Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2009
Галина Анатольевна Орлова (р. 1974) — психолог, преподает в Ростовском государственном университете. Сфера научных интересов: историческая психология и политическая антропология.
Галина Орлова
Биография (при)смерти: заметки о советском политическом некрологе
Если последовательно разглядывать фотографии в советских газетах с момента их появления в середине 1920-х годов, то трудно отделаться от впечатления, что собственно политическое освоение фотографической формы в СССР начинается со съемки демонстраций и похоронных церемоний. А первым опытом выявления качественно нового в человеке, нулевой точкой фиксации, предшествующей появлению в фокусе ударников-физкультурников-летчиков, становятся ритуальные снимки усопших вождей, сопровождающие обширные некрологи. Вклад культурных технологий проработки смерти в конструирование советского мира и определение советского человека — будь то популяризация кремации и культ крематория или же юбилеи, приуроченные к датам смерти великих, создание советского пантеона — еще предстоит изучить. Но высокий дискурсивный статус некролога — одной из базовых для современности техник публичного укрощения смерти — уже отмечался исследователями.
В формульном тексте, приуроченном к кончине лица, небезразличного советской общественности и власти, Джеффри Брукс видит уникальную для постреволюционного десятилетия регулярно публикуемую «форму сообщения об индивидуальном опыте»[1], Катерина Кларк — образец для героя соцреализма[2], а Марина Балина — исток советской мемуаристики[3]. Некрологу отводится роль персонологической матрицы, состав которой, впрочем, разобран избирательно, а поправки к жанру, внесенные за советский период, описаны в первом приближении[4].
Эти заметки тоже сохраняют избирательность в выборе материала и ракурсов для анализа советского некролога, в котором автор видит дискурсивное устройство для политического использования смерти. Интересуясь стратегическим составом некролога и его ролью в (вос)производстве символического порядка, я старалась выйти за пределы 1920-х в большое время советской истории. Я анализировала исключительно политические некрологи (то есть тексты, созданные на смерть лиц, чья позиция описывалась в категориях политического, — вне зависимости от статуса и рода занятий) и только те из них, которые были опубликованы в главной газете страны, исходя из форматирующего влияния «Правды» на советский политический канон (политику смерти в том числе).
Калибр некролога
Некролог, выявляющий место покойного в социальном порядке и порядок этот воспроизводящий, по своему устройству глубоко иерархичен[5]. В советском некрологическом дискурсе тексты варьировались от скупых извещений о смерти до многодневных и многополосных некрологов-ансамблей. Различие между этими дискурсивными стратегиями делает дифференцированное описание советского некролога неизбежным.
Начать, видимо, следует с извещения, которое было минимальным официальным откликом на смерть ответственного товарища. В траурной рамке, на последней газетной полосе партийные и советские инстанции — от бюро ячейки и правления банка до ЦК — извещали («со скорбью», «в глубоком горе») о факте, дате и (иногда) формализованной причине смерти лица, занимающего или некогда занимавшего нерядовую позицию («старейший член Моссовета», «быв. председатель Цекомбанка», «член ВКП(б) с 1917 года»).
Такой текст четко увязывал социальную идентичность покойного с членством в партии и принадлежностью к уведомляющей организации. Лица, имевшие отношение к нескольким инстанциям при жизни, после смерти могли рассчитывать на серию извещений. Они размещались одно под другим в соответствии с иерархией мест, осуществляющих работу скорби.
Частные извещения («братья с глубоким прискорбием сообщают о смерти члена ВКП(б), студ. Высшего энергетического училища», 22 ноября 1930 года) и соболезнования («весь коллектив Объединения им. Моссовета выражает свое соболезнование заведующей объединением по поводу тяжелой утраты мужа и товарища», 2 июня 1930 года), соотносившие порядок родства с советским порядком, изредка еще публиковались в начале 1930-х. В стандартное извещение соболезнования родным вернутся в брежневскую эпоху, но из очень больших некрологов они не исчезнут никогда.
