месту, высотой около
Такое внеисторическое иерархическое разделение строений города на то, что имеет эстетическую ценность, и то, что ее не имеет, на «дворцы» и просто «дома» типично для архитекторов 1960—1970-х, как показывают устные воспоминания одного из них, руководившего мастерской в Ленпроекте (во время нашего с ним интервью):
Информант: Я вообще хотел современные дома, для того времени это были самые современные здания…
Исследователь:А что там раньше стояло?
Информант: Да какие-то старые дома…
Исследователь:Какие-то старые дома…
Информант:Для сноса. Пригодные […] Моим шефом стал Корбюзье. Я прочел его книги, я влюбился в его работы, вижу, что это новый [стиль? — нрзб.], новые пропорции…[39]
В официальном представлении Ленинграда в центре стоял, как указывалось в генеральном плане 1966 года, «завтрашний день города-героя», а также «грандиозная программа дальнейшего развития и реконструкции» второй столицы[40]. В этом контексте дореволюционный центр города ушел на второй план. Понятия «исторический центр» и «город-музей», возникшие в 1970-е, намекали на то, что мог существовать и «современный» центр города, некий соперник и двойник. Если в 1930-х годах таким неисторическим центром должен был стать Международный проспект (с 1949 года — проспект имени Сталина, с 1956-го — Московский проспект), то в 1960—1970-х самые нашумевшие архитектурные проекты — «Правый берег», застройка Приморской части Васильевского острова — тоже переносили центр тяжести «Ленинграда» за пределы «Петербурга». Если упоминался старый город, то в первую очередь подчеркивалась важность его «редактуры»: снос некрасивых и обветшалых зданий был так же важен для сохранения «настоящего» прошлого, как охрана памятников сама по себе:
«Зачастую на месте унылых доходных домов создавались сооружения, гораздо более значительные и выразительные. Но, когда речь шла о ценных архитектурных памятниках, делалось все, чтобы они предстали такими, какими задумали их великие зодчие. Во многих случаях возрождались целые ансамбли, искаженные в годы капиталистической застройки города»[41].
Но с начала 1960-х стало заметно, что такой процесс частичного сохранения старого города устраивает далеко не всех ленинградцев. Уже в 1962 году в газете «Смена» появилась подборка писем читателей, взволнованных запущенным состоянием отдельных памятников архитектуры. В начале статьи тактично подчеркивались достижения ленинградской ГИОП (800 уникальных памятников прошлого состояли в списках инспекции, на ремонт затрачивалось 11 миллионов рублей в год). Но вслед за этим были перечислены негативные явления: некоторые памятные сооружения, писали читатели, буквально разваливаются — например, портик у входа в Пулковскую обсерваторию, или бывший Юсуповский дворец (хотя размещенный во дворце институт получал 200 000 рублей в год на ремонт и реставрацию)[42].
Три года спустя (уже ко времени создания ВООПИиКа) судьба памятников архитектуры начала вызывать общую заинтересованность. Как утверждается в статье Лихачева «Четвертое измерение», переломным моментом стала выставка в «Доме архитекторов», посвященная реконструкции Невского проспекта. Сам Лихачев высказывался об этих планах с осуждением:
«Без особой нужды, ориентируясь на безликий и безнациональный стиль Запада, архитекторы предлагают в своих проектах переустроить самые ответственные с точки зрения горожанина нижние этажи Невского, закрыв их «современными» витринами и создав не свойственные Невскому лоджии. Это разрушит неповторимый облик единственной по красоте улицы, безвкусно смешает новое со старым и сделает Невский похожим на сотни и тысячи других улиц Европы и Америки»[43].
Несколькими месяцами позже спор о главной улице города перешел на страницы «Ленинградской правды». Здесь приводились письма читателей, разгневанных такими определениями, как «безвкусица», «безобразие» и «эклектика», в адрес того же Дома книги и Гастронома № 1 (Елисеевский магазин). Как писал один из участников дискуссии, архитектор Юрий Цехновицер:
«Наш город похож на огромный музей, раскинувшийся под открытым небом. Здесь с каждым домом связана своя история. И более всего это относится к Невскому проспекту. Достаточно пройтись по Невскому проспекту, чтобы понять, что это не только самая старая, но и самая красивая улица города. Не будет преувеличением сказать, что Невский — это огромный памятник культуры, вызывающий восхищение не только миллионов граждан нашей страны»[44].
