Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2008
Эли Зарецкий —
историк и социолог,
специалист по истории социологии,
психологии и психоанализа,
профессор истории Новой школы социальных
исследований (Нью-Йорк) авторкниг
«Secrets of the Soul: A Social and Cultural History of Psychoanalysis» (2004),
«The Polish Peasant in Europe and
Эли Зарецкий
Состязание и зрелище
Состязание
С самого момента становления двухпартийной системы в эпоху президента Джексона[1]американские выборы, первичные и основные, представляли собой нечто среднее между состязанием и зрелищем, тяготея то к одному, то к другому. И, хотя у этих полюсов имеется нечто общее — и там и здесь одни люди наблюдают за другими, — между ними есть серьезные различия. В ходе состязания идет борьба за победу, в которой участвуют примерно равные по силе претенденты; в зрелище же главным объектом внимания становится само событие или сама сцена, на которой оно разворачивается. Для состязания решающее значение имеют правила, процедуры и равенство всех участников; для зрелища нет установленных правил и процедур. У состязания есть бесспорный финиш; зрелище же продолжается до тех пор, пока им интересуется хотя бы один зритель. Состязание рождает героев; из зрелищ выходят знаменитости. Состязания, участники которых всесторонне раскрываются именно в ходе гонки, ввергают наблюдателей в состояние экзальтации; а зрелища зачастую разочаровывают зрителей, чувствующих, что им представляют не самые лучшие и благородные стороны человеческой натуры. Принимая во внимание особенности двухпартийной системы, не приходится удивляться тому, что процесс первичных выборов в Демократической партии, начавшийся как состязание, позже обернулся зрелищем. Попробуем разобраться, как и почему это случилось.
Первейшая вещь, которая создает состязание — это приз. В данном случае призом оказывалось главенство над Демократической партией. Особую ценность ему придавали революционные и харизматические истоки этой партии, начало которым положило восстание Джефферсона и Джексона против элитизма «отцов-основателей». Исторически выступая партией «аутсайдеров», держателей салунов, иммигрантов и белых южан, партией «рома, романтизма и бунта», Демократическая партия в годы «Нового курса» сумела преобразовать себя в американский аналог типичной европейской рабочей партии. Слабость, проявленная ею в 1930-е годы: компромиссы с белым Югом в таких вопросах, как Закон о регулировании сельского хозяйства (AgriculturalAdjustmentAct — AAA), принятый в 1933 году и заставлявший фермеров сокращать посевные площади ради стабилизации спроса, — были исправлены в 1960-е годы благодаря включению в борьбу за гражданские права. К своему первому великому начинанию — программе социальной защиты — демократы добавили еще одно: программу универсального медицинского страхования. Иными слова, возглавить Демократическую партию — значит получить большое наследство; это совсем не то, что встать во главе Республиканской партии, которая начинала как партия борцов против рабства, вышедших из среднего класса, но потом превратилась в партию богатых.
Состязание за право выдвигаться от Демократической партии в 2008 году предшествовало длительной борьбе за контроль над всем этим наследием. Начиная с 1970 годов становилось ясно, что в индустриальную эпоху демократам необходимо обновить свои идейные основы. Одним из ответов на вызов времени, запечатленным в лозунге «Эра большого правительства завершилась», стало некритичное восприятие неолиберальной глобализации. Заручившись благословением большого бизнеса, некоторые демократы, включая руководящие органы партии, а также таких реформаторов, как Гэри Харт, Майкл Дукакис и Билл Клинтон, осудили «классовую борьбу» — по меньшей мере, в тех ее разновидностях, которые исходят от рабочих, чернокожих и иммигрантов. Коррупция, упадок пенсионной системы и системы здравоохранения, переход целых отраслей экономики в руки финансовых спекулянтов, превращение городов в парки развлечений, приватизация образования, подчинение научных исследований коммерческим интересам, деградация публичной сферы — демократы не только допустили все это в рамках смертоносного цунами приватизации, но и прикрывали риторикой «третьего пути».