Некрологический дискурс состоял, главным образом, из малых некрологов. Их размер не превышал 25—70 строк. Иногда с портретом. Текст публиковался, а иногда и писался в день похорон. Подписывался одним лицом («твой друг Лилия Балашова», 16 января 1920 года; «М.Р.» — инициалы встречаются до середины 1930-х), «группой товарищей» (формулировка бытовала до середины 1960-х), поименованной группой («группа сибирских подпольщиков», «старые большевики»), официальной инстанцией или списком, который в послевоенную эпоху все чаще воспроизводил состав ЦК или правительства (с середины 1960-х — это основная форма авторства). До конца 1930-х годов малый некролог не имел своего определенного места. Он мог появиться всюду, кроме первой полосы, позднее — преимущественно в правом верхнем углу последней полосы. Чтобы стать героем малого некролога, в раннюю советскую эпоху достаточно было быть настоящим (старым) большевиком, а в позднюю — партийным или советским чиновником высокого ранга.
Под фамилией покойного, взятой в траурную рамку, размещались компактная история его смерти, включая причины и обстоятельства («умерла на агитпароходе “Красная звезда”», 17 июля 1921 года; «вчера застрелилась», 3 декабря 1920 года; «шел с собрания, схватил воспаление легких»; «бессмысленный случай (упала под трамвай)», 29 августа 1931 года), знаки приближения конца («встревожил зловещий кашель и яркий румянец», 24 апреля 1920 года), режимы сопротивления («выдержанная коммунистка, она страстно боролась со смертью», 28 ноября 1928 года). Со смертью и большой историей соотносилась непротиворечивая биография, описываемая в категориях полноты вклада («отдавал все свои силы, знания, опыт, энергию») и непрерывности политического участия. Но были и исключения: «в 1917 году порывает и с меньшевиками, и с бундовцами» (4 февраля 1928 года).
До середины 1930-х годов биография покойного разворачивалась на фоне исторических эмблем (подполье, тюрьма, гражданская война) и структурировалась ими же («Октябрь застал его…», «Февраль 1917-го застал его…»), оставаясь, по сути, революционной биографией. Несмотря на исторический формат, в малом некрологе оставалось место для деталей, создающих ощущение живого человеческого присутствия: «А она вдруг принесла какую-то тетрадку и заявила, что написала пьесу» (24 апреля 1920 года). По мере стандартизации малого некролога неформальные детали исчезнут, история смерти сведется к констатации утраты, а присутствие большой истории в биографии станет необязательным. Вехи жизненного пути будут определяться карьерной траекторией:
«С 1934 года он работает на руководящей хозяйственной работе… Свыше восьми лет он работал на руководящей партийной работе… В 1947—1952 годах он работает первым заместителем министра…» 27 мая 1960 года.
Реестр знаковых для большевика (партийца, коммуниста) качеств — один из самых чутких к политической конъюнктуре элементов некролога. Клише, из которых он составлялся, постоянно уточнялись и заменялись новыми, пока в эпоху застоя не застыли совсем. Завершался малый некролог меланхолическими формулами скорби и памяти.
Совокупность текстов, объединенных темой смерти высокопоставленного лица, последовательно публикуемых в нескольких номерах (чаще — в трех), я буду называть большим некрологом. Его героями становились те, кто занимал высокое положение в советской иерархии, но все же не был по статусу вождем, а по форме ухода из жизни — героем (Цюрупа, Менжинский, Скворцов-Степанов, Смидович и другие). В большой некролог, кроме элементарных форм, могли быть включены воспоминания о покойном, постановления правительственной комиссии по организации похорон, медицинские заключения, отклики на смерть, оформляющие расширенное коммуникативное пространство события, сообщения о кремации, а с 1927 года — об изъятии мозга, его взвешивании и передаче в Институт мозга, траурные речи и репортажи.
Время существования большого некролога на страницах центральной печати — со дня смерти до дня погребения — определяло структуру этого сложно организованного массива, подчиняя ее ритуалу. Сначала тексты группировались вокруг печальной вести, во второй день — вокруг церемонии публичной скорби (эпицентр — репортаж «У гроба»), в третий — вокруг похоронной церемонии. Коллективный опыт переживания утраты объективировался и предельно упорядочивался. А смерть, укрощенная церемониалом, подлежала активному политическому использованию.
Большой некролог размещался, как правило, на третьей полосе, занимая не более ее двух третей. Фотоклише, изображающие покойного при жизни и после смерти, наглядно демонстрирующие скорбь и политическую сцену прощания, придавали большому некрологу статус зрелища.
