Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2008
Я всегда перед тем, как писать заметку в “НЗ”, спрашиваю: что будет в номере? Мне сказали, молодые в политике. Я не понял: “Наши” или Яшин? Да и бывают ли молодые политики? Тут, по-моему, все начинает разворачиваться около сорока лет. А что же наши ребята от тридцати до сорока? Нелегким трудом, постоянно падая и поднимаясь, они создали себе дело, вписались в профессиональную нишу, встали на ноги, готовы работать, как никогда до того на Руси. Им есть, что терять. Они не ахти как богаты, но содержать себя, помогать родным и обеспечивать собственную грядущую жизнь готовы. Они очень далеки от истерик нашего поколения и поколения, идущего за нами. Уж тем более не близко им, мягко говоря, поколение, старше нашего.
Что они чувствуют в сложившейся обстановке, слушая инвективы против “Мечела”, глядя на ситуацию вокруг “Евросети”? Страх потерять все. В кои веки объявилось в России трудолюбивое, малопьющее, в меру образованное поколение, чуждое эстетике раздирания рубахи на груди, которое не будет в “исступлении бить зеркала” или заниматься политикой. Мы их фактически выдавливаем за пределы нашей родины. Не хочу я об этом писать, хотя писать об этом, наверное, надо. Но ведь нет еще того глубокого осмысления процесса исчезновения наших надежд, который бы позволил об этом явлении писать так легко, как я привык. В глубине души я думаю, что писание “на полном серьезе” связано с неуверенностью автора в правильности собственного понимания предмета. Поэтому обращусь-ка я пока к молодости, своей молодости.
В свои студенческие годы я очень заинтересовался теорией игр. Тогда еще не было ни новой институциональной теории, ни неоинституциональной теории (просьба не путать), поскольку экономисты еще не влезли в эту область математики. А я был всем этим очарован. Даже курсовую на третьем курсе лепил по теории игр. Мой в то время научный руководитель упорно старался подтолкнуть меня к тому, что это просто некоторые задачки из функционального анализа. Я уже был готов смириться, но тут мне попалась книжка, в которой я вдруг наткнулся на странные рассуждения.
Меня поразила простая мысль, что, делая рациональный выбор, то есть прикидывая для себя математическое ожидание (по минимаксу или максимину), мы исходим не из реального значения функций, но из некоторой коррекции этого значения, связанного с нашим личным азартом или, наоборот, осторожностью. Видимо, помимо “оптимальности вообще”, вполне весома и значимо существовала “оптимальность для нас”. Стратегия “оптимального для меня” поведения была не хуже и не лучше “бесстрастного” оптимального поведения, но отвечала моему личному мнению о весомости выигрыша или проигрыша.
Думаю, что именно тогда кончилось мое научное детство, и я заразился жгучим любопытством к тому, что называется мнением. Конечно, меня занимало не декларируемое мнение, а мнение, выражающееся в действиях на игровой доске, то есть в магазине или, естественно, значительно позже, на фондовой бирже. Тогда я, как всякий нормальный студент мехмата, читал Николая Бердяева, Сергея Булгакова, Франка с Шестовым, а заодно и Фрейда.
Какова же была моя ошеломительная радость, когда я прочел в “Ритме как диалектике”, что “Сиянье шапок этих медных” и валы наводнения находятся на одинаковом ритмическом уровне. Для меня было очевидно — и остается очевидным до сих пор, — что строфы, совпадающие по мере ритмической специфики, соотносительны в смыслах, то есть у Пушкина темы имперской воинственности и безжалостной античеловеческой стихии, выраженные через сходные ритмические схемы, рифмуются и по смысловым акцентам. Глубоко не уверен, что это было сделано автором сознательно, но тем ценнее это “мнение”, выразившееся в ритме. Ленивые и нелюбопытные филологи подхватили и растиражировали анализ “Медного всадника”, сделанный поэтом и математиком Андреем Белым, даже не удосужившись освоить или хоть понять его психоаналитический метод. Естественно, без ссылок на первооткрывателя.
