Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2008
Александр Евгеньевич Бобраков-Тимошкин (р. 1978) — филолог-богемист, переводчик, докторант Института чешской литературы и теории литературы философского факультета Карлова университета (Прага).
Александр Бобраков-Тимошкин
Символ «чешской судьбы»: 1968 год в контексте «споров о смысле чешской истории»
В насыщенной событиями чешской истории XX века[1] 1968 год— один из самых трудных для интерпретации. С одной стороны, процесс политической и экономической либерализации чехословацкого общества, получивший название «Пражской весны», вторжение войск пяти государств Варшавского договора и последующая капитуляция реформаторов перед диктатом Москвы предопределили не только характер политического режима, но и духовный климат в стране на много лет вперед. С другой, в самой Чехии нередко звучат «крамольные» мысли, подобные оценкам историка Вилема Пречана: «Как ни странно, воспоминания о сопротивлении чехословацкого общества в 1968—1969-е более сильны в остальном мире, а не в историческом сознании самих граждан Чехословакии»[2] — или публициста Иржи Сильного: «Чехословацкая весна 1968-го напоминает Золушку, которую предпочитают не замечать дома»[3].
Не прошло и двух лет с момента советского вторжения, и в атмосфере начавшейся коммунистической «нормализации»[4] драматические события 1968-го оказались сняты с повестки дня чешской общественной жизни, — в то время как на Западе продолжалась вызванная ими переоценка ценностей, что наконец привело к ослаблению советского влияния на западное общество (да и в самом СССР танки на улицах Праги стали импульсом к развитию диссидентского движения). Чехословацкая «бархатная революция» 1989 года, поначалу воспринятая как продолжение идеалов Пражской весны (этому способствовало присутствие в руководстве «революционеров» некоторого числа ее протагонистов во главе с главным символом — Александром Дубчеком), по сути оказалась ее отрицанием: в новой политической и интеллектуальной конфигурации идеям 1968 года не нашлось места. При этом1968-й по-прежнему признается одной из важнейших вех новейшей чешской истории, исороковаягодовщинаПражской весны, конечно, не проходит в Чехии незамеченной.
Одной из самых интересных попыток осмысления событий сорокалетней давности стала начатая в конце 2007 года дискуссия на страницах еженедельника «Литерарни новины»[5]. Импульсом для нее послужила публикация двух статей, написанных Миланом Кундерой и Вацлавом Гавелом[6]. Эти эссе, опубликованные «по горячим следам» событий в конце 1968-го — начале 1969-го в еще неподцензурной чехословацкой прессе, тогда составили ядро спора между видными участниками Пражской весны о ее смысле и последствиях. Участники нынешней дискуссии на страницах «Литерарних новин» — политологи, публицисты, деятели культуры — пытаются заново оценить тогдашние аргументы Кундеры и Гавела и определить, с кем из них в большей степени «согласилась» история.
Спор Кундеры и Гавела стал первой попыткой подведения итогов чехословацкого 1968 года с точки зрения целостности произошедших в нем событий (Пражская весна, оккупация и реакция на нее в мире и чехословацком обществе рассматриваются вместе, а не по отдельности) и на фоне более глубинных процессов чешской и европейской истории. Встроив 1968 год в контекст национального развития, сам спор, как уже теперь очевидно, стал частью другого важного чешского контекста: так называемых «споров о смысле чешской истории», попыток посредством осмысления актуальных событий ответить на важнейшие вопросы национального существования.
Неслучайно само название эссе Милана Кундеры, впервые опубликованного в последние дни 1968 года: «Чешская судьба». Писатель следует традиции чешской исторической философии, в частности трудам первого чехословацкого президента Томаша Гаррига Масарика. С названием его известного труда — «Чешский вопрос» (1895) — перекликается заголовок текста самого Кундеры[7]. «Наложение» событий 1968-го на эту схему приводит автора «Чешской судьбы» к таким выводам:
— Каким бы шоком ни была для чешского общества советская оккупация, в ней нет ничего выходящего за рамки исторически предопределенной «чешской судьбы», которая состоит в постоянном нахождении в центре геополитических противоречий и борьбе с внешними силами, — как правило, борьбе, прежде всего этической, заключающейся в сохранении собственной культуры и идентичности: «Мы все время переживаем одну и ту же национальную историю, которая имеет свою “вечную” проблематику»[8].