Этот способ проработки смерти процветал в 1930-е годы. После войны он стратегически сблизился с малым некрологом. В 1970-е годы их различает только место покойного в социальной иерархии и место текста на страницах партийной газеты.
Исключительная смерть исключительных людей, представляемая и переживаемая в качестве события исторического масштаба, конвертировалась в тотальный некролог. Он превращал от трех до шести номеров «Правды» в тематический траурный цикл. Такие тексты создавались на смерть первых лиц страны (кроме вождей это Куйбышев, Горький, Калинин, Жданов, а в брежневскую эпоху — маршал Малиновский) и трагически погибших героев[6]. Героями «Правда» назвала и погибших при катастрофе «Максима Горького» («Мы похоронили их как героев. Героями они и были, павшие жертвой несчастья ударники воздуха и производства», 21 мая 1935 года), и космонавта Комарова («Инженер-полковник Комаров — подлинный герой нашего времени», 26 апреля 1967 года).
Траурный цикл открывался большим портретом и заявлением ЦК на первой полосе, забранной в черную рамку, что само по себе указывало на масштаб события. Остальные полосы, включенные в тотальный некролог, выходили под одной «шапкой» — ФИО покойного в траурном прямоугольнике. Удельный вес биографических и меморативных текстов в этом массиве был относительно невелик (иногда прописывались политические амплуа: Киров — трибун, Калинин — воплощение государственной мудрости, Жданов — теоретик, Брежнев — борец за мир). Куда больше места занимали политические заявления и отклики на смерть. Обилие крупных и выразительных фотоклише и поэтических текстов довершало переработку газетной полосы в пространство особого рода. Как правило, в нем не было места для информации на другие темы: до пяти—семи полос занимал некролог. Однако в 1980-е годы даже смерть генерального секретаря уже не выдерживала конкуренции с вестями автопрома или сообщениями о прибалтийских новациях в строительстве. Сакральное измерение советской цивилизации, куда «большие смерти» традиционно вводили советского человека, становилось все более проницаемым и все менее очевидным.
Знакомые черты
Описание душевных качеств покойного не было обязательным для советского некролога, но зачастую оно завершало обзор жизни: «Это был прекрасный, кристально чистый, душевный человек, принципиальный большевик» (11 июля 1948 года). Политико-психологические свойства (а именно из них монтировался образ) обобщались и компактно группировались в перечень без примеров и комментариев: «Его отличали высокая принципиальность и ответственность, душевная чуткость и внимание к людям» (20 марта 1985 года).
Создание портрета, по сути, имитировалось, замещалось набором анонимных клише и типизаций: «Тов. N представлял собой яркий тип рабочего большевика-организатора, скромного, выдержанного и до конца преданного делу партии Ленина-Сталина» (25 июня 1935 года). На деперсонализирующую особенность некролога, возводящего (или сводящего) человека к социальному типу, обращали внимание все, кто изучал этот жанр. Михаил Стариков, например, рассматривает серийность некролога как результат приписывания умершему неких атрибутов[7].
Такая постановка вопроса позволяет сосредоточиться на качествах-клише, налагавшихся на биографию покойного, для сборки идеальных, с точки зрения текущего политического момента, социальных единиц. Если персонажи революционных некрологов 1920-х преисполнены энергии («полный кипучих сил и идей, революционер военной мысли», 14 июля 1931 года; «горела огнем», 30 июля 1931 года) и самоотдачи («он совершенно не заботился о себе»), то в сталинскую эпоху они выражают все оттенки преданности («активный борец за генеральную линию партии», «до конца преданный делу нашей партии») и дисциплинированности («энергичный и дисциплинированный член партии», 27 августа 1935 года). Характеристика усопших в эпоху борьбы с космополитизмом начинается с патриотизма («пламенный патриот своей Родины, верная дочь партии Ленина-Сталина…», 12 мая 1948 года), а в некрологе 1960-х можно найти отражение гуманистического универсализма эпохи («инженер, влюбленный в технику, он великолепно разбирался и в живописи», 26 апреля 1967 года).
Далеко не все характеристики были недолговечны в эксплуатации. Так, формула «требовательный к себе, чуткий к товарищам», введенная в дискурсивный обиход еще в 1920-е годы, с вариациями сохранилась до конца советской эпохи. Тогда как конструкты «революционная выдержанность» или «твердокаменный большевик» стали малоупотребимыми уже в конце 1930-х.