Разумеется, они поступали так потому, что их влекли за собой группы профессионалов, мамы бейсболистов и образованные элиты из пригородов, которые, как известно, довольно некритично относятся к неолиберальной глобализации. Вместо классовой политики, Демократическая партия начала поддерживать семьи с двумя зарабатывающими родителями, мультикультурализм и охватившее средний класс новое потребительство, утвердившееся в рамках постфордистского капитализма в 1960-е годы. Проблема заключалась в том, что такая стратегия оставляла за бортом традиционную, опиравшуюся на рабочих, социальную базу Демократической партии. Но в то время как демократы призывали к избавленному от идеологий чистому либерализму, стерилизующему разделение на «правых» и «левых», американские правые не собирались внимать этому посланию. В столкновении с левой культурой Америка переживала, как заметил Томас Фрэнк: «Французскую революцию наоборот, то есть такую, в которой санкюлоты высыпали на улицы, требуя большей власти для аристократии»[2]. «Зверства», сопровождавшие все это, включали попытку импичмента Билла Клинтона в 1998 году, «кражу» выборов 2000 года и вторжение в Ирак.
Упомянутые процессы обострили борьбу за демократическое наследство. Поначалу сторонники администрации Клинтона и их оппоненты были единодушны в своем противостоянии правым. Так, для противодействия отрешению Клинтона от должности было создано знаменитое движение MoveOn.org. Однако в начале XXI века это единство дало трещину. В качестве главного поля боя инсургенты внутри Демократической партии избрали Интернет, где они начали обличать колебания и компромиссы администрации Клинтона, открывавшие дорогу республиканцам. Поворотным пунктом стала поддержка, которую половина демократов, включая Хилари Клинтон, оказала в 2002 году решению Буша о применении силы в Ираке. Выражаясь патетически, поддавшись запугиваниям «войны с террором», демократы в Конгрессе растеряли моральную силу. В итоге они не смогли сказать американскому народу, что его сыновья и дочери по большей части гибнут в Ираке зря, что будущее нации держат в заложниках, что заботливо взращенная репутация Соединенных Штатов бездумно проматывается. Состоявшееся в 2004 году выдвижение Говарда Дина на пост лидера Демократической партии, за которым стояли новое поколение молодежи, Интернет и принципиальное «нет» войне, было направлено не только против республиканцев, но и против наследия президента Клинтона.
В конечном счете, Барак Обама выиграл битву за президентскую номинацию от Демократической партии именно потому, что не стал сторониться этого конфликта. В отличие от него, Хилари Клинтон, демократ со стажем, уже задетая «восстанием» Говарда Дина, начинала свою кампанию, идентифицировав себя с партийной «революцией третьего пути», включая некритическое отношение к рынку и повседневные манипуляции с символами идентичности (основанные, кстати, на маркетинговых технологиях). С другой стороны, кандидат Джон Эдвардс пытался возродить старую демократическую парадигму, которая требовала от власти, и в особенности от президента, служить защитником слабых и противовесом большому бизнесу. Обама же попытался обозначить принципиально иную возможность, в которой слышится созвучие с предложенной в свое время Руссо идеей «общей воли», отличной от «воли всех». Воля всех — это совокупность, составляющая демократическое большинство путем сведения воедино множественных частных интересов, которые присутствуют в обществе; а общая воля — набор объединяющих ценностей, разделяемых всеми группами социума. Провозглашать общие ценности американцев, такие, как патриотизм, справедливость, нравственность, — это все равно, что изрекать банальность. Но активировать и воплощать их на практике — совсем другое дело. Вот чем, как представляется, занимался Обама. Работая в этом направлении, он вновь возродил мятежный дух своей партии, заразив им незначительное большинство в рядах демократов и, возможно, в стране в целом.
Где-то на рубеже февраля и марта Обама обеспечил себе выдвижение. К 19 февраля он выиграл одиннадцать прямых первичных выборов; чтобы сравняться с ним, Клинтон должна была победить в ходе оставшихся первичных выборов с поддержкой на уровне 60% или 70%, а это было маловероятно. Ее лагерь отреагировал на ситуацию настойчивыми разговорами о праве так называемых «суперделегатов» определить будущего партийного кандидата на базе его «общей избираемости», но такие речи были страшно далеки от жизни. Хотя сама идея суперделегата родилась как реакция специалистов на поражение Макговерна в 1972 году, предназначение этой фигуры всегда ограничивалось тем, чтобы влиять на первичные выборы, а не переиначивать их результаты. В 1984 году, например, они объявили о предпочтении Мондейла перед Хартом, и Мондейл выиграл первичные выборы. И в 2008 году система сработала именно так, как было задумано: многие суперделегаты поддержали Клинтон, сообщив ее возможному избранию что-то вроде ореола неизбежности. Но, если бы они решились радикально изменить общие итоги самого первичного голосования, за это пришлось бы заплатить голосами афроамериканских избирателей (играющими ключевую роль в Мичигане, Пенсильвании, Огайо и Миссури), а также голосами молодежи. Подобное решение вообще могло разрушить партию. Таким образом, прав был сенатор Патрик Лихи, который 28 марта 2008 года сказал, что «у сенатора Клинтон есть право, но нет оснований»[3] продолжать президентскую гонку. Что же случилось потом? Отчего состязание обернулось зрелищем?
