Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2008
Ярослав Владимирович Шимов (р. 1973) — белорусский историк и журналист. Специалист по новой и новейшей истории стран Центральной и Восточной Европы. Автор книги «Австро-Венгерская империя» (2003), сборника статей и эссе «Перекресток. Центральная Европа на рубеже тысячелетий» (2002), многочисленных публикаций в научных изданиях и СМИ России, Белоруссии и Чехии. С 1999 года живет и работает в Праге.
Ярослав Шимов
Укрощенная революция: три лика бонапартизма
«Есть у революции начало, нет у революции конца», — так звучала одна из перестроечных максим. Это, конечно, неверно: как и всякое событие, революция имеет и начало и конец. И, как любое столкновение противоборствующих сил, она заканчивается либо победой одной из сторон (революционной, как большевистская революция, или контрреволюционной, как венгерская революция 1848—1849 годов), либо, изредка, чем-то вроде ничьей (точнее, компромиссом), как английская революция середины — второй половины XVII века.
Специфической завершающей фазой революционного процесса является формирование так называемого «бонапартистского режима». Согласно одному из наиболее известных современных определений, бонапартизм — это авторитарный режим, устанавливаемый «популярным национальным лидером, который утвержден всенародным голосованием, стоит над политическими партиями, пропагандирует равенство, прогресс и социальные перемены, рассматривает религию как одно из средств государственной политики, верит в способность центральной власти преобразовать общество, утверждает культ “нации”, ее славы и всеобщую веру в национальное единство»[1].
Существенной чертой такого режима является то, что он обычно возникает после бурного периода революционных перемен и общественной нестабильности, обеспечивая себе тем самым в глазах большинства граждан дополнительную легитимность: «человек на белом коне» становится символом укрощения революционной стихии и возвращения к более стабильному состоянию. В то же время бонапартистский режим является наследником и в определенной мере продолжателем дела революции. «Я и есть революция», — любил повторять Наполеон I, тогда еще генерал Бонапарт, в начале своей карьеры. К той же риторике он вернулся и на ее закате, в период «Ста дней», когда пообещал «надеть якобинские сапоги» для борьбы с внутренними реакционерами и внешними врагами.
Бонапартистский режим не отменяет всех революционных завоеваний, отказываясь лишь от крайних эксцессов революции и реакции. Именно поэтому, несмотря на определенное внешнее сходство, такие режимы следует отличать как от революционных, так и от консервативных военных диктатур. Бонапартизм — это всегда синтез, он не окрашен в отчетливо красные или белые тона, а скорее в некую смесь идеологических оттенков. Не тождественны бонапартистские режимы и так называемым султанистским, возникающим в результате предельной концентрации власти в руках одного человека в рамках уже установившейся ранее и достаточно стабильной политической системы (например, режим Чаушеску в коммунистической Румынии или Саддама Хусейна в Ираке).
Бонапартизм — это авторитарная власть меньшинства, часто меньшинства, минимально возможного: одного человека, хотя на самом деле лидер такого режима не всегда обладает действительно абсолютными полномочиями при принятии ключевых политических решений. Однако такая власть существует с благословения большинства и легитимируется с помощью институтов прямой демократии, чаще всего плебисцитов. С точки зрения социальной структуры, бонапартизм обычно преподносит себя как «общенациональный», надклассовый режим, хотя в действительности опирается на те социальные группы, чьим интересам в первую очередь отвечает его существование.
Судьба бонапартистских режимов в разные эпохи и в различных социальных и культурных условиях, естественно, неодинакова. Однако сходство исторической роли и структурных черт этих режимов позволяет говорить о единых закономерностях их развития и прийти к ряду общих выводов относительно их природы. Некоторые из этих выводов вполне актуальны. Мы попробуем показать это на примерах трех авторитарных режимов, возникших на западе, в центре и на востоке Европы, соответственно, в середине позапрошлого, первой половине прошлого и в начале нынешнего столетия.
Луи-Наполеон Бонапарт — диктатор, который стал либералом
Иметь талантливых врагов для государственного деятеля особенно опасно: даже если они не переиграют его на политическом поле, то могут надолго испортить его историческую репутацию. Именно такова судьба Наполеона III, о котором последующие поколения часто судили по двум весьма критическим по отношению к нему произведениям: работе Карла Маркса «18 брюмера Луи Бонапарта» и памфлету Виктора Гюго «Наполеон Малый» («Napoléon le Petit»). Маркс считал приход к власти племянника Наполеона I «карикатурой» и примером того, как история повторяется «первый раз в виде трагедии, второй раз в виде фарса»[2]. Гюго, преисполненный ненависти и презрения к Луи-Наполеону (которого некогда поддерживал), отказывал ему даже в звании выдающегося мерзавца, утверждая, что «не каждый, кто стремится быть чудовищем, достигает этой цели»[3]. А Тютчев позднее проводил низвергнутого французского императора такими словами:
«Ты много в мире лжи посеял,
И много бурь ты возрастил,
И уцелевшего рассеял,
И собранного расточил!»