— Чешское национальное бытие тесно связано с развитием культуры, это одна из уникальных черт чешского народа и, возможно, один из смыслов его существования как народа «малого». «Чешская судьба» — именно судьба «малого» народа, на первый взгляд, обреченного на постоянную заботу о физическом выживании, на самом же деле имеющего гораздо больше предпосылок для культурного развития, чем большие народы, поскольку это развитие (а не внешняя экспансия) оказывается главным содержанием его национальной жизни[9].
— Оккупация, таким образом, есть некая фатальная сила, без присутствия которой «чешская судьба» будет неполной: чувство постоянной угрозы побуждает чешский народ быть сильнее, культурнее и прогрессивнее; ненасильственное сопротивление не только укрепляет сам чешский народ, но и демонстрирует всей Европе образец стойкости.
— Ценность Пражской весны— в том, что в ней чешский народ попытался исполнить свое предназначение, предугаданное еще Масариком: путем реализации идей «гуманизма» на практике указывать путь остальному человечеству[10].
Начав небывалый эксперимент — построение «социализма с человеческим лицом», — Чехословакия оказалась в центре внимания всего мира:
«Попытка создать (впервые в мировой истории) социализм без всесилия тайной полиции, со свободой слова,письменного и устного, с общественным мнением, к которому прислушиваются, и с политикой, которая на него опирается… — была той попыткой, посредством которой чехи и словаки впервые с конца средневековья опять очутились в центре мировой истории и адресовали свой призыв миру»[11].
Заметим, что этот «призыв» основан на национальных традициях: чехи со своим демократически-гуманистическим наследием[12] «избраны» для построения наилучшей формы общественного устройства, сочетающего достижения Запада (свобода слова, права человека) и социализма (самоуправление трудящихся, отсутствие у власти коммерческих интересов). Чехословакия, тем самым, оказалась в авангарде мирового левого движения (по-прежнему почитаемого за «прогрессивное»), и временное поражение Пражской весны sub speciae aeternisневажно. Так «чешский вопрос» закономерно оказался «всемирным» вопросом, о чем мечтал Масарик, создавая свой проект первой Чехословацкой республики.
Гавел в начале 1969-го подверг эти представления резкой критике. Следуя традиции споров о «смысле чешской истории», он выступил с позиции «реалиста», обвинив Кундеру в мифотворчестве:
— Никакой предопределенной «чешской судьбы» не существует: «Это не более чем абстракция, за которой не видно нашей конкретной ответственности за конкретные действия»[13].
— Пражская весна для Гавела — вовсе не уникальное событие, выдвигающее чешский народ в авангард человечества, а всего лишь не самая удачная попытка вернуться к «норме», которой Гавелу представляется западная демократия (это не сказано явно, но вполне вычитывается из подтекста):
«Если мы будем внушать себе, что страна, которая хотела ввести свободу слова — нечто очевидное в большей части цивилизованного мира, — и хотела воспрепятствовать вседозволенности тайной полиции, оказалась благодаря этому в центре мировой истории, мы не станем не чем иным, как самовлюбленнымипридурками, смешными в своем провинциальном мессианизме!»[14]
Идеологическое обоснование, составившее главный пафос чехословацкого движения обновления (противостояние социализма «с человеческим лицом» социализму «извращенному», «сталинизму» и тому подобному), Гавелу неинтересно, но без этого обоснования само движение лишается того смысла, который в него вкладывает Кундера;
— Гавел скептически относится к возможности опереться на политическую программу Пражской весны в новых исторических условиях: оккупация создала новую реальность, и в новых условиях воспоминания о прежней ситуации только мешают «посмотреть прямо в лицо жестокому, но непредопределенному настоящему»[15].
После ответа Гавела к дискуссии подключился ряд известных публицистов того времени, причем большинство из них поддержало Кундеру[16]. Однако опыт положившей конец этим спорам «нормализации» заставил большинство чехословацких интеллектуалов пересмотреть оценки и согласиться скорее с точкой зрения Гавела. Нынешняя дискуссия «Литерарних новин», начатая как попытка пересмотреть, в свою очередь, эту оценку, вряд ли способна серьезно повлиять на акценты, расставляемые современным чешским обществом по отношению к событиям 1968-го.