Зрелище
Давайте вернемся к тому настроению, которое наблюдалось в минувшем ноябре: к настроению состязания внутри Демократической партии. В тот момент имелись ясные и четкие правила, регулировавшие борьбу кандидатов. Например, все были согласны с тем, что победителем гонки станет тот кандидат, который в ходе первичных выборов заручится поддержкой наибольшего числа делегатов. Точно так же единодушно считалось, что первичные выборы во Флориде и Мичигане не должны учитываться. Подобные договоренности коренились в представлениях о справедливости, равенстве и поощрении способностей, неотделимых от идеи состязания. Более того, предполагалось, что в состязании может участвовать любой желающий, вне зависимости от расы, пола или этнического происхождения (хотя в данном конкретном случае конкурсанты должны были родиться в Соединенных Штатах). Далее, господствовало мнение, что в политических состязаниях первейшее значение следует придавать умению аргументировать и убеждать — именно это демонстрировала выдающаяся роль, отводимая предвыборным дебатам кандидатов. Наконец, стоит упомянуть и определенный резонанс между формой самого процесса выдвижения и содержанием политики, преобладавшей в феврале и марте, а именно универсализмом. Обама, как тогда казалось, выигрывает потому, что предстает в облике объединителя, едва ли не первого за долгое время партийного деятеля, который отстаивал единство и который желал вернуть страну к последнему в ее истории моменту подлинного самопознания — к эпохе борьбы за гражданские права.
Зрелище, напротив, есть нечто совершенно иное. Подобно состязаниям, зрелища практикуют во всех обществах, но современное зрелище есть продукт коммерческой революции, которая состоялась в XIX веке. Зрелища, как и реклама, апеллируют к чувствам, первичным лояльностям, неосознаваемым желаниям, харизме. Их предназначение — затемнять, а не прояснять вопрос. Современное политическое зрелище развивалось параллельно с двухпартийной системой, и, как мы теперь видим, партийная политика способна обеспечивать одно из самых выдающихся зрелищ. К сказанному добавим, что зрелища неизменно выстраиваются вокруг личностей. Дебаты Линкольна и Дугласа (1858—1860) были величайшим зрелищем, но становление американской партийной системы шло под влиянием харизматической личности Эндрю Джексона. Этот политик говорил о себе как о «народном трибуне», поднявшемся против самодовольных и закосневших лидеров. Он считал, что лишь персональное руководство позволит преодолеть недостатки прежней системы. Он сражался с врагами-конспираторами, которые стремились покончить с «республиканскими добродетелями». После его ухода с президентского поста народилось новое племя политиков. То были «люди скромного происхождения», которые вытеснили прежних держателей должностей, усердно обхаживая избирателей с применением самых «задушевных простонародных выражений». Принципиальным отличием этих новых политиков было нежелание предлагать избирателям сколько-нибудь жесткие альтернативы, особенно по таким спорным вопросам, как рабство. Вместо этого они предпочитали делать упор на укреплении личной преданности лидеру.
Описанное мной различие между состязанием и зрелищем поверхностно, но его можно прояснить. Если я прав, утверждая, что начиная с февраля 2008-го состязание превращается в зрелище, тогда мы можем ожидать большего акцентирования расы и пола — двух величайших осей культурной революции 1960-х годов, двух критериев групповой идентичности внутри Демократической партии, двух форм угнетения и неравенства, которые превращают нынешнее притязание на универсализм в фальшивку. Остановимся сначала на значении расового вопроса, тем более что он возник первым.