Эти оценки не только слишком эмоциональны и чрезмерно суровы, но и неточны, по меньшей мере, в одном: племянник, которого сравнивали с великим дядей очень часто (и обычно не в его пользу), создал во многих отношениях более законченный бонапартистский режим, чем родоначальник династии Бонапартов! Империя Наполеона I большую часть времени, отведенного ей историей, провела в состоянии военной, политической и отчасти экономической мобилизации, вызванной бесконечными войнами. Империя Наполеона III воевала значительно реже, а потому имела возможность поступательно развивать свои институты и реализовать в политической, экономической и социально-культурной областях многое из того, что во времена Наполеона I еще не существовало или находилось в зачаточном состоянии. Вот что отмечает видный французский историк Франсуа Фюре:
«…первый Бонапарт построил современное демократическое государство на принципах 1789 года, использовав для этого централизаторскую традицию бывшей монархии. Следующий Бонапарт использовал это государство… в качестве инструмента своего доминирования над обществом. […] Луи-Наполеон смог… стать воплощением общественного интереса, превалирующего над классами, которые обладали властью до него, — как дворянством, так и буржуазией»[4].
В этом проявилось историческое новаторство и политическая изобретательность «Наполеона Малого».
Если первый Наполеон «укротил» первую французскую революцию, закрепив многие ее завоевания, то третий[5] стоял в конце цепочки дальнейших революций (1830, 1848), которые произошли во многом потому, что Первая империя в свое время не смогла закрепить во Франции устойчивую «синтетическую» систему власти. Ведь последующие режимы, Реставрация и Июльская монархия, пытались по-своему делать то же, что и Бонапарт: синтезировать наследие великой революции и французскую государственно-политическую традицию. Иное дело, что без грандиозного бонапартистского мифа, созданного Наполеоном I, никакой Второй империи, скорее всего, не было бы. Ведь победа Луи-Наполеона на президентских выборах в 1848 году, положившая начало его карьере правителя, стала во многом следствием «важности исторического мифа в условиях, сложившихся [во Франции] благодаря кризису середины столетия — серии взаимосвязанных экономических и политических пертурбаций, имевших разрушительные социальные последствия»[6].
Главным «родимым пятном» Второй империи было то, что она возникла в результате направленного против парламента и республиканской конституции государственного переворота 2 декабря 1851 года. Его итоги — сотни убитых, около 30 тысяч арестованных[7] (большинство было вскоре выпущено) и несколько тысяч лиц, подвергнутых принудительной высылке или уехавших самостоятельно (среди них был и Виктор Гюго), — создали Луи-Наполеону репутацию человека, шагнувшего к власти не только через попранную конституцию, но и через трупы сограждан (этого в свое время удалось избежать его дяде — переворот 18 брюмера был практически бескровным). Стоит, однако, отметить и другие обстоятельства. Во-первых, в бурном французском XIX веке переворот 1851 года был далеко не самым кровавым событием: так, подавление Парижской коммуны спустя два десятилетия во много раз превзошло его по числу жертв. Во-вторых, начав с беззакония и репрессий, режим Луи-Наполеона постепенно смягчался, придя, в конце концов, за пару месяцев до своего падения к созданию перспективной модели «либеральной империи» (l’Empirelibéral), о которой подробнее ниже.
Историки делят эпоху Второй империи на периоды авторитаризма (1851/52—1860) и либерализации (1860—1870). Для обоих характерны основные черты бонапартистской политической системы: жесткая централизация власти и опора на механизмы прямой демократии (плебисциты) в ущерб представительным институтам (парламенту и местным законодательным собраниям). Однако если в авторитарный период репрессии против политических противников режима были довольно жесткими, а использование административного ресурса при выборах на местах — практически повсеместным, то в 1860-е годы оказались не только расширены права парламента (Corpslegislatif), принят либеральный закон о печати (1868), но и созданы куда более благоприятные условия для нормальной политической конкуренции. Это отразилось на результатах голосований. Так, на парламентских выборах 1857 года за проправительственных кандидатов было подано более 5,2 миллионов голосов, а за оппозицию — лишь 665 тысяч; 6 лет спустя соотношение голосов уже иное: 5,3 миллиона за сторонников власти — почти 2 миллиона за оппозиционеров; наконец, в 1869 году власть поддержали 4,4 миллионов человек, оппозицию — 3,35 миллиона[8]. Такая динамика была обусловлена не только ростом оппозиционных настроений и постепенным падением популярности режима, но и более честными условиями проведения выборов и избирательных кампаний.
