Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2009
Страницы Алексея Левинсона
В далекие теперь уже времена, в канун кризиса, на социологов в России посыпались заказы: срочно изучите, как там средний класс? Беспокоились работодатели, поскольку им предстояло своих работников, представителей этого класса, сокращать и увольнять. Беспокоились крупные хозяева, им предстояло прибирать к рукам малых предпринимателей, опять-таки из этого класса. Беспокоились производители и торговцы — им предстояло терять покупателей из этого класса. Волновались друзья за рубежом: как там с наиболее либеральной и прозападной частью российского общества? Волновались, наконец, и власти. Они собирались делать из этого класса опору, которая послужила бы им после их выхода на пенсию.
Социологи откликнулись. Хор их нестроен. Есть вполне авторитетные голоса, говорящие: да бросьте вы, никакого среднего класса у нас не было и нет. Есть и те, кто записал в средний класс чуть не треть населения РФ. Между этими крайними позициями находится множество промежуточных. Что касается меня, то кажется важным, не примыкая ни к одной из них, посмотреть на суть предлагаемых аргументов и обоснований.
Вероятно, следует признать правоту тех, кто утверждает, что в нашем обществе нет той социальной группы, социальной силы, которая широко представлена в развитых странах и образовалась там далеко не вчера. Такого middleclass у нас нет.
Надо сказать, что впервые упрек российскому обществу насчет отсутствия в нем среднего класса прозвучал от иностранных наблюдателей-доброжелателей еще пару веков назад. Их немногочисленные российские собеседники вынуждены были соглашаться. Они вместе сетовали, что между самодержавной властью и народом нет сословия-посредника. (Российское дворянство, к которому они, за неимением других собеседников, адресовались, на эту роль, по их мнению, не годилось.) Ввиду отсутствия посредника, говорилось тогда, действия власти в отношении народа грубы и неуклюжи, и ответ народа, в случае чего, груб и страшен. Самодержавная власть, слушая эти разговоры, быть может, тоже сожалела, что такого посредника под руками нет. Но раз нет, то уж лучше мы так, по-нашему. И, соответственно, предлагалось считать близость власти к народу общим счастьем и преимуществом перед другими нациями.
Прошли годы. В иностранной жизни сменились и характер власти, и черты среднего класса. Третье сословие, буржуа, то есть горожане, заполнили основную часть общественного пространства. Считать их посредниками давно никому не приходит в голову. Они — основные производители и основные потребители (беднота и богачи — две относительно малые окраины этого пространства). Не они правят, но от них, как избирателей, власть находится в сильной зависимости. Впрочем, на них же она может и надеяться. Им есть что терять, они за социальный покой.
На это замечательное свойство среднего класса неоднократно указывали его поборники в России. И российские власти — как правило, в моменты своей слабости — попускали тому меньшинству, которое обещало со временем превратиться в мягкую прослойку-стабилизатор. Периодическое появление данного меньшинства на нашей исторической сцене — аргумент тех, кто утверждает, что в России средний класс всегда был, есть и будет.
Действительно, жадное до жизни, оборотистое, это меньшинство успевало вырасти и набраться сил в считанные годы. Оно создавало среду и обзаводилось удобствами, иногда успевало вырастить детей. Но вырастить внуков, передать им наработанное и накопленное, удавалось исключительно редко. В российском государстве ведь то и дело на свой лад происходит смена элит. Только рассядутся по веткам, как, глядишь, к власти приходят новые — «голодные», как говорят в народе. Они не думают об опоре — они думают о добыче. И первой становится именно наша «прослойка», доходы которой экспроприируются. Способы разные: от заточения в подвалы и казематы до вхождения в бизнес, в советы директоров компаний и тому подобное.