Поворотным пунктом в истории нынешней Демократической партии стало движение за гражданские права 1960-х годов и порожденные им последующие волны борьбы за преодоление расовой несправедливости, такие, как политика аффирмативного действия и «бассинг» (bussing)[4]. Нескончаемые дебаты по этим проблемам поставили партию на грань кризиса, ибо она была не в состоянии справиться с роковой дилеммой: продолжать ли оказывать покровительство черным в сопоставлении с социально неблагополучными белыми или же, в ущерб незащищенным чернокожим, повернуться лицом к беднейшим белым. Обама, человек негритянского происхождения, который выдвигался отнюдь не как чернокожий кандидат, разобрался с этим противоречием весьма решительно. Это оживило надежду на подлинное возрождение и возвращение партийного величия, коренящегося в обостренном чувстве социальной справедливости, неизменно разделяемом партией. Тем не менее, невозможно было отрицать, что харизма Обамы во многом основывалась на его статусе первого состоявшегося негритянского кандидата за всю историю США. Другими словами, довольно скоро было запущено зрелище, в центре которого оказался чернокожий президент как символ. Такой поворот был ярко запечатлен в том преувеличенном энтузиазме, с которым многочисленные комментаторы — среди них Крис Мэтьюз, Ховард Файнмен, Тим Рассерт и Дэвид Брукс — откликнулись на первую победу Обамы в Айове 3 января 2008 года. Эти крутые, циничные, закаленные в боях ветераны в один голос предсказывали, что очень скоро Обама выиграет первичные выборы в штате Нью-Гэмпшир, а потом и вовсе завоюет номинацию.
Вскоре в игру вступил и символ первой женщины-президента. За пять дней, которые разделяли первичные выборы в Айове от первичных выборов в Нью-Гэмпшире, симпатии голосующих женщин сместились с 5% в пользу Обамы к 12% в пользу Клинтон. Иными словами, произошел 17% сдвиг, и это в партии, которая на 55% состоит из женщин. Позже, в Огайо, Клинтон смогла заручиться поддержкой 58% женского электората, включая 68% белых женщин. Даже если анализировать эти цифры с учетом возрастных и образовательных различий (наибольшей поддержкой Клинтон пользуется среди более зрелых и менее образованных избирательниц), приведенные цифры выглядят внушительно. Как говорил один из технологов, работавших с Хилари Клинтон: «Если вы хотите отыскать свою нишу внутри Демократической партии, то женщины помогут вам в этом»[5].
Позже тот сдвиг, который последовал за голосованием в Айове, был назван «эффектом Нью-Гэмпшира».
«Хилари отступила в угол, взяла небольшую паузу, чтобы нащупать почву под ногами (или обрести голос), а затем вновь вернулась в борьбу с несправедливостью “мужского клуба”, предвзятостью СМИ, отстраненностью избирателей. В итоге, ее поддержка укрепилась — либо оттого, что ее восприняли в качестве жертвы, либо из-за ощущения, что какая-то несправедливость действительно имеет место. И это сработало: благодаря призывам поддержать свою кампанию деньгами и ярким выступлениям на митингах она смогла превратить бой за собственное выживание в борьбу за более масштабное дело»[6].
Фактически, после Нью-Гэмпшира вся страна, и особенно мужчины, пытались оценивать ситуацию глазами Хилари. Фрэнк Рич, Хендрик Херцберг и Боб Херберт в своих газетных колонках раскритиковали Обаму за то, что он назвал Хилари «довольно милой», справедливо отмечая, что необходимо бороться не только с отсталостью, но и с сексизмом.
Разумеется, женская поддержка кандидатуры Клинтон в основном основывалась на согласии с ее позицией или же на иных расчетах, убеждающих в том, что она и есть лицо, наиболее подходящее для высшей государственной должности в силу опыта, «жесткости», ума и прочих подобных факторов. Всякий, представляющий, с какими специфическими препятствиями и формами пренебрежения сопряжена женская жизнь, способен понять, почему одна женщина столь легко находит общий язык с другой женщиной, — даже при отсутствии тотального единодушия по всем вопросам. Любая женщина, которую обижал работодатель, унижал доктор, адвокат или бухгалтер, которая пострадала от аборта, развода, неудачного брака, с сочувствием воспринимает убедительную историю Хилари. Ведь речь идет о женщине, которая всегда была на вторых ролях при харизматическом и любвеобильном муже, выдержала вместе с ним публичное осмеяние, сама сделалась объектом нападок и оскорблений. Но при этом сохранила присутствие духа, сумела компетентно и на равных состязаться в мужском мире президентской политики, сберегла, несмотря на удары судьбы, человечность, искренность и восхитительное чувство юмора. Такую личность нельзя не поддержать, — и в особенности склонны к этому женщины, не понаслышке знающие о многом из того, что их избраннице пришлось пережить.