В 1850-е годы Луи-Наполеон достиг многих целей, которые ставил перед собой в начале политической карьеры. Бонапартистская легенда обрела второе дыхание, обстановка в стране была стабилизирована — за счет частичного отстранения от политической власти прежней буржуазно-аристократической элиты и опоры на среднюю и мелкую буржуазию и трудящиеся сельские и городские слои[9]. В то же время экономическая политика Второй империи, несмотря на всю социал-популистскую риторику Луи-Наполеона (его перу принадлежит трактат «Об искоренении нищеты», написанный еще до прихода к власти), была вполне буржуазной. Это делает во многом справедливым анализ классового происхождения бонапартистского режима, проведенный Марксом в «18 брюмера Луи Бонапарта»:
«Буржуазия признает, что ее собственные интересы предписывают ей спастись от опасности собственного правления; что для сохранения в целости ее социальной власти должна быть сломлена ее политическая власть; что отдельные буржуа могут продолжать эксплуатировать другие классы и невозмутимо наслаждаться благами собственности, семьи, религии и порядка лишь при условии, что буржуазия как класс, наряду с другими классами, будет осуждена на одинаковое с ними политическое ничтожество; что для спасения ее кошелька с нее должна быть сорвана корона, а защищающий ее меч должен вместе с тем, как дамоклов меч, повиснуть над ее собственной головой»[10].
Тем не менее, социальная база режима Второй империи была достаточно широкой. (Постоянную враждебность ему выказывали только радикальная интеллигенция, консервативная аристократия и часть парижской мелкой буржуазии и рабочего класса; также — по ряду специфических причин — оппозиционные настроения были распространены в юго-восточных регионах страны). Плебисциты, неоднократно проводившиеся в годы Второй империи, были символом связи высшей власти непосредственно с народом, как бы в обход элит, а выборы в органы законодательной власти долгое время также были своего рода плебисцитами о доверии режиму. В то же время император не мог не чувствовать, что он опирается как бы на всех и ни на кого. Показательно донесение в Париж, написанное одним провансальским прокурором летом 1855 года: «Хотя у правительства мало по-настоящему опасных врагов, количество действительно серьезных приверженцев, на которых оно могло бы рассчитывать в критической ситуации, также весьма ограниченно»[11]. До конца разрешить эту проблему, вообще характерную для бонапартистских режимов с их претензиями на представительство интересов всего народа, Второй империи так и не удалось — в противном случае ее падение в 1870 году, после военного поражения от Пруссии, не было бы столь стремительным.
Луи-Наполеон сознавал эклектичность созданной им системы. Это нашло отражение в известной остроте императора о себе и своих приближенных: «Императрица — легитимистка, Морни[12] — орлеанист, принц Наполеон-Жером[13] — республиканец, а сам я — социалист. Бонапартист только один — это Персиньи[14], но он сумасшедший»[15]. Шутка отражала не только (преувеличенные) идеологические разногласия ведущих представителей режима, но и объективную необходимость для власти лавировать между политическими течениями, выражавшими интересы различных социальных групп и элит. «Цезаристская демократия» (выражение историка Альбера Жерара[16]), созданная Луи-Наполеоном, вступила в противоречие с могущественными групповыми интересами, подавлять которые методами административного давления и цензуры становилось все сложнее. Необходимо было усиление репрезентативных политических институтов. Это и произошло в 1860-е годы. Кульминацией этого процесса стал референдум 8 мая 1870 года, на котором подавляющим большинством голосов была одобрена новая конституция. Она фактически превращала Францию в конституционную монархию с правительством, ответственным перед парламентом, при сохранении, однако, широких полномочий императора. Вот что отмечает Фюре:
«…бонапартизм вернул права парламенту, но не собирался отказываться от своей сути — прямой связи между династией и народом-сувереном… Либеральная империя предложила одно из возможных решений проблемы, с которой начиная с 1789 года сталкивались все французские конституции. На сей раз речь шла о монархической республике»[17].
Эта система могла бы оказаться довольно прочной, не будь роковых обстоятельств, которые уже через три месяца после принятия новой конституции привели Францию к конфликту с Пруссией и ее партнерами по Северогерманскому союзу, в результате чего Вторая империя рухнула. О жизнеспособности модели «либеральной империи» говорит тот факт, что 90 лет спустя, в 1958 году, при разработке конституции Пятой республики генерал де Голль и его соратники пришли к весьма схожей политической системе, которая успешно функционирует во Франции на протяжении уже полувека. В то же время падения Наполеона III нельзя списывать исключительно на неблагоприятное стечение внешнеполитических обстоятельств: в конце концов, и решение вступить в совсем не неизбежную войну, и плохая подготовка к ней армии были грубыми просчетами императора и его правительства.