Не без помощи этих формул посмертное жизнеописание перерабатывало жизнь и личность покойного в образец («всегда… давая образцы», «это будет молодежи хорошим примером»). Приписывание всей полноты качеств, необходимых для моделирования, происходило без учета биографических обстоятельств, а то и поверх них:
«Вскоре он становится неработоспособным и в мае 1925 года впадает в тяжелое психическое расстройство, от которого он окончательно не оправился и до последних дней… Энергичный и деятельный, несмотря на хилое здоровье, авторитетный работник, пламенный оратор, преданнейший революционер и твердокаменный большевик, обладавший всеми качествами замечательного работника-массовика, исключительно скромный, чуткий и обаятельный товарищ — таков был Вася Соболев, которого больше нет среди нас». 17 июня 1928 года.
Для обнаружения совершенной политической души большевика факта партийности было вполне достаточно.
Партийный строй души
При ближайшем рассмотрении (квази)психологические качества, которыми оперировал советский некролог, оказываются преимущественно волевыми (в том виде, как тогда определялась воля)[8]. Здесь были энергия, настойчивость, сознательность, мужество, упорство, решимость, выдержка, выносливость, ответственность, принципиальность, честность, скромность, оптимизм и собственно воля, составленные в комбинации и усиленные метафорами:
«Принципиальная стойкость», «мужественность большевика», «железная выдержка», «твердый солдат революции», «неиссякаемая энергия», «большевистская настойчивость», «исключительная твердость воли, энергии», «большевистская бодрость», «единая большевистская целеустремленность», «несгибаемая воля революционера», «большевистская напористость».
Этот специфичный тезаурус по большей части был сплавом политически акцентированных позиций и душевных качеств. Он объективировал и подчеркивал нерасторжимость политического и психического: партийность предполагала наличие особого строя души, а состояния души, в свою очередь, оценивались политически и рассматривались как продукт целенаправленного воздействия[9]. Алексей Рыков в траурной речи на смерть Ивана Скворцова-Степанова говорит о «рукотворности» его волевых качеств: «Эти оптимизм и жизнерадостность у него вытекали не из особенных свойств его темперамента» (13 ноября 1928 года). Мариэтта Шагинян прямо называет источник душевного устройства Кирова:
«Не потому “родной наш”, что опавшее лицо на подушке мило и знакомо, словно сын или брат. Не потому, что в бесчисленных газетных оттисках это лицо потрясает своей молодостью, бьющей жизненностью, прямодушием, простотой. А потому, что в каждой черточке ставшего нам в тысячу раз дороже лица этого человека мы уже видим, научились за 17 лет революции безошибочно видеть и признавать ту великую силу, что формирует у нас людей, выковывает их характеры, высвечивает их жест и улыбку, пронизывает их поведение, — силу ленинско-сталинской партии». 6 декабря 1934 года.
Откровенное предпочтение, отдаваемое в некрологах волевым качествам покойного, представляется мне не случайным. Воля, поясняемая в категориях власти над собой и сознательного преодоления трудностей, таким образом превращалась в гибридную характеристику, максимально пригодную для инвестирования политического в область психологии. Интерес власти к воспитанию воли был отчетливо выражен в советском дискурсе:
«Ясность цели, настойчивость в деле достижения цели и твердость характера, ломающая все и всякие препятствия… именно эти качества культивирует она [партия коммунистов] среди трудящихся». 25 августа 1935 года.
Да и советское в человеке определялось, прежде всего, через выявление особенностей его воли. Во второй половине 1930-х годов эта дискурсивная стратегия стала определяющей для описания вполне живых героев и ударников на страницах советской печати. Так, определяющей чертой характера летчика Молокова называлось «железное упрямство», а Николая Островского — «мужество и несгибаемая воля». В 1920-е производство воли оттачивается на политическом некрологе.
Мертвые, демонстрирующие полноту отдачи/вклада и предоставившие «всю жизнь» в неограниченное дискурсивное пользование, идеально подходили на роль нового человека. Временами об этом можно было прочесть в некрологе:
«Чуткий, добрый товарищ, большой и вместе с тем скромный работник, преданнейший солдат революции, стойкий, хладнокровный борец, целиком отдавший свою жизнь интересам рабочего класса, — вот образ Пашина, нового человека, которого создала и создает наша великая эпоха». 20 апреля 1928 года.