Впрочем, политика идентификации с другим может создавать не только поддерживающие, но и оппонирующие электоральные блоки. Именно по этой причине сторонники Клинтон, подобно фокуснику, отвлекающему внимание публики в преддверии трюка, после Нью-Гэмпшира заострили расовую компоненту кампании. Они добились этого, намекая, будто Обама употреблял наркотики, и сравнивая кампанию своего оппонента с кампаниями Джесси Джексона 1980-х годов (которые, бесспорно, основывались не на артикуляции общей воли, а на создании предельно пестрой общественной коалиции). Но за это выпячивание расы семье Клинтон пришлось заплатить немалую цену:
«…согласно декабрьскому опросу социологической службы PewResearchCentre, среди черных избирателей Южной Каролины Клинтон отставала от Обамы всего лишь на один процентный пункт — с соотношением 44% против 43%. Даже после первичных выборов в штате Нью-Гэмпшир на общенациональном уровне 33% чернокожих избирателей поддерживали Клинтон, а 52% — Обаму. Но после того как Клинтон в негативном смысле активизировала тему расы, Обама начал регулярно получать 90% и более черных голосов»[7].
Обострение расовой озабоченности достигло кульминации с выходом на сцену преподобного Иеремии Райта[8]. Касаясь этого инцидента, я хотел бы пояснить, что меня здесь интересуют не реальные слова и поступки баптистского пастора, а тот спектакль, который выяснение отношений между Обамой и Райтом спровоцировало в СМИ. И, хотя Обама откликнулся на это столкновение блестящей речью 18 марта 2008 года, где он в равной мере апеллировал к чернокожим и социально незащищенным белым, последующие события показали, насколько непросто для него избегать расовой политики. И дело не только в том, что к моменту появления Райта в Национальном пресс-клубе 28 апреля последствия проводимой Клинтонами стратегии стали уже ясны. Обозревая общий ход событий, Райта можно назвать «бессознательным Обамы». В то время как Обама презентовал себя в качестве человека пострасовой эпохи, явленный Райтом импульсивный выброс обнажил ту «черноту», которая, как опасаются многие американцы, скрывается под маской «белого», рутинно надеваемой представителями афроамериканского среднего класса.
Согласно отчетам, рассуждения Райта о патриотизме были встречены журналистским смехом. Если эти сведения верны, то смеялась в основном белая публика, по большей части состоявшая из сторонников Обамы, но, тем не менее, откровенно издевавшаяся над пастором. Согласно репортажам СМИ, Райт вел себя возмутительно, допустив белых к самым сокровенным тайнам черной культуры, к таким, например, как «дазенс»[9]. Первая сцена романа Ральфа Эллисона «Человек-невидимка» разворачивается где-то на американском Юге: два чернокожих подростка колотят друг друга до исступления к удовольствию белой толпы. Выступая в Национальном пресс-клубе, Райт, казалось, грелся в сиянии Обамы, одновременно разъясняя Америке, что за жулики все эти «негры из Гарварда».