Более того, само это крушение многое говорит о природе режима Второй империи. Бонапартизм уязвим, поскольку делает слишком большую ставку на личные качества и удачу одного человека. Наполеон I на переговорах с австрийским канцлером Меттернихом в 1813 году заявил:
«Ваши урожденные короли могут двадцать раз терпеть поражение и все же вновь возвращаться в свои резиденции. Я — сын военного счастья, для меня это невозможно! Моя власть держится, лишь пока я силен, то есть внушаю страх»[18] (курсив мой. — Я.Ш.).
Хотя Луи-Наполеон не так часто, как его дядя, ставил все на карту, к нему тоже применимы эти слова первого Бонапарта. Пока империя развивалась, пока строились заводы, порты и дороги, открывались больницы и школы, перестраивался по планам предприимчивого барона Османа Париж, пока выплачивались, чуть ли не впервые в Европе, социальные пособия рабочим и велись немногочисленные, но победоносные войны (против России в 1854—1855-м и Австрии в 1859 году) — словом, пока развитие Франции было поступательным и позитивным, Наполеон III мог не волноваться за свою судьбу и надеяться в будущем передать корону сыну. («Сегодня я короновал тебя!» — по свидетельствам некоторых современников, сказал он принцу в день референдума 8 мая 1870 года). Но стоило делам пойти плохо, как страна отвергла своего правителя, которому изменила удача.
Система, столь зависимая от воли, качеств и судьбы одного человека, не может быть прочной. Луи-Наполеон понимал это и постепенно ослаблял вожжи, позволяя обществу и элитам становиться более самостоятельными. Но этот процесс шел медленно и с остановками: чтобы прийти к умеренно либеральной конституции, Наполеону III понадобилось 10 лет. Падение Второй империи обнажило многие слабые места бонапартизма. В то же время это была трагедия, поскольку произошел не только крах карьеры весьма способного и прозорливого политика, но и конец почти двух десятилетий стабильного развития, что обернулось новыми потрясениями для Франции, которой вплоть до второй половины ХХ века не удавалось преодолеть глубокого внутреннего раскола.
Незавершенный бонапартизм Юзефа Пилсудского
Маршал Польши Юзеф Пилсудский (1867—1935) выделяется среди восточноевропейских авторитарных лидеров, находившихся у власти в эпоху между двумя мировыми войнами. Он единственный среди них начинал политическую карьеру как революционер-социалист. Только он получил высшее воинское звание, не будучи профессиональным военным. Кроме того, он приходил к власти дважды: в 1918-м, а затем после перерыва — в 1926-м. И только его «санационный» режим, созданный после переворота 12 мая 1926 года, можно назвать бонапартистским. (В остальных случаях — адмирала Хорти в Венгрии, Кароля II и маршала Антонеску в Румынии, короля Александра и регента Павла в Югославии, Бориса III в Болгарии, президента Сметоны в Литве — речь идет скорее о консервативно-традиционалистских авторитарных режимах).
В 1918—1926 годах Польша пережила множество потрясений и перемен, которые можно назвать революционными. Восстановление национальной независимости сопровождалось войнами практически со всеми соседними странами, обнищанием большинства населения, трудным становлением государственных институтов. Юзеф Пилсудский, ветеран борьбы за независимость, занявший в ноябре 1918 года временный пост «вождя государства» (NaczelnikPaństwa), фактически был в первые годы существования новой Польши военно-революционным диктатором, чья роль напоминала Джорджа Вашингтона в годы войны за независимость США или Льва Троцкого во время гражданской войны в России.
В этот период хаоса и потрясений в Польше еще трудно говорить о бонапартизме: Пилсудский часто выступал как primus inter pares, a заслуги многих его соратников и оппонентов (Игнация Падеревского, Романа Дмовского и других) в восстановлении и отстаивании польской государственности также были весьма значительны. Впрочем, уже в это время Пилсудский проявил одну из черт бонапартистских правителей — идеологическую «всеядность», готовность принести идеологию в жертву общегосударственным интересам. Встав во главе Польши, «вождь государства» ослабил свои связи с социалистами, а во время первого же правительственного кризиса, в январе 1919 года, заявил, что «ему все равно, будет ли правительство социалистическим; для него важно, чтобы оно дало Польше то, в чем она нуждается»[19].
В 1922 году, после вступления в силу постоянной конституции, Польша становится парламентской республикой. Пилсудский покидает пост главы государства, а вскоре из-за напряженных отношений с лидерами правых партий и членами правительства демонстративно покидает и свои военные должности. В последующие несколько лет страна переживает ряд острых кризисов, ситуация остается нестабильной, а вокруг авторитетного отставника Пилсудского формируется круг недовольных, состоящий в основном из военных, его соратников по борьбе за независимость и войнам 1918—1921 годов. В этой среде растет убежденность в том, что «парламентаризм не только не смог справиться с политическими и экономическими кризисами, но и привел ко всеобщей коррумпированности»[20]. В таких условиях армия как наиболее организованная (и, как предполагалось, наименее развращенная) часть польского общества должна была сыграть решающую роль в оздоровлении («санации») государства. Эти ожидания, связанные прежде всего с харизматичной фигурой самого Пилсудского, разделялись и значительной частью трудящихся слоев, а также левыми политическими силами, которые, с одной стороны, помнили о социалистическом прошлом маршала, а с другой, — видели в нем противовес набиравшим силу праворадикальным кругам.