Утрата и ценность
Коллективная работа скорби, на которую обменивалась советская смерть, в некрологе велась в разных дискурсивных регистрах. Использовались формулы выражения утраты («большая», «несвоевременная», «крупнейшая потеря», «ничем не восполнимая»), меморативные и экспрессивные формулы, плачи, клятвы и обещания, компенсаторные формулы:
«Память об N будет навсегда сохранена у каждого, кто хоть сколько-нибудь знал этого чуткого товарища […] и мы, товарищи его, кладем ему лучший памятник — нашу волю, нашу энергию, нашу сплоченность вокруг партии». 18 сентября 1931 года.
«Тяжело, очень тяжело писать о смерти тов. N», «велика горечь», «тяжело знать, что этого кристально чистого человека, этого глубоко идейного большевика нет среди нас». 12 мая 1934 года.
«Склоните крепом обвитые древки знамен. Обнажите головы, пролетарии, трудящиеся. Теснее сомкните ряды, бойцы… Пал революционер исключительной силы, человек замечательной душевной красоты, любимый товарищ!» 8 декабря 1934 года.
«Тебя уже нет, но мы, оставшиеся в живых, довершим начатое вместе с тобой дело освобождения рабочих и возрождения хозяйственной жизни страны». 28 июля 1921 года.
«Коллективной волей, социалистическими формами труда возместим потерю героя», 15 июля 1931 года; «Лучшей памятью тов. N будет укрепление дисциплины, поднятие боеспособности», 14 июля 1931 года.
Кроме прямой декларации скорби, для ее выражения использовались категории вины/ответственности, заботы о живых, острой нужды, масштаба утраты, не укладывающегося в сознании:
«Только в наше тяжелое беспощадное время, когда на борьбу уходят все силы и внимание, когда эта борьба отнимает человека всего, могло случиться, что ее [умершую] оставили одну, не удосуживались уделить побольше сердечного внимания, теплоты и любви». 4 декабря 1920 года.
«Но во имя его, сгоревшего на безумной работе наших молодых партийцев, позаботимся о нашей молодой гвардии вообще». 8 апреля 1928 года.
«Ушедший от нас так неожиданно […] был одним из тех, кто особенно нужен партии сейчас, на первых, трудных подступах к культурной революции». 9 апреля 1928 года.
«Трудно поверить, что такой большой, крепко сложенный человек, твердокаменный большевик… ушел навсегда». 8 апреля 1928 года.
В (очень) больших некрологах производство скорби сверх того упорядочивал хронотоп «в Колонном зале Дома союзов». Он задавал формат политико-элегических репортажей с места прощания: плотное описание обстановки, замедленность времени повествования, хронометраж времени ритуала, драматизация «последней сцены» и так далее:
«В многочисленных люстрах свет приглушен траурным флером, черные ленты вперемешку с красными прикрывают сверкающий мрамор колонн… И молча в почетном карауле сменяют друг друга…» 14 мая 1934 года.
Утрата в некрологе, как правило, дифференцирована и конкретна, а ее субъектом является та или иная политическая инстанция: «Партия потеряла крепкого большевика, рабочий класс — подлинного ударника, Красная армия — боевого командира и редкого специалиста» (15 июля 1931 года). Потери в масштабах всего советского народа случались не часто. Они описывались в тотальном некрологе. Генерализация утраты, совмещенная с интенсивной скорбью, называлась «невосполнимой» и указывала на исключительный символический статус покойного[10]:
«У нас много было героев — и много есть еще крепких, стальных людей в нашей железной когорте. Но Дзержинский был в своем ряде единственным, и такого больше нет…» 21 июля 1926 года.
Дискурсивной реакцией на невосполнимую утрату становилась консолидация: «Теснее сомкнув ряды, еще выше поднимем большевистское знамя». Во всех остальных случаях декларировалась потребность/необходимость замены выбывшего товарища: «С чувством глубокой скорби мы встретили эту трагическую весть. Восстановить эту потерю будет нелегко» (1931). Компенсаторная стратегия совмещала в себе институциональную привязку утраты с прагматической реакцией на смерть работника, в итоге размывавшую границу между работой скорби и трудовым усилием:
«Президиум ВСНХ СССР выражает уверенность в том, что все работники автотранспортной промышленности дружной и боевой работой, столь важной сейчас, накануне пуска Нижегородского автомобильного АМО… восполнят эту тяжкую утрату». 29 сентября 1931 года.