Подобно тому, как случай Райта стал живым напоминанием о глубочайших корнях афроамериканской истории, ключевой темой кампании Клинтон после первичных выборов в Айове стала женская солидарность. Она была основана на убеждении в том, что Хилари является жертвой сексизма и что главный приз должна получить именно женщина, несправедливо униженная, обделенная, скованная мужчиной. Разумеется, дело не сводилось только к этому. Успеху ее кампании способствовали умело созданная репутация «борца», экономический спад, переключение внимание электората от проблем Ирака к проблемам собственного благосостояния, растущие цены на нефть. На тот же результат работали удивительная способность Клинтон одновременно озадачивать и направлять общественное мнение, заинтересованность СМИ в динамичном продолжении гонки и сильное недоверие к Обаме, — возможно, расистское, а может быть, и нет, — в западной части Пенсильвании, Огайо и вокруг гор Аппалачи. Тем не менее, невозможно не согласиться с тем, что эмоциональной основой смелого прорыва Хилари к заветному призу, деньгам и голосам оказалась солидарность с ней, высказываемая белыми женщинами. Как и протест Райта против универсализма и «ассимиляции», женская идентификация с Клинтон проистекала из вполне реальной несправедливости, а именно из сексизма. Правда, каждое из этих протестных движений имело собственную психологическую подоплеку. Феминистская психология, вдохновлявшая кампанию Хилари, главными выразителями которой выступали Робин Морган и Глория Стейнем, была психологией самоутверждения, порождением недовольства одновременной идеализацией и унижением. Кампания Клинтон оседлала эту волну праведного гнева, заботливо поддерживаемую для достижения максимального политического эффекта. Восстание же Райта шло непосредственно из глубин подсознания, оно не контролировалось стратегами, отражая унижение и деградацию, которые сопровождали четыреста лет рабства.
Как бы ни было Обаме трудно выйти за пределы расовой политики, обнажившейся в его столкновении с Райтом, его кампания свидетельствует о том, что он стремится сделать это. Но в отношении Клинтон дело обстоит иначе, поэтому было бы небезынтересно более пристально исследовать ее электоральную базу. По ключевому вопросу о месте Америки в мире она оказалась самым консервативным демократом из всех, участвовавших в президентской гонке. Она не только последовательно отстаивала правоту своего голосования по Ираку, называя Саддама Хусейна жертвой мании величия, но защищала отклонение «поправки Левина» (требовавшей от Буша получить разрешение Конгресса на ведение войны, которая не санкционирована ООН) и одобрение «поправки Кайла—Либермана», допускавшей использование «военных инструментов» в Иране. В ходе недавних дебатов она вновь угрожала Ирану «возмездием» и «уничтожением». Эти взгляды не соответствуют настроениям рядовых демократов, поэтому в их презентации увидели подготовку уже не к первичным, а к общенациональным выборам.
Но если непосредственная политика Клинтон не объясняет ее притягательности для женщин Демократической партии, может быть это сделает история ее жизни? Отец Хилари был бизнесменом, самостоятельно пробивавшим себе дорогу, человеком, требовательным и суровым, который постоянно унижал ее мать. Их дом был полем нескончаемого политического сражения, ибо отец придерживался крайне правых взглядов, а мать была сторонницей «Нового курса». Если верить биографии, симпатизирующей Клинтон, которую написал Карл Бернштейн, Хилари росла в атмосфере вечного разлада, где ее мать то уходила от отца, то вновь вставала на его сторону. Позже она повторила материнский путь. Окончив колледж в 1969 году, на гребне второй волны феминизма, она поступила весьма необычно, отказавшись от самостоятельной карьеры. Вместо этого она сделалась провинциальным адвокатом в Арканзасе, а ее призванием стало пребывание в тени сильного мужчины, которого она попеременно то критиковала, то защищала. В 1990-е годы она была чем-то вроде «сопрезидента», оберегая своего мужа от чрезмерных увлечений тупыми блондинками, угрожая оставить его, вновь возвращаясь на его сторону, представляя воинствующее крыло в партии и так далее. Наблюдая сегодня за поведением Хилари на общенациональной политической арене, отмечая очевидную энергетику, блеск и стойкость, вполне можно представить, как она говорит своей матери (сопровождающей ее в ходе этой кампании): «Если бы меня сейчас видел папа!». Действительно, по словам Бернштейна, в жизни Хилари был лишь единственный период подлинного мира: став сенатором, она начала действовать самостоятельно и свободно, выйдя из тени могущественного мужчины.