Юность — время любопытства и открытий. Мой интерес лежал в области обнажения “мнений”. Ясно, что никто из нас, и мы все вместе никак не влияли на политику. Манипулировать нами было весьма сложно. Экономически мы были, мягко говоря, ничто, впрочем, как и все советские люди. Но что-то, как я смею сегодня думать, мы из себя представляли. Со временем мы стали думать даже не о “мнениях”, но о тех внутренних инструментах, инструментах внутри нас, которые и порождают “мнения”.
В экономических кругах пристальное внимание вызвало утверждение о необходимости различать цивилизации не по тем ценностям, которые популярны среди их представителей, но по тем механизмам, которые определяют “плохое”. Такими скрытыми пружинами считают “вину” и “стыд”. Плохое — это то, что стыдно делать, или же плохое — это, когда я виноват. Разница понятна. Если критерием “плохого” выступает стыд, то правильное поведение состоит в том, чтобы быть как все или, вернее, чтобы выдерживать кодекс приличия. Здесь инструментом выявления “плохого” является оценка себя, своего образа в глазах других. Если же человек делает акцент на чувстве вины, то, стало быть, он настроен на наблюдение за собой со своей собственной, внутренней, точки зрения.
Особое молчаливое — из соображений политкорректности — одобрение такого взгляда вызвано двумя факторами. Во-первых, к цивилизациям “стыда” относят китайскую, индийскую, арабскую, да и вообще все цивилизации, кроме европейской, которая, конечно же, цивилизация “вины”. Во-вторых, проповедник такого взгляда Дипак Лал, индиец, долгое время живущий и работающий в США. Стало быть, ему виднее. Слава Богу, подумали американо-европейско-израильские, в том числе и русские, экономисты, что это не мы сказали.
Признаться, когда я это впервые прочел, то тоже обрадовался. Во-первых, мне было симпатично, что разграничение происходит не по признаку декларируемых “ценностей”, а в чем-то сходно с более конструктивным методом использования Другого, в данном случае, “плохого”. Ничего не хочу худого сказать в адрес социологов, но вопросы на тему “индивидуализм—коллективизм” или “влияете вы на власть — не влияете” вызывают у меня какую-то внутреннюю неловкость.
Во-вторых, машинка выглядела работающей. Действительно, если вы хотите “выглядеть”, если равняетесь на других, то вы тем самым встраиваетесь во что-то существующее. С экономической точки зрения, вы обречены на догоняющее развитие. Если же вы терзаетесь виной, то вы хотите стать лучше, чем есть, и вынуждены рождать нового себя. С экономической точки зрения, вы ориентированы на опережающее развитие.
Ничего такого в литературе я не видел, но, зная своих коллег, думаю, что хотя бы подсознательно они испытывали “чувство глубокого морального удовлетворения”. Охладило мой восторг очень простое наблюдении.
Я за свою жизнь много чего придумал. Это как-то вроде бы признается. Так вот я попытался найти хоть один случай, когда побудительной причиной или хотя бы подсознательным толчком к такому выдумыванию было чувство вины. Ну, не было такого! Был азарт соревновательности. Но такое чувство очень и очень присуще китайцам. Было стремление рационализировать нечто, казавшееся чуть ли не мистическим. Но разве такого мало у индийцев? Было стремление разрушить стенку просто потому, что это стенка. Невзирая ни на какие разумные доводы. А разве арабам во всем присуще смирение?
Мой пример, возможно, не убедителен. Но утверждение того, что китайцы “пороха не выдумают”, неверно. Как раз они-то порох и выдумали. Я вовсе не утверждаю, что в предложенной гипотезе ничего нет, что она, как говорится, пустая. Но в качестве универсальной отмычки она не годится.
И вот теперь я нахально утверждаю, что мы не уловили механизма рождения мнений, и даже в глубине души сомневаюсь, что мы эти самые мнения хотя бы знаем. К стыду моему, должен признать свою вину: продолжаю любопытствовать на эту тему. Хватаюсь за любое предложение. Гложет меня червь сомнений, но обольщаюсь ежеминутно.