По мере формализации советского политического некролога скорбные формулы и стратегии переживания утраты беспощадно секвестрировались: от сложно устроенного меланхолического репертуара 1920—1930-х годов полвека спустя сохранились лишь «тяжелая утрата» и «память о… навсегда останется в наших сердцах».
Смерть и порядок
Чем больше был статус некролога, тем в большей степени он использовался для артикуляции и укрепления существующего порядка. Фиксация утраты и сохранение структуры политического — равно значимые измерения советского политического некролога — отражены в траурной формуле, вошедшей в дискурсивный обиход в первые годы советской власти: «Вожди умирают, а дело живет». Помимо общей риторики, ориентированной на поддержание политического порядка («Отдельные борцы, вырываемые смертью, уходят, но правильная политика советской власти… побеждает», 23 июля 1934 года), здесь различимы специализированные режимы производства порядка символического: порядка памяти, приоритетов, образцов, морали:
«Я вспоминаю 1917 год… его бодрый голос, его горячий призыв к московским рабочим вселяли непоколебимую веру в победу нашей пролетарской революции».
«Благополучие и счастье людей, строителей социалистического общества, составляет основную и главную цель большевистской партии». 21 мая 1935 года.
«Для нас он… воплощение истинно-ленинского подхода к преодолению трудностей, стоящих на пути строительства социализма». 27 января 1935 года.
«Меньше возьми, больше дай — вот в чем главная заповедь пролетарской морали». 12 мая 1928 года.
Тезис о вездесущести выдающихся большевиков («Всюду и везде, на все ответственейшие участки борьбы поспевал тов. N», 26января 1935 года) в траурных циклах был реализован буквально. История их жизни даже на излете советской эпохи последовательно совмещалась с историей страны, как, например, в траурной речи Андропова на смерть Брежнева:
«Индустриализация страны и коллективизация сельского хозяйства, Великая Отечественная война и послевоенное восстановление, освоение целины и исследование космоса — все это великие вехи на пути труда и борьбы советского народа и в то же время — вехи биографии коммуниста Леонида Ильича Брежнева». 14 ноября 1982 года.
Установление тождественности «великого» и «биографического» не только придавало личности покойного исторический масштаб, но и позволяло собрать воедино, разметить и упорядочить время советской цивилизации.
Большая смерть, как минимум, трижды побуждала к экспликации структуры и иерархии советского универсума. Сначала — в порядке официальных извещений о смерти, затем — в некрологах от партийных, советских и общественных организаций, наконец, — в откликах/соболезнованиях на смерть и репортажах о формах выражения народной скорби. Число сообщений могло достигать нескольких десятков — от извещения ЦК, набранного крупно, на первой полосе, до очень компактно сверстанного извещения Народного комиссариата лесной промышленности (к которому покойный формально не имел никакого отношения) в нижнем углу третьей полосы. Умножение некрологов было прямым следствием деклараций о деятельном присутствии видного товарища во всех сферах советской жизни: РККА писала о его «любви и повседневной заботе» об армии, ЦК ВЛКСМ — о «друге и учителе трудящейся молодежи», Академия наук — о «человеке, глубоко понимающем значение науки», на пионерской страничке речь шла о «друге детей», в арктическом подвале — о «друге исследователей Арктики» и так далее. При этом каждая из инстанций не забывала перемежать истории о вкладе большого человека рапортами о собственных успехах. Ансамбль некрологов, включенных в траурный цикл, таким образом, превращался в смотр советского институционального порядка. Но, конечно, самую широкую рамку для структурирования советского представляли бесчисленные телеграммы на имя Сталина, полные скорби и клятв, последовательно воспроизводящие партийную иерархию (от ЦК союзных республик до крайкомов), и не менее многочисленные репортажи с траурных митингов трудящихся, в которых народная скорбь и (иногда) гнев обретали форму. Абсолютной точкой сборки советской реальности были специальные репортажи из Колонного зала Дома союзов, где партия, страна и народ располагались в строгом порядке вокруг тела видного большевика, объединяясь общей работой скорби.