В наши дни найден еще более мягкий способ — пристраиваться к ним в быту, в приватной жизни. Детишек в ту же школу, самим — вечерком в тот же театр, летом — в тот же тур. Слава богу, теперь можем себе позволить. Ведь родное государство за верную службу платит из нефтяных денежек такую же тыщу-другую-третью в месяц, какую из рассматриваемого меньшинства наловчились зарабатывать своими бизнесами, услугами и уменьями. Ну, а когда в работу включился общенациональный блендер — нынешнее ТВ, — ситуация обрела черты, внушающие обоснованное беспокойство. Поиски среднего класса, некогда престижные элементы культуры которого оказались растворены в культурном месиве «для всех», превратились в странную задачу. Он везде и нигде. У нас теперь все — средние (да-да, по опросам «Левада-центра» до 70—80% зачисляют себя в эту категорию), а настоящего среднего класса как раз нет. Такая клиническая ситуация требует диагноза, и этот диагноз — массовизация общества. То есть, вместо образования групп (если хотите, классов), отличающих себя от других, пошел противоположный процесс уподобления всех одному образцу.
Помнится в 1960-е, в западной социологии поднялся шумок, когда в потребительский процесс среднего класса вдруг влился новый участник. Он явился из рабочего класса, верхушка которого стала зарабатывать столько, что рабочие начали «позволять себе». Они впервые поехали в отпуска за границу, начали достаточно хорошо одеваться, бросили пить «по-рабочему», их дети пошли в университеты. Интересно, что это привело к исчезновению класса. Но не среднего, а рабочего. Разумеется, отнюдь не за счет трансформации потребления, но в силу перемен в технологии, экономике и международном разделении труда.
Вливание новых масс не разрушило средний класс, он их ассимилировал и принял. Разрастаясь, он сохранял не конкретные образцы поведения, а общие принципы своей организации. Основным из них было непрерывное отличение своей групповой и индивидуальной особости от остальных, при одновременном признании общенациональных, общегражданских, общечеловеческих основ, — то есть принцип единства и разнообразия, солидарности и плюрализма. Действительно, общества подобного типа на три четверти состоят из представителей такого среднего класса. Но это вовсе не означает господства единых мод, поведенческих моделей, взглядов. Средний класс в этих обществах не просто стратифицирован, он — и это труднее всего понять нам здесь — поощряет разнообразие образов жизни на каждом этаже своей стратификационной лестницы.
У нас же вхождение новичков в средний класс, если считать, что он оформился как мало-мальски определенный социальный объект к началу 2000-х годов, означало попытку копирования ими новых образцов евроремонта и офисной культуры, глянца и гламура, прочих признаков новой, «современной», жизни. В каждом из этих признаков, включая пресловутый гламур, может и вовсе не быть греха и вреда. Вредом — с точки зрения социального здоровья общества — становится массовое и тотальное распространение единых, одних и тех же, образцов. Почему? Во-первых, потому что вытравливается хоть какое-то накопленное в прежних жизнях разнообразие. Во-вторых, потому что и сами образцы от такого тиражирования неизбежно деградируют. В итоге, если и есть в символической жизни общества разнообразие, то оно сводится к тому, насколько один из них хуже другого.
Всей феноменологии массового общества, каким оно представилось испуганно-возмущенным социальным философам Европы лет 70—80 назад, конечно, у нас не было и нет. Когда-то — чуть позже, чем в Америке и Европе, — у нас также появилась вроде бы такая важнейшая его предпосылка — массовое производство, со всеми присущими ему принципами и идеологией: строгая стандартизация и унификация, универсальная взимозаменяемость частей и работников, узкое разделение труда, конвейер. Но массового общества, подобного тому, что возникло в связи с этим на Западе, не появилось. Оно приняло другие формы. Наше массовое производство тоже изготавливало единообразные предметы, делавшие людей неотличимыми друг от друга. Но это были не предметы потребления — наше массовое производство изготавливало вооружение. А наше массовое общество в его троцкистско-сталинском варианте получалось стихийно-однообразным не потому, что у всех оказывались одинаковые вкусы и одинаковые шляпы. Оно было сведено в единообразно устроенные ячейки — будь то ячейки партии, ячейки сети медобслуживания, сети библиотек либо, и это был прототип для всего и всех, ячейки армейской структуры. Там технологические принципы унификации и стандарта, взаимозаменяемости и неразличимости были доведены до роли закона, поддерживаемого суровыми мерами трибунала. Наше массовое общество было организованным, и потому множества феноменов «толпы», «стада», собственно «массы», оно не демонстрировало.