Определение Невского как «самой красивой улицы города» было скорее вторичным. Намного более важным считалось историческое значение улицы как «огромного музея», «самой старой улицы города» и «огромного памятника культуры». В журнале «Строительство и архитектура» Александр Иконников выразил еще и третью точку зрения: да, на Невском есть застройка конца XIXи начала XX веков, которая «не обладает высокими художественными ценностями». Тем не менее, «она образует среду, от которой неотделимо восприятие Адмиралтейства и Казанского собора, Строганова дворца и Пушкинского театра»[45]. Для Иконникова, как и для Лихачева («чувством ансамбля в высшей степени обладали наши старые строительные мастера»)[46], главным в Ленинграде были не отдельные памятники, а накопления разных зданий. Такой взгляд стал потом каноническим у «охранителей»: самое важное в Ленинграде — это ансамбли. Надо сказать, что в случае рядовой застройки такое отношение не всегда имело тот же эффект: даже если якобы требовалось сохранить единство «ансамбля», считалось допустимым, например, надстроить здание XVIII века одним или двумя этажами.
Многие питерцы, открыто участвовавшие в борьбе за охрану памятников в 1970—1980-х годах, потом вспоминали, что «прозрели» они как раз на примере отдельных зданий. Юрий Курбатов, например, называет в качестве причины собственной активности и активности своих сверстников такие «акты вандализма», как уничтожение Покровской церкви на Сенной площади, снос Греческой церкви, музея Пирогова и портика Руска[47]. Но за заботой о «старых домах» немедленно последовала и тревога за судьбу целых улиц, набережных и площадей.
Всплеск интереса к историческому прошлому вскоре перешел границы специфического жанра «читательского письма» в редакцию. В конце 1960-х в ленинградских журналах и газетах начало печататься гораздо больше фоторепортажей, посвященных дореволюционному прошлому, в то время как отношение к современным строительным проектам стало более прохладным. В 1970 году автор статьи, опубликованной в «Строительстве и архитектуре», писал: «Скучно в Купчине. Скучно и на Правом берегу Невы». Следовал риторический вопрос: «Почему мы делаем все возможное, чтобы человек не мог понять, в каком же месте он живет?» В такого рода замечаниях подчеркивалось, что новые районы так и не стали «районами» в настоящем смысле слова: это были «живые образования городского типа»[48].
Но самый значительный конфликт между советской и традиционной питерской «политикой памяти» относится к концу 1960-х годов, когда Валентин Каменский, тогдашний главный архитектор города, подверг жесткой критике проект гостиницы «Аврора». Как вспоминала помощница главного архитектора проекта Виктория Струзман:
«Наша работа рассматривалась первой. Все выступавшие очень поддерживали проект. Заключительное слово предоставлялось глав. арх. И тут как громом с ясного неба прозвучало: “Я не могу допустить на Неве, вблизи Петропавловской крепости и ее золотого шпиля с ангелом, возведение 25-этажного объема”. Мы были потрясены, а Сергей Борисович (Сперанский) в первую очередь. И это после того, как накануне мы слышали только слова восторга»[49].
В конце концов, постройка гостиницы была все-таки разрешена, но высота первой очереди строительства — выходящего на набережную корпуса — была уменьшена на 40%. В столкновении «Авроры» и ангела, схватившихся у подножия лестницы в ленинградское небо, победа осталась за последним.
Как создавали «описанное прошлое»
Таким образом, в послесталинские десятилетия развивалась довольно четкая поляризация между «современностью» и «стариной» «города на Неве», или, говоря иначе, «Ленинградом» и «Петербургом», причем довольно большая часть жителей предпочитала как раз вторую ипостась малой родины. Если администраторы Ленинграда и многие, но уже далеко не все, архитекторы видели в «историческом центре» лишь один из элементов настоящего и будущего города, для некоторых жителей «исторический центр» становился первоосновой специфической ленинградской жизни — тем, без чего «великий город с областной судьбой» стал бы попросту «областным».