Таким образом, Хилари Клинтон отличает прочная идентификация с матерью и женщинами в целом, а также весьма сложные отношения с отцом и с главным мужчиной ее взрослой жизни. Эта довольно знакомая история помогает объяснить ее общую привлекательность, включая ажиотаж по поводу ее номинации на пост вице-президента. Но все-таки демократические выборы — это нечто большее, нежели сочувствие и идентификация. Процесс избрания в условиях демократии предполагает наличие избирателей, способных сопоставить свои эмоции и идентификации с иными, рациональными и универсальными, резонами, умеющих пропустить чувства через сито разума и, тем самым, готовых превратить зрелище в состязание. Иначе говоря, нам вполне понятно, почему женщины в целом склонны поддерживать сенатора Клинтон; гораздо сложнее уяснить, почему левая феминистская перспектива в ходе ее кампании обнаружила себя слишком поздно и слишком невнятно. Отчего, иными словами, левый феминизм, критикующий Клинтон, с одной стороны, оформлялся слишком медленно, а с другой стороны, все-таки сохраняется до сих пор, несмотря на однозначную поддержку ее кандидатуры со стороны таких феминистских лидеров, как Глория Стейнем, Робин Морган и других?
Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо уточнить наше понимание не только феминизма, но и того, что значит быть левым. Левая идея возникла в ходе демократических революций XVIII века, причем в ее основе лежат развитие и критика либеральных представлений о самоуправлении, естественном праве и формальном равенстве. Сердцевиной левой идеи стало «подлинное равенство», смысл которого постоянно меняется под давлением масс. С самого начала левым были близки принципы расового и гендерного равенства (и Франсуа Доминик Туссен-Лувертюр, лидер антирабовладельческой революции на Гаити, и Мэри Воллстоункрафт, основательница англо-американского феминизма, принадлежали к якобинцам). Однако смысл этих понятий, а также взаимоотношения между ними неоднократно менялись и будут меняться в будущем. В свою очередь, социализм, зачастую отождествлявшийся с самой сутью левого движения, оказался всего лишь эпизодом в истории левых сил.
С этой точки зрения, феминизм предстает отнюдь не обособленной традицией, которую можно развивать без учета различий между правыми и левыми. Напротив, между 1790-ми, когда феминизм только оформлялся, и 1970-ми, когда возникла американская версия радикального феминизма второй волны, сохранялось глубочайшее расхождение между «буржуазным» и «социалистическим» феминизмом — какими бы расплывчатыми ни были эти формулировки. Если отодвинуть в сторону богатейшее разнообразие политики пола, суть различий между ними предельно проста. Для одних женщин достижение женского равноправия было единственным вопросом, достойным четкой формулировки и последующей борьбы, в то время как другие женщины рассматривали гендерное равенство в качестве одного из аспектов равенства как такового — включая расовые, социальные, международные его разновидности[10]. В Великобритании, например, где отношения между феминизмом и левым движением всегда были менее конфликтными, чем в Соединенных Штатах, и где значение монархии приписывало гендерному фактору такое значение, какого он никогда не имел у нас, едва ли можно было найти феминисток, поддержавших восхождение Маргарет Тэтчер. Несмотря, кстати, на то, что эта дама стала первой женщиной, возглавившей британское правительство.
Народившиеся в 1960—1970-е годы «новые левые» отрицали как либерализм, так и марксизм, старясь найти новую основу для левого движения в таких идеалах, как «демократия участия». Именно в этом контексте возник феминизм второй волны, опиравшийся на богатый опыт борьбы за гражданские права на Юге в 1960-е годы с присущим ему акцентированием роли малых групп в демократическом процессе. К 1970 году, когда на первый план вышел радикальный феминизм, представленный такими фигурами, как Кейт Миллет и Суламифь Файерстоун, его сторонницы обличали «новых левых» в сексизме, эксплуатации женщин и глухоте к их чаяниям. Определенно, в этой критике присутствовали крупицы истины, но можно ли было сводить дело лишь к этому? Многие феминистки того времени предпочитали более широкий взгляд на женские проблемы, и на протяжении ряда лет такие организации, как Демократический социалистический организационный комитет, Новое американское движение и Новая университетская мысль, отстаивали женское дело наряду с другими социальными лозунгами. К концу 1970-х годов, однако, «социалистический феминизм» пошел на убыль, но не потому, что лишился женской поддержки, а скорее из-за того, что все левое движение вступило в полосу кризиса. Как бы то ни было, позиции левого феминизма ослабли: общераспространенное убеждение в том, что победа Хилари Клинтон есть победа феминизма, доказывает это. Сегодня многим кажется аксиомой то, что «новые левые» просто не откликались на требования женщин и что только узко гендерное движение способно разрешить женские проблемы. Разногласия в рядах феминисток 1970-х годов нашли яркое отражение в современной женской литературе; например, в некоторых книгах Рут Розен или Элис Иколз все мужчины из числа «новых левых» отвергают все вопросы, интересующие женщин.