Однако майский переворот 1926 года оказался далеко не столь триумфальным, как предполагали Пилсудский и его сподвижники. Кровопролитные бои в Варшаве длились три дня, в армии произошел раскол (многие военные, в частности, генералы Владислав Сикорский и Казимир Соснковский, которым предстояло сыграть заметную роль в годы Второй мировой, не поддержали Пилсудского), да и общество в целом далеко не было единым. Свою роль здесь сыграли как польские традиции шляхетской демократии, заставлявшие многих поляков с настороженностью относиться к самой идее авторитарного лидерства, так и сомнения в способности армии сыграть роль очистительной силы. В результате, санационный режим все 13 лет своего существования, в том числе девять при жизни его создателя, оставался скорее «полубонапартистским». Политическая роль Пилсудского была главенствующей: маршал сосредоточился в основном на вопросах обороны и внешней политики, но он не решился ни окончательно уничтожить институты парламентской демократии, ни даже официально взять на себя функции первого лица в государстве[21].
Недостроенность бонапартистских политических структур проявилась и в том, что Пилсудскому, при всем его отвращении к парламентским институтам, пришлось искать и создавать себе опору в Сейме и Сенате с помощью инструментов парламентской политики. Была создана, выражаясь современным языком, «партия власти» под названием «Беспартийный блок сотрудничества с правительством» (польская аббревиатура — BBWR), получившая на выборах в Сейм в 1930 году большинство голосов, которое, однако, не было абсолютным, — 46,7%[22]. Для подавления оппозиции (существенного, но не полного) властям пришлось прибегнуть к репрессивным мерам: в сентябре 1930 года, после массовых акций протеста, наиболее видные оппозиционные лидеры были арестованы.
Пойдя к началу 1930-х на разрыв с левыми, санационный режим какое-то время балансировал в характерном для бонапартистского правления положении, которое можно назвать «псевдоцентристским», будучи отчужденным как от левого, так и от правого[23] политического фланга. («Псевдо», поскольку, как и каждый бонапартистский режим, «санация» претендовала на общенациональное лидерство, ставившее ее над партиями, а не между ними). Однако позднее, особенно после смерти Пилсудского, режим все сильнее смещался вправо. Возможно, это происходило из-за того, что сам маршал старел, харизма его тускнела, крупных военных и политических побед на счету «санации» не оказалось, а затяжной экономический кризис 1930-х подрывал доверие к режиму, чье идеологическое наполнение было достаточно бедным. Как шутили в тогдашней Варшаве: власти «соединили философию Ницше и Канта» — игра слов: niczeна варшавском жаргоне означало «ерунда, чепуха», а kant— «мошенничество, обман»[24].
По замыслу Пилсудского, его «полубонапартизм» должен был наконец перейти в другую фазу — сильного, но не репрессивного и умеренно демократичного президентского правления, опирающегося на закон и широкую общественную поддержку, а не только на штыки армии, верной своему маршалу. С этой целью была разработана и принята писавшаяся «под Пилсудского» конституция 1935 года — однако случилось это лишь за несколько недель до смерти тяжело больного маршала. В результате, в последние 4 года своего существования межвоенная Польша находилась в состоянии двоевластия: президента Игнация Мощицкого, располагавшего по новой конституции весьма широкими полномочиями, уравновешивал генеральный инспектор вооруженных сил, маршал Эдвард Рыдз-Смиглы, которому позднее был официально присвоен странный титул «второго лица в государстве после президента».
Британский еженедельник «TheEconomist» писал в 1938 году:
«Вряд ли можно сомневаться в том, что, если ей будет отведено еще 10 лет мира, Польша постепенно вернется к более демократическим формам правления, вероятно, к чему-то среднему между крайним либерализмом 1920—1926 годов и “управляемой демократией”, которая была целью Пилсудского»[25].
Однако, как выяснилось очень скоро, ни десяти, ни даже двух лет мира Польше уже не было дано. История санационного режима продемонстрировала, что стабилизирующая функция бонапартизма как таковая не гарантирует ему успеха в долгосрочной перспективе. Подобно обоим Наполеонам, Пилсудский и «пилсудчики» смогли укротить революционно-демократическую стихию, но не сумели дать своей стране государственно-политическую систему, которая пережила бы военное поражение. Трагические события сентября 1939 года означали не только оккупацию Польши Германией и СССР, но и окончательный уход санационного режима со сцены. Ни одна из сколько-нибудь заметных сил польского Сопротивления не выступала в роли его наследников, а эмигрантское лондонское правительство (не говоря уже о просоветских силах, одержавших победу во второй половине 1940-х), говорило лишь о правопреемственности по отношению к межвоенной республике, но никак не о продолжении политических традиций «санации».