Между прочим, в еще более гротескных формах это же происходило в Китае при Мао. Но Китай был преимущественно аграрной страной — даже мощный ВПК не делал его индустриальной державой. С тех пор Китай пережил многое, сейчас он производит потребительские товары миллионными тиражами, создавая во многих обществах средней руки, в том числе и нашем, феномены массового потребления без массового производства.
Китай стал индустриальной державой. Мы — постиндустриальной. Теперь у нас довольно скромный по числу занятых индустриальный сектор — остатки ВПК и добывающая промышленность. Они продают свой продукт. Вырученные за него деньги (кроме тех, что остаются за рубежом) превращаются здесь в товары и услуги. Их обеспечением, собственно, и занято остальное население (кроме тех, кто живет на селе и ничем, кроме пропитания самих себя, не может заниматься) — оно занято в сервисной экономике. В большинстве стран, где есть такой же обширный сервисный сектор, экономика зовется постиндустриальной. У нас ей надо называться немножко иначе, скажем, — послеиндустриальной, в том смысле, что раньше мы работали на заводе, теперь торгуем в ларьке.
Но по сути наш сервис все-таки в основном доиндустриальный. Потому он и такой большой по числу занятых, поскольку в нем преобладает ручной труд с низкой механизацией и низкой энергоэффективностью. Он трудоемкий. Отчасти в этом состоит и его положительная роль — роль губки, вбирающей «высвободившуюся» рабсилу. Этот сегмент — преимущественно зона свободной, вроде бы, экономики. Но свобода ее маломощна. Вместо разнообразия этот сегмент устремился к унификации. Одни и те же китайские и турецкие изделия продаются на пространстве в несколько часовых поясов.
Хочешь быть как средний класс — пойди, купи «тойоту» с пробегом, сделай евроремонт, надень псевдофирменные одежки. Потом отправьтесь с женой в «бутик», купите ей и дочери то же, что покупают в Москве, а значит, в Омске, Томске, Перми, Нижнем, Воронеже, Смоленске… Пусть жена откроет журнал «Лиза» и женский детектив, который читают все ее подруги. А ты включи телевизор, проникнись тем, что показывают, и убедись, что мы — класс! А ты — средний класс. То есть ты — как все, тебя — 80%.
Сказанное, конечно, относится к докризисному времени. Кризис пригнет к земле всех. Говорят, что среднему классу достанется более тяжелая доля, чем всем остальным. В прошлые разы средний класс выходил из кризиса поредевшим. Но уцелевшие имели повод гордиться собой. Они и теперь хорохорятся: видали и не такое, переживем.
Кризисное время толкает к тому, чтобы делать прогнозы.
Вот пессимистический прогноз: его дает экстраполяция отмеченных трендов массовизации. Общество будет все больше превращаться в нечто полужидкой консистенции. Твердыми и жесткими будут лишь госструктуры, все более приобретающие характер силовых. Сказал бы, что жить в нем будет тошно, но с оговоркой: личностей, которым в такой среде тошно, оно производить не будет. А остающимися, вроде читателей этих строк, будет кому заняться.
Оптимистический прогноз. Из кризиса, который будет долгим и нанесет большой урон счастливо складывавшемуся в последние годы среднемассовому обществу, первым выйдет все-таки настоящий средний класс, энергичный и свежо думающий. Его будет ждать, как всегда, пусть и не долгое, историческое окно свободы. Он сумеет им воспользоваться на благо себе, а потому и всем нам.