Тем не менее, многие жители города смотрели на «модернизацию» намного лояльнее, когда речь шла об их собственной жилплощади: например, при обсуждении вопроса о расселении коммунальных квартир и их перестройке путем так называемых «комплексных ремонтов». Такие ремонты и перестройки не навязывались ленинградцам бездушными чиновниками, а наоборот, горячо приветствовались. Ленинградцы, считавшие, что лучше обитать в полуразвалившемся зале особняка или в перегороженной фанерой бывшей спальне 15-комнатной квартиры на Петроградской стороне и делить ванную с 30 другими жильцами, чем жить в отдельной квартире «со всеми удобствами», были в явном меньшинстве (и принадлежали в основном к творческой богеме). Но если на прагматическом уровне многие отдавали предпочтение как раз «будущему» города, выражение тревоги о судьбе памятников архитектуры было удобным способом проявить уважение к прошлому. Так, в «оспариваемом пространстве» (contestedspace)[50] исторического центра не столько жили в прошлом, сколько писали о нем.
Подобно жителям критского города Ретемнос (Rethemnos), описанным американским антропологом Майклом Херцфельдом, жители Ленинграда не интересовались остатками прошлого, которые не несли для всех очевидных культурных значений[51]. В то же время они энергично защищали право на существование и достоинство тех «старых домов», которым такие значения можно было приписывать. В этом ракурсе поток писем, адресованных в газеты, городские инстанции и отдельным знаменитым фигурам вроде Лихачева можно определить, как способ заставить дома «писать» (то есть порождать такие значения), предавшись писанию о них. И, когда жители города писали о ленинградских домах, они также отдавали дань «описанному» (writable) прошлому, которое было воплощено в этих зданиях — через их связи с «петербургским текстом» русской культуры XIX и начала ХХ века. В 1960-е и 1970-е годы началось мощное движение за создание «writablepast» в самом прямом смысле — устройство «музеев-квартир» и установка мемориальных досок[52]. Со своей стороны городские власти обыкновенно относились весьма серьезно к такого рода предложениям, хотя организовать музей-квартиру было непросто — прежде всего из-за того, что на нее неизбежно тратилась площадь жилого фонда[53].
Тем не менее, случай музеев-квартир и вообще «литературных мест» лишь слабо отражает статус «исторического центра» как «оспариваемого пространства», как раз из-за общего согласия, что к литературному прошлому нужно относиться особенно внимательно. Более показательными с точки зрения «оспариваемости» являются дискуссии об охране памятников, имеющих в первую очередь архитектурную ценность, так как вопрос о том, как выбрать эти памятники (что именно считать памятниками), а тем более, как с ними обходиться, вызывал немало принципиальных расхождений во мнениях.
«Сакральность оригинала» vs. «оптимальная дата»: общие принципы охраны памятников
Представление о том, что такое памятник и как с ним работать, тесно связано с представлениями о роли культурной эволюции в историческом процессе. С точки зрения многих «блюстителей старины» конца ХХ века, исторические здания, предметы старины являлись неприкосновенными реликтами прошедшей эпохи, и любое вторжение настоящего могло быть им только во вред. Следовательно, среди архитекторов и художников, специализирующихся на охране памятников, акцент переместился с «охраны», в смысле реставрации, на «охрану», в смысле консервации. Вот слова руководителя работ со средневековыми росписями в бывшем цистерцианском монастыре на западно-ирландском острове Клер:
«Работа с предметами старины, проводимая консерваторами-профессионалами, регулируется весьма строгими правилами, которые в свою очередь связаны с соображениями этики. Правило № 1 относится к сакральности оригинала, который должен остаться неприкосновенным, несмотря на природу проводимых работ. Второе золотое правило: любое добавление должно быть легко обратимым и очевидным при внимательном осмотре предмета. И последнее: недопустимо подвергать предмет истолкованию. Выходит, что единственное возможное улучшение — устранить на чисто визуальном уровне те утраты, которые бросаются в глаза»[54].