Вот сравнительно недавно стала обсуждаться мысль, что в основе “высокого модерна”, то есть интеллектуальной конструкции оптимального мироустройства, лежит эстетическое чувство. А что? И Ленин, и Ле Корбюзье были одержимы “псевдорелигиозной верой в красоту военного порядка” (выражение Джеймса Скота). Мне симпатична эта мысль. Глядя на любовь нашего народа к нашему национальному лидеру, я все более начинаю обращать внимание на эстетику. Нет, видимо, не знание — сила, а красота — сила. Я завороженно смотрел на вторжение наших войск в Южную Осетию. В каком красивом порядке шли танки! Как разворачивались опытные контрактники! Конечно, я знал, что на самом деле танки ломались через один, что какой-то дурак послал в атаку срочников, то есть детей, но ТВ “делало нам красиво”. В соответствии с нашим представлением о красоте. Безобразно грязная реальность судорожно эстетизировалась технологиями телевидения. Но не ТВ — сила, оно — только инструмент. Сила — это эстетика. Когда девочки на “подпевке” одинаково в такт напрягают бедренные мышцы — это военная эстетика. И, развевая юбочки “сих знамен победных”, они удовлетворяют наше внутреннее чувство порядка. Секс здесь где-то на обочине, мне кажется. Помпезность значит больше, чем секс. Секс, скорее, перец, чем мясо. Когда тетки “трясут мякотями” (Леонид Добычин), все-таки важно, что они трясут ими в такт.
Когда пять лет назад (Боже мой, уже юбилей!) “НЗ” предложил мне стать его колумнистом, я предложил название рубрики: “Гуманитарная экономика”. Что я имел в виду? Экономика не справляется с задачей объяснения человеческого поведения. Я уж, простите меня, не говорю о социологии, политологии и других, как говорилось ранее, моральных науках. Но у каждого из нас есть что-то наработанное и небесполезное. Мне казалось, что, найдя возможность “навести мосты”, мы сделаем эту территорию обитаемой. Что я имею в виду?
Ну, вот недавно на меня покусился некий филолог. Ну, покусился и покусился, тем более, что сам подставился. Залез в область, которую не знает. Впору бы в меру злорадно ухмыльнуться. Так нет!
Я завелся и лягнул филолога. Чего ради? Теперь он, бедный, вынужден будет мне отвечать, и мне от него, судя по всему, придется отбрехиваться, а так неохота! И чего я сорвался? А потому, что хотелось мне от филолога услышать совсем другое. Я был так восхищен статьей Греймаса об актантах. Какая связь между этим мифическим построением и не менее мифическими акторами, гуляющими по страницам экономических сочинений? Ведь это явное расширение и рационализация проблемы. Ребята, давайте!
А гениальное указание того же Греймаса о том, что “рассказ инвестора” — это реконструкция волшебной сказки по Владимиру Проппу? Я столько раз слышал эти “рассказы инвесторов” и столько раз читал в них эти самые волшебные сказки с недостачей, волшебным помощником и тому подобным, что мои коллеги-экономисты стали уже автоматически оглядываться на меня, ожидая неизбежного хмыканья, впрочем, сдерживаемого, но с каждым разом все с большим трудом.
Что это такое? Почему именно так выстраиваются повествовательные конструкции? Надо ли, и если надо, то как, демифологизировать представления самого инвестора о его роли? Ребята, ну, давайте поработаем вместе, ну, ей-Богу! Я не хочу спорить с представителями других профессий просто потому, что мы представители разных профессий. Я готов встретиться с профессором Ранчиным и поболтать, так, в общем, ни о чем. Нахожу же я общий язык с социологом Алексеем Левинсоном. Ну, ладно, мы друг другу, видимо, симпатичны лично, но ведь и Вадим Радаев у меня вызывает большое уважение, хотя с ним мы знакомы скорее по публикациям.
У меня есть мечта. Может быть, “НЗ” станет той площадкой, на которой возникнет единая гуманитарная наука. Помните, о ней так провокационно и так тоскливо говорил Иммануил Валлерстайн.
В своей научной старости мы, похоже, впадаем в свое научное детство. И как осмыслить то, чем я занимался в этом самом детстве? Да нарабатывал свое дело, свой капитал. И когда пришло время, то у меня за душой что-то было. Как у всех. Как у нынешних тридцати-сорокалетних. Только что же мы им скажем сегодня, опираясь на всю мощь гипотетической гуманитарной науки? Иди в политику? Только давайте без трескучих фраз. Речь идет о наших детях. Скорей всего мы скажем им: отползай.