Владимир Путин: виртуальный бонапартизм
Бонапартистские аналогии по отношению к Владимиру Путину замелькали в российских СМИ уже в первые месяцы его правления. Так, в начале лета 2000 года автор этих строк опубликовал в «Русском журнале» текст под заголовком «Владимир Наполеонович»[26]. Тогда же на страницах «Независимой газеты» появилась обширная статья с подробными сопоставлениями событий 1799 года во Франции и 1999—2000 годов в России. Ее авторы, в частности, отмечали:
«У Наполеона был свой Тулон, у Путина таким Тулоном стал Дагестан… На месте Путина мог оказаться кто-то другой, и у кого-то могло выйти, а могло и нет, как у Степашина. Но в нужное время и в нужном месте оказался именно Путин. И дальше Владимир Путин, внешне невыразительно, но на самом деле с блеском, справлялся со всеми возникающими трудностями. Он выиграл большую часть чеченской войны… Выиграл и самую мощную в истории России информационную войну во время выборов в Думу (в декабре 1999 года. — Я.Ш.). И директорам пришлось уступить ему место. Генерал Директории стал президентом. Как другой генерал стал первым консулом. Недаром выборы 2000 года больше походили на плебисцит, чем на выборы. Как и тогда»[27].
Таким образом, восприятие фигуры второго президента России как бонапартистской, призванной утихомирить и стабилизировать страну, взбаламученную революционными переменами ельцинской эпохи, существовало уже тогда, когда Путин только начинал свое правление и многие аспекты его политики еще не определились или не проявились в достаточной мере. В целом, бонапартистские прогнозы и ожидания применительно к путинскому восьмилетию оправдались. Но современный российский бонапартизм, при сохранении ряда общих «генетических» черт такого рода режимов, оказался не во всем похож на своих предшественников. Динамика путинского правления во многом противоположна, например, царствованию Наполеона III. Если французский император двигался от фактически диктаторского режима начала 1850-х к «либеральной империи», то российский президент шел в противоположном направлении — от умеренной, «управляемой демократии» своего первого срока к достаточно жесткому авторитаризму последних двух-трех лет.
Как и практически все бонапартистские режимы, власть Владимира Путина опиралась на штыки (или, учитывая прежнюю профессию президента и многих лиц из его окружения, на «плащи и кинжалы»). Это позволило известному социологу Ольге Крыштановской в 2002 году охарактеризовать новый российский режим как «либеральную (до поры до времени. — Я.Ш.) милитократию»:
«…главными отличительными особенностями путинской элиты были: снижение доли “интеллектуалов”, имеющих ученую степень; уменьшение и без того крайне низкого представительства женщин; “провинциализация” элиты и резкое увеличение числа военных[28] во власти»[29].
Впоследствии некоторые из этих тенденций стали чуть менее выраженными, но в целом сохранились. Характерно, что в начале путинского восьмилетия прилив «людей в погонах» во власть воспринимался значительной частью общества положительно, так как силовые структуры, особенно спецслужбы, пользовались в глазах многих граждан репутацией менее коррумпированных и более приверженных представлениям о чести, долге и служении, чем гражданское чиновничество. Эти настроения (их предвестником в 1990-е годы была политическая карьера Александра Лебедя) напоминают ситуацию середины 1920-х в Польше, когда Пилсудский и его военное окружение выступили в роли «спасителей отечества».
Создание «вертикали власти», ставшее ядром путинской административной реформы, также выглядит типично бонапартистским шагом. Опираясь на настроения большинства, которым режим придает характер политической воли, бонапартизм делает ставку на методы централизованного администрирования. Наполеон I настаивал на том, чтобы каждый назначенный им префект был в своем департаменте «маленьким императором», в то же время беспрекословно подчиняясь распоряжениям центральных властей. Владимир Путин посчитал необходимым вначале организовать систему региональных полпредств, а затем отменить прямые выборы губернаторов — для ограничения «вседозволенности» местных элит, которая, согласно путинской мифологии, едва не привела к распаду Российской Федерации. В то же время, как показывает ситуация, сложившаяся к концу президентства Путина в ряде российских регионов, особенно на Кавказе, эффективность путинского бонапартизма оказалась значительно ниже, чем у обеих наполеоновских. Она может быть сопоставлена с не слишком плодотворными административными усилиями польской «санации» — притом, что по масштабам коррупции современная Россия заметно опережает межвоенную Польшу[30].