Здесь важно вернуться к тезису о «бархатной революции» как своего рода отрицании или «преодолении» 1968-го, что оказало важное влияние и на современную политическую реальность.
Как известно, режим «нормализации», удалив активных участников Пражской весны из общественной жизни, принял в качестве официальной интерпретации событий 1968-го концепцию «братской помощи в борьбе с контрреволюцией» (в документе ЦК КПЧ «Уроки кризисного развития» 1970 года). Существование какой-либо легальной политической оппозиции, которая опиралась бы на идеи Пражской весны, в ЧССР было невозможно. «Хартия-77» была создана в начале 1977-го с подчеркнуто неидеологической, правозащитной программой. Хотя едва ли не большинство, подписавших «Хартию», были активными участниками Пражской весны, прямой связи между нею и программой реформ 1968-го не было. Тем самым, «Хартия» стала не продолжением идей реформаторов, а совершенно новым «проектом» в новых исторических условиях, закономерно отодвинувшим в оппозиционных кругах воспоминания о 1968-м на «второй план». Люди «Хартии» и сформировали в ноябре 1989-го ядро Гражданского форума. Борьба за влияние в этой организации в начале декабря в целом сложилась не в пользу бывших активистов 1968 года[17].
Юрген Хабермас охарактеризовал смены режимов в Центральной и Восточной Европе в конце 1980-х как «догоняющие революции»[18]. В Чехословакии, в отличие от стран-соседей, однако, речь могла идти о выборе из двух моделей выхода из тупика «реального социализма»: в качестве идеала, к которому следовало вернуться, могла рассматриваться как некогда реально существовавшая Первая республика (ассоциировавшаяся, впрочем, скорее с «Западом» как таковым), так и «виртуальный», но более приближенный по времени проект «социализма с человеческим лицом». Символическая закулисная победа Вацлава Гавела над Александром Дубчеком[19] в борьбе за пост первого посткоммунистического президента Чехословакии означала и капитуляцию реставраторов Пражской весны перед кратковременным, но эффективным союзом диссидентов из окружения Гавела — технократов во главе с Вацлавом Клаусом и прагматиков из числа бывших членов КПЧ.
Политическим поражением идей Пражской весны дело не закончилось — в следующей фазе чехословацкой трансформации начала 1990-х можно говорить уже и о поражении ее «духа», как движения, ведомого общенародным энтузиазмом и этическим пафосом[20]. Любопытно, что, скептически настроенный по отношению к идеализации Пражской весны, Вацлав Гавел, став вождем «бархатной революции» и президентом, сам фактически апеллирует к идее «чешской судьбы»[21] — и, вполне в чешских политических традициях, терпит поражение. Гражданский форум из инструмента «неполитической политики» превращается в классическую правую партию с лозунгами «построения капитализма»; главным вопросом повестки дня становится экономическая трансформация. Вопреки мнению Гавела (но, парадоксально, следуя его «заветам» образца 1969 года), новое политическое руководство не ставило перед собой «метаисторических» целей, посчитав главным возвращение к «норме». В идеологическом арсенале новых реформаторов место Пражской весны заняли Милтон Фридман, Фридрих фон Хайек и Маргарет Тэтчер. Политолог Жак Рупник констатирует: «1989 год может пониматься как анти-1968-й в том смысле, что главной целью уже не была реформа социализма, а построение наиболее точной копии Запада»[22], так что «новым национальным и старым международным элитам…не нужны были какие-то дискуссии о демократическом социализме»[23]. Идея «возвращения к 1968-му» была вытеснена из политического дискурса — единственной крупной силой, ныне провозглашающей себя идейной наследницей «социализма с человеческим лицом», является Коммунистическая партия Чехии и Моравии. Ядро ее электората, впрочем, составляют никак не «еврокоммунисты», а ностальгирующие по прежним временам пенсионеры.
Быстрое поражение на политическом поле способствовало тому, что в некоторых кругах (например, среди авторов тех же «Литерарних новин») в Пражскую весну начал вкладываться актуализированный смысл: она стала символом альтернативы нынешнему неутешительному состоянию общества, которой не позволили осуществиться сугубо внешние обстоятельства — сначала русские танки, а затем экспансия «Макдоналдса». Однако главная проблема, препятствующая прямому воздействию идей 1968-го на современное чешское общество, — не сорок прошедших лет и даже не их неартикулированность (исчерпывающую формулировку «социализма с человеческим лицом» найти трудно), а то, что собственно оккупация и ее последствия представляются более значительными вехами истории, чем сама Пражская весна, за которой признается разве что роль «спускового механизма».