Такой подход (ставший каноническим после ратификации Венецианской хартии в 1964 году) ориентирован не на «модернизацию» прошлого и также не на то, чтобы прошлое заново «сделать архаичным». Наоборот, его цель — «исторификация» настоящего, превращение работ, проведенных в современности, в один из многочисленных слоев, наложенных на оригинал за десятилетия и столетия. Последнее поколение реставраторов, имеющих дело с памятниками, не имеет никакого права настаивать на своем собственном понимании «аутентичности», возвышать собственное представление о прошлом по сравнению с тем представлением, которое бытовало двадцать или пятьдесят, а тем более сто или двести лет назад.
Всепоглощающее уважение к прошлому было характерно и для людей, работавших в области охраны памятников до 1917 года[55]. Но в послевоенном СССР «сохранять» подразумевало как раз вторжение, активную работу с памятником и удаление того, что воспринималось как неестественное, излишнее. В канонической формулировке Игоря Грабаря «…основной закон современной реставрации можно формулировать следующим образом: убрать позднейшие наслоения, но не добавлять ничего нового»[56]. Это отношение оставалось актуальным и позже. Например, в путеводителе 1951 года реконструкция Невского проспекта в послевоенные годы описывалась так:
«Летом 1950 года начался ремонт и реставрация фасадов всех зданий от Адмиралтейства до площади Восстания. Внешняя декорировка отдельных домов освободилась [выделено мной. — К.К.] от неудачной лепки, уродливых украшений»[57].
Вернуть здание в его первоначальное состояние значило освободить его. Не случайно такое отношение взяло верх как раз в послевоенные годы. Вот как это было отражено в научно-популярной истории охраны памятников в Ленинграде во время и после Великой Отечественной войны:
«Особое место в реставрационной практике занимают такие случаи, когда разрушенное здание в процессе восстановления как бы переживает второе рождение, когда основное “ядро” его архитектуры освобождается [выделено мной. — К.К.] от шелухи искажений, наслоившихся в течение веков, и в конце концов предстает в своем первозданном виде»[58].
Так разрушение открыло путь ко «второму рождению», содействовало возвращению сооружения к «первозданному виду». За разрухой, вызванной вторжением «фашистских захватчиков», последовала возможность создать совершенную, очищенную версию истории великого отечества. Памятники архитектуры стали символом преображенного страданиями великого русского народа. Но, конечно, были и другие, чисто практические, побуждения:
«В связи с тем, что многие здания были разрушены частично или полностью, реставраторы не могли ограничиваться традиционными методами поддержания памятников в том виде, в каком они дошли до нас, и предохранением их от дальнейших разрушений. Теперь перед ними стояла другая, более сложная, задача: возродить, казалось бы, безнадежно утраченные памятники, от потери которых непоправимо обеднела бы мировая культура, воссоздать их во всей полноте и достоверности их архитектурно-художественного облика»[59].
Показательны здесь слова «полнота» и «достоверность» с их прямой связью с поэтикой классического реализма. Как и романы XIXвека, отреставрированные здания были в этом восприятии цельными, законченными творениями. Они не носили следов авторской, в данном случае реставраторской работы, зато в совершенстве отражали ту культуру, которая их породила. Так, реставрация представлялась не как реконструкция прошлого, а как открытие его: те случаи, цель которых «раскрыть первоначальную красоту, освободив [выделено мной. — К.К.] ее от позднейших наслоений»,[60]была не так легко достижимой, не привлекали внимания методистов. Не только «очищения», но и добавки считались вполне приемлемыми в целях завершения ансамбля.