Российский политолог Сергей Маркедонов так формулирует основную, по его мнению, проблему путинской государственно-административной системы:
«Если при Борисе Ельцине в процесс приватизации власти были вовлечены гражданские бюрократы (экс-партийные чиновники всех рангов, призванные во власть бизнесмены и интеллектуалы), то при Владимире Путине организованная коммерциализация власти затронула и силовые структуры. Фактически [президент] стал маклером силовых структур на административно-бюрократическом рынке. […] Путинская Россия, несмотря на официальную антиолигархическую пропаганду, гораздо в большей степени превратилась в олигархию, то есть “власть немногих”. Власть тех, кто зарабатывает государственной службой, в том смысле, что служба эта превратилась в выгодный бизнес»[31].
Именно здесь — причина того, почему, на наш взгляд, режим, сложившийся в России в 2000—2008 годах, обладая многими внешними признаками бонапартизма (авторитарная власть популярного лидера; роль «стабилизатора» общества после революционной эпохи; опора на силовые структуры; политика централизации; активно насаждаемый культ национального величия и возрождения страны и так далее), в действительности является чем-то вроде декорации, «виртуального бонапартизма».
Главное, бросающееся в глаза противоречие путинской идеологической риторики (хотя, как и большинство бонапартистских режимов, российская власть первого десятилетия XXI века, с точки зрения идеологии, достаточно «всеядна» и аморфна) — то, что обличения 1990-х годов, эпохи незавершенной и нескладной четвертой[32] русской революции, часто звучат из уст тех представителей правящей элиты, которые именно 1990-м обязаны материальным благополучием, карьерным ростом и политическим успехом. И сам Владимир Путин, и его преемник Дмитрий Медведев, и большинство людей из их окружения состоялись именно в эпоху Ельцина, о которой в путинской России стало принято отзываться негативно. (Хотя от личных нападок на человека, объявившего его своим наследником, Путин, к его чести, воздержался, и в последний путь первого президента России проводили в 2007 году вполне достойно.)
Одной из составляющих этой путинской риторики является антиолигархический запал, особенно характерный для середины этого восьмилетия (и, безусловно, связанный с «делом ЮКОСа»). При этом совершенно очевидно, что состав российской элиты в 2000—2008 годах изменился по персоналиям, но не структурно, и олигархические черты путинской власти оказались лишь чуть лучше задрапированы, чем у власти ельцинской, однако никуда не исчезли.
«Ельцинский либерализм и путинская суверенная демократия представляют собой две разные, но взаимосвязанные формы непредставительных политических систем. Они различаются лишь взглядами на роль государства в жизни общества и источниками легитимации»[33].
Вместо «равноудаленности» олигархических группировок от власти, пропагандировавшейся в первые годы правления Владимира Путина, произошло лишь удаление из круга «избранных» нескольких неудобных фигур, выдвижение ряда других и некоторый отход большого бизнеса в политическую тень, что, однако, нельзя расценивать как утрату им влиятельности. Связь президента с народом оказалась больше риторической фигурой, чем политической реальностью.
Таким образом, отношения путинской власти с элитами, сложившимися в 1990-е годы, напоминают польскую ситуацию конца 1920-х, когда Пилсудский в поисках дополнительной опоры для своего режима сблизился с крупными землевладельцами и промышленниками, тем самым оттолкнув от себя левых. В правление Путина, как и при Пилсудском, несмотря на обилие «разговоров в пользу бедных», не было осуществлено никаких крупных социальных реформ. Наоборот, произошли попытки свернуть некоторые элементы прежней системы соцобеспечения (монетизация льгот), что встретило активное сопротивление тех слоев общества, интересы которых оказались задеты. Можно предположить, что и социально-психологический итог путинского восьмилетия был бы гораздо ближе к скептическим настроениям, охватившим польское общество к концу режима «санации», если бы не кардинальное отличие экономической конъюнктуры двух эпох. Режим Пилсудского и его «полковников» уже в 1930 году столкнулся с глобальным экономическим кризисом — Великой депрессией, которая в Польше приобрела особенно затяжной характер из-за крайне консервативной и негибкой финансовой политики правительства. Режим Путина, напротив, был «осчастливлен» очень благоприятной для России конъюнктурой мировых сырьевых рынков. В результате, в Польше в 1930—1936 годах уровень жизни непрерывно падал, а вместе с ним — и популярность режима «санации», в то время как в России в 2000—2008 годах уровень жизни непрерывно рос, вместе с популярностью Владимира Путина.
Основа любого бонапартистского режима — опора на большинство общества. Отношения между бонапартизмом и элитами могут быть сложными и даже враждебными (как, например, в Аргентине в первое правление Хуана Перона[34]), но каждый бонапарт всегда может призвать на помощь или использовать в качестве средства политической борьбы «свой верный народ». Специфика (и «виртуальность») путинского бонапартизма, на наш взгляд, заключается в том, что этот режим опирается прежде всего и главным образом на прежние элиты, отличаясь от ситуации 1990-х лишь рядом персональных изменений и усилением «силовой» составляющей в рамках общеэлитарного консенсуса. Реальная же поддержка власти широкими слоями общества обусловлена, во-первых, вышеупомянутой благоприятной экономической ситуацией («живем-то хорошо, чего еще надо?»); во-вторых, целенаправленными усилиями пропаганды: в частности, общей стилистикой режима, подстраивающегося под вкусы «среднего человека», мелкобуржуазный, обывательский, «слободской» стиль. Как отмечает социолог Григорий Голосов: «Путин, попросту говоря, контролирует народ для элиты, создавая при этом впечатление, что он контролирует элиту для народа»[35].