Одно из наиболее важных последствий относительной слабости левых сил в целом и левого феминизма в частности касается взаимоотношений пола и расы. Выступая от лица феминистов, не собираюсь отдавать этот термин тем, кто считает его чисто женским достоянием, — я не могу считать, что расизм важнее сексизма. Мне просто кажется, что эти вещи различны. В статье под заголовком «Женщинам не бывать в лидерах», опубликованной в «NewYorkTimes» в день первичных выборов в штате Нью-Гэмпшир, Глория Стейнем писала:
«По-видимому, в американской жизни гендер оказывается самым консервативным фактором. […] Чернокожие американцы получили право голоса на полвека раньше, чем женщины. К властным постам, будь то армия или совет директоров, их также допустили прежде любой женщины»[11].
Используя гораздо более мягкие выражения, Хилари Клинтон в своем выступлении в Филадельфии заметила, что в первоначальной версии Конституции ни ей самой, ни Бараку Обаме места не нашлось. Причем оба заявления — и Стейнем, и Клинтон, — по меньшей мере, вводят в заблуждение. Женщины на протяжении столетий пользовались статусом граждан (хотя и ущербным в сравнении с иными гражданами), в то время как черные были рабами. Кроме того, хотя формально негритянское население действительно было допущено к урнам раньше, чем женщины, вплоть до 1960-х годов оно не имело возможности голосовать на большей части американской территории. Эти нюансы немаловажны, в особенности учитывая тот факт, что на всех этапах истории феминизма — включая аболиционистское движение 1830-х годов, «реконструкцию» 1860-х, «прогрессивные» реформы, обретение женщинами избирательных прав в 1920-х, движение за гражданские права 1960-х — гендер и раса всегда уравновешивали друг друга. И было бы очень печально, если бы мы не извлекли из этой истории уроков, применимых к кампании сенатора Клинтон.
***
Я завершаю свои размышления. Согласно сделанному мной предположению, борьбу между Бараком Обамой и Хилари Клинтон можно рассматривать в перспективе тех ролей, которые в нашем политическом процессе играют состязание и зрелище. Разумеется, всегда есть соблазн превозносить первое и стенать по поводу второго, но дело обстоит гораздо сложнее. Нам нужны состязания, поскольку мы желаем услышать самые убедительные аргументы, но и зрелища не менее важны для демократической политики, в чем мы неоднократно убеждались со времен Французской революции. Вероятно, зрелище отвечает потребности в публичном действии и взаимном признании, в чем-то вроде религиозного причастия, которое просто не может проходить по линии рациональности. В любом случае, движение «новых левых», черное движение, женское движение — все они теперь предстают перед нами в новом свете. Сдвиг от сравнительно унифицированной «классовой» политики эпохи «Нового курса» к политике, основанной на признании идентичности и самобытности, непосредственно связан, как мне представляется, с новым подъемом зрелища.
Мечты, не сбывшиеся в одну эпоху, вполне могут реализоваться в другую. Харизматические кампании Барака Обамы и Хилари Клинтон проистекают из зрелищ 1960-х годов. Инициированный Обамой поиск «общей воли» берет свое начало в борьбе за гражданские права, но одновременно претендует на то, чтобы подняться над конфликтами, которыми была отмечена эпоха, пришедшая на смену 1960-м. Однако, как показал инцидент с преподобным Райтом, ему едва ли удастся проигнорировать увлечение идентичностью, проявившееся в то десятилетие. Клинтон начала с отречения от безосновательности, в которой ее упрекали, но чем настойчивее она утверждала собственную причастность ко второй волне феминизма, тем более богатой — хотя и менее гегемонистской — делалась ее избирательная кампания. Следующей администрации, несомненно, придется потратить силы на то, чтобы разобраться во взаимоотношениях расы и гендера, а также в связи того и другого с общей проблемой равенства. Между тем, левое движение, оформившееся в 1960-е годы, а также его якобинские, социалистические, коллективистские, религиозные и прочие предшественники по-прежнему составляют колоссальный резерв общественной мысли и моральных раздумий, без которого нам трудно будет ориентироваться в будущем.
Перевод с английского Андрея Захарова