Если перформативную часть довоенного советского некролога по большей части составляют клятвы и призывы, то в траурных циклах 1980-х годов основным политическим действием стали декларации и программные заявления. Они задействовали ресурс убедительности некролога, временами уже не оставляя в нем места ни для биографии, ни для смерти:
«Партия и впредь будет делать все для подъема народного благосостояния на основе интенсификации производства, повышения его эффективности и качества работы, выполнения Продовольственной программы СССР… Опираясь на свою мощь, проявляя величайшую бдительность и выдержку, сохраняя неизменную верность миролюбивым принципам и целям своей внешней политики, Советский Союз будет бороться за то, чтобы отвратить от человечества угрозу ядерной войны, за разрядку, за разоружение». 12 ноября 1982 года.
Если тотальные некрологи воссоздавали и укрепляли существующий дискурсивный порядок на основе завершившейся «большой» биографии, то малый некролог использовался для укрощения и переработки человеческого материала, помещения его в порядок дискурса, позволявшего по отработанной схеме производить большевиков, партийцев, советских людей. Но малый некролог стратегически сближался с самым большим, когда демонстрировал чувствительность к «горячим» политическим проектам, вступая в игру власти, смерти и истины. Смерть пламенного патриота затрагивала символический статус битвы с космополитами, а озабоченность покойного борьбой с «уклонами» насыщала эту борьбу абсолютным авторитетом смерти:
«Накануне смерти, буквально за день до нее, она спрашивала каждого, приходящего к ней, отразил ли пленум ЦК надвигающуюся правую опасность и опасность примиренчества, которые она со всей силой своей прямой натуры и со всем убеждением выдержанного партийца клеймила как “самое опасное зло”». 28 ноября 1928 года.
Р.S. (Не)формальное
Советские политические некрологи продолжали появляться на страницах центральной печати до конца советской эпохи (например, в июле 1989 года все центральные газеты ожидаемо откликнулись на смерть Андрея Громыко — тотальным некрологом). И все же ощущение, что жанр переживал не лучшие времена, возникает не только у автора этой статьи. О том, что некролог был скомпрометирован в позднюю советскую эпоху и фактически исчез в постперестроечные годы, пишет Абрам Рейтблат[11]. Подозреваю, что дело здесь не только в формализации малых некрологов и утрате тотальности больших, сокращении их общего числа, исчезновении человеческого присутствия из текстов или же в стремительном обветшании всего советского дискурса. Хотя и это важно. На излете советской эпохи было пересмотрено отношение к главному политическому ресурсу таких текстов — смерти. «Большие смерти», столь неразрывно связанные с символическим порядком советской цивилизации, были как-то разом деконструированы: за фасадом сакрального, полного значительности и смысла ухода из жизни обнаружились козни, неприличные болезни, убийства. А ценность малых некрологов, и без того сомнительная, была окончательно утрачена по мере производства новых знаний об особенности жизни и смерти в СССР, поставивших под сомнение аксиологию и порядок советской идентичности. Политический некролог — традиционный проводник в символические миры советского — больше никуда не вел.
Что не совсем так. В октябре 2008 года в Екатеринбурге я оказалась на похоронах Брежнева. В небольшой арт-галерее советского вождя хоронил московский художник Кирилл Преображенский. Выставка-инсталляция была обставлена скупо: комната в квартире, затянутая черным крепом (по крайней мере, так должна называться эта ткань), повсюду — красные подушки для знаков отличия (но без оных), в центре — телевизор, передающий некролог ноября 1982 года. Картинки нет. Да и можно ли говорить о порядке советских образов после распада порядка? Только красно-черные пикселы. И память. Я вспомнила себя восьмилетнюю, Москву, школьные собрания у телевизора, слезы учительницы, страх ядерной войны. Одна из последних «больших» советских смертей была вписана в мое прошлое и, очевидно, придавала ему форму. Автор инсталляции придумал приватизировать большую смерть и дискурсивные режимы ее обработки. Может быть, поэтому единственным образом, сохранившим свою целостность, в той комнате был большой фотопортрет на стене. Художник Преображенский в детстве.