Виртуальность, «невсамделишность», путинского бонапартизма проявилась и в том, какими способами он пытается решить одну из главных проблем таких режимов: вопрос о том, что же делать дальше? Ведь бонапартизм почти всегда явно или подспудно осознает собственный переходный, временный характер, свою странную историческую роль усмирителя революции, который в то же время является скорее завершающим этапом революционного процесса, нежели новой, постреволюционной системой. А ведь только такая система способна подытожить революцию и окончательно сделать ее достоянием истории. Поэтому для бонапартизма всегда важны и актуальны способы возможного перехода к постреволюционному этапу. Луи-Наполеон рассматривал в качестве инструмента этого перехода новую конституцию, утвердившую режим «либеральной империи». Пилсудский и его помощники подготовили конституцию 1935 года, но смерть маршала оставила слишком многие вопросы открытыми, и последующее четырехлетие стало в силу как внутренних, так и внешних обстоятельств лишь послесловием к эпохе Пилсудского, а не началом нового этапа в истории Польши.
Режим Владимира Путина также занят поиском вариантов перехода от завершающей, бонапартистской, фазы четвертой русской революции к постреволюционному устройству России. Но отличительной особенностью этих вариантов пока является та самая виртуальность, которая присуща путинскому бонапартизму в целом. С одной стороны, в качестве основы для построения новой политической системы в России явно выбираются институты парламентской демократии. На это направлены, в частности, отмена выборов по одномандатным округам в Думу и большинство региональных законодательных собраний и повышение барьера «проходимости» для политических партий с 5% до 7% (чтобы отсечь небольшие партии, «дробящие» политическую сцену). С другой стороны, те политические субъекты, для которых в последние годы властями был создан режим наибольшего благоприятствования, в первую очередь партия «Единая Россия», не обладают самостоятельным политическим потенциалом и поддержкой в обществе и полностью зависимы от своих кремлевских демиургов. В этом отношении они напоминают польский BBWR, исчезнувший с политической сцены в середине 1930-х годов так же бесшумно и бесследно, как он и возник.
Дополнительным фактором, добавляющим виртуальности российской политической сцене, является то, что Владимир Путин, несмотря на уход с президентского поста, остается активным политическим игроком. По логике бонапартистской системы, центр власти перемещается вместе с ее реальным носителем, как бы ни называлась его должность: Пилсудский при режиме «санации» ни дня не был главой государства, но именно ему принадлежала высшая власть в Польше. Тема двоевластия, наступившего в России после избрания Дмитрия Медведева, уже неоднократно обыгрывалась политологами. Хотя и второй, и третий президенты России однозначно отвергают возможность конфликта между ними, дело даже не в том, уживутся ли Путин с Медведевым в условиях новой формальной расстановки сил на высших государственных должностях. Сохранение за «бонапартом» заметной политической роли при отсутствии у него формального главенства препятствует формированию той самой новой, постреволюционной, политической системы, о которой шла речь выше. Ведь отход от бонапартизма неизбежно означает изменение самого характера власти, превращение ее, пользуясь типологией Макса Вебера, из харизматической в рациональную, из власти личности во власть функции, определенной законом.
С этой точки зрения, подчеркнутая верность Владимира Путина букве Конституции, требовавшей от него ухода после двух президентских сроков, означает не так уж много. Путин остается, по выражению Глеба Павловского, «демократическим принцепсом»[36], а логика бонапартизма продолжает действовать, поскольку и новый глава государства, и партия, обладающая парламентским большинством, созданы Путиным и правят с его благословения. Таким образом, путинский режим пока ушел от ответа на вопрос о том, какой будет постреволюционная политическая система в России, но ушел характерным для него способом: дав видимость ответа, создав очередную политическую фикцию. Это серьезная проблема. Хотя, в отличие от французской Второй империи или польской «второй Речи Посполитой», сегодняшней России не грозит иноземное вторжение, которое в считанные дни может разрушить все политические комбинации, резерв прочности созданного Владимиром Путиным «виртуального бонапартизма» не так велик — в слишком уж большой степени этот режим зависит от мировой экономической ситуации, и очень уж много проблем остается внутри страны. Поэтому замена реальных политических решений их видимостью может привести к тому, что принимать эти решения таки придется, но в гораздо более трудных и неблагоприятных условиях.