Тем не менее, еще в 1960-х некоторые архитекторы-реставраторы, хотя бы за закрытыми дверями, начали ставить под вопрос «аутентичность» научных реконструкций, гордости ленинградской школы охраны памятников. Например, в обращении к коллегам в декабре 1967 года заведующий Ученым советом ГИОП Лев Медерский выразился довольно иронически об идее реконструировать на новом месте Потешный дворец Елизаветы Петровны на Средней Рогатке. Начиная свой текст с общих рассуждений о принципах и функциях «новодела», Медерский закончил его так:
«“Новодел”, как всякая копия, конечно, хуже подлинного авторского оригинала. Но “новодел”, точно повторяющий оригинал, даже утратив авторскую подлинность, то есть мемориальность, сохраняет свое познавательное значение для изучения творчества автора и даже для увековечения памяти о зодчем.
Если для познавательных целей в музеях создаются специально макеты зданий выдающихся зодчих, то почему не следует использовать возможность, представляемую в настоящее время, создать макет дворца в натуральную величину. Логически рассуждая, представляется, что отказываться от такой редкой возможности нет оснований
При этом нет необходимости брать новое здание под охрану и называть его “памятником архитектуры”»[61].
Более того, принцип «цельности» у некоторых начал вызывать беспокойство. Как выбрать «оптимальную дату», если здание (как часто бывало в Ленинграде) много раз перестраивалось? Одно дело — убрать «уродливые украшения» периода «буржуазной эклектики», хотя даже они начинали приобретать ценность по мере того, как «повышался в чинах» так называемый «петербургский модерн» (в конце 1960-х здания «поздней эклектики» и «модерна» составляли большую часть построек, рекомендованных Ученым советом к включению в списки ГИОП[62]). Другое — вернуть какой-нибудь дом, мимо которого ежедневно ходил Пушкин, к его «оригинальному» состоянию, возникшему задолго до жизни поэта[63]. И как определить «оптимальную дату» целых районов или исторического центра в целом?
Конечно, в любой культуре, где практикуется реставрация, возникают такого рода вопросы и сомнения. Пример — страсти, кипящие вокруг попыток французского архитектора Виоле-ле-Дюка воссоздать «оригинальный» облик собора Парижской Богоматери и других шедевров французского средневековья[64]. Но в советской культуре, где все памятники архитектуры и реставрационные мастерские, не говоря уже об инстанциях, занимающихся контролем за охраной памятников, были в руках государства, конфликты между «пуризмом» и «универсализмом» в «охранительстве» были особенно острыми и, по сути дела, идеологически мотивированными. Подразумевалось, что должна существовать четко определенная, централизованная официальная политика. В отсутствие таковой все группы, участвующие в дискуссиях, чувствовали, что, в принципе, они имеют право на свое мнение. Но, поскольку все участники конфликтов использовали эстетические нормы для легитимации своих аргументов (в пользу того, что сохранять, а что нет), любой из них мог стать жертвой перемен в актуальных эстетических представлениях.
Так, для ленинградского опыта охраны памятников архитектуры 1960—1970-х годов были характерны конфликты не только внешние (защита подлинных «дворцов» и рядовой застройки дореволюционного периода от «хрустальных дворцов» советских архитекторов), но и внутренние. Вся острота этих конфликтов стала ясной только во время перестройки, когда вопросы охраны памятников стали темой бесчисленных «круглых столов» в ленинградских журналах и газетах. Но именно в 1960—1970-е годы создавались основные позиции, не потерявшие своей актуальности и на данный момент[65].
Иллюстрации 2—5:
Илл. 2. Вид на стоянку крейсера «Аврора» и гостиницу «Ленинград» от Петровской набережной, 1980 год. Фотограф В. Самойлов. Источник (здесь и для последующих иллюстраций): Памятники архитектуры в структуре городов СССР // Под ред. А.В. Иконникова, Н.Ф. Гуляницкого. М., 1978.
Илл. 3. Вид на здание бывшего музея Русского хирургического общества им. Н.И. Пирогова на Пироговской набережной, начало 1960-х годов. Фотограф Ю. Барсуков.
Илл. 4. Вид части проспекта Карла Маркса, 1957 год. Фотограф Н. Егоров.
Илл. 5. Перспектива от дома № 13 до дома № 25 по проспекту Карла Маркса, 1938 год. Фотограф не установлен.