Возьмем в свидетели все того же Кундеру. В известном эссе 1984 года «Похищение Европы» (или «Трагедия Центральной Европы») он фактически соглашается со своими оппонентами по спору 1968/1969-го и идет еще дальше, провозглашая советскую оккупацию важнейшим событием в истории Чехии, и событием фатальным. Теперь вместо всемирного смысла Пражской весны писатель обращает внимание на столь же глобальный смысл «трагедии Центральной Европы»: оккупация нарушила «идентичность нации» настолько, что чехам грозит поглощение «русской цивилизацией», суть которой — «радикальное отрицание современного Запада»[24].
О значимости, которая по-прежнему придается факту оккупации и связанным с ним смыслам, можно судить хотя бы по тому, что он продолжает играть роль аргумента в политических дебатах, причем порой используется сторонниками диаметрально противоположных точек зрения: именно потому, что апелляция к нему есть апелляция к национальному консенсусу, и право апеллировать к опыту оккупации — важный козырь любого полемиста.
Примером здесь может служить дискуссия о размещении в Чехии радарной установки системы ПРО США. Один из главных аргументов противников радара — недопустимость присутствия на чешской территории иностранных вооруженных сил после негативного опыта 1968 года. Известность приобрела листовка объединения «Нет военным базам», на которой марширующие на фоне цифр «1968» советские солдаты превращаются в американских — уже под цифрами «2008». Требуя референдума по вопросу о размещении радара, активисты вновь проводят параллели с 1968-м, когда «народ тоже ни о чем не спросили», и берут в свидетели Кундеру: «По моему мнению, решение о военной базе США — это эпохальное решение о том, какую форму примет чешская судьба»[25].
Подобная аргументация становится мишенью для критики комментаторов—сторонников радара, указывающих на принципиальную разницу между ситуациями «1968» и «2008». При этом, однако, они тоже берут август 1968-го в свидетели: размещение радара на чешской территории, по их мнению, должно окончательно продемонстрировать, что Чехия уже не относится к российской сфере влияния (многие комментаторы видят в современной России прямую продолжательницу политики СССР и, следовательно, угрозу Центральной Европе. Радар, тем самым, наделяется чертами символической гарантии от нового вторжения «старшего брата с Востока».
Что касается последствий вторжения, то наиболее серьезными из них называются экономическая стагнация, углубившая технологическое и бытовое отставание от Запада, и «моральный упадок» нации. Последний тезис возвращает нас к контексту чешской истории: прежде всего к событиям после «мюнхенского сговора» и немецкой оккупации. Сходство между событиями 1938/1939 и 1968/1969 годов налицо: традиция сопоставительной трактовки была заложена еще весной 1969-го в цикле статей историка Яна Тесаржа о ненасильственном сопротивлении немецким оккупантам, постепенно перешедшем в коллаборационизм[26].
Общий знаменатель здесь, помимо оккупации, — факт отмеченного в обоих случаях подъема общенациональной морали непосредственно перед катастрофойи в первой ее фазе: «полное моральное единство — единственное оружие, которым чешский народ, от ребенка до старика, боролся в дни своих трагических испытаний»[27], и резкого ее упадка после поражения: «моменты необычайной мобилизации национальных сил… как это было в сентябре 1938-го, августе 1968-го и ноябре 1989-го, у нас очень быстро заканчиваются фиаско, капитуляцией с катастрофическими последствиями»[28].
Для ряда правых публицистов (например, редакционного круга еженедельника «Бабилон» и, с некоторыми оговорками, части сторонников Вацлава Гавела) важнейшей темой для размышления в связи с 1968-м становится как раз не Пражская весна, и даже не оккупация, а именно предательство «верхов» и последующее молчаливое приятие обществом «нормализации», отказ от общественной ангажированности в пользу удовлетворения материальных потребностей, в чем видятся и корни многих нынешних бед.
Если Пражская весна именуется общенародным движением, возникшим, если не вопреки, то неподконтрольно воле руководства КПЧ, то «нормализация», в данной трактовке, — прямое следствие капитуляции «коммунистов-реформаторов», задним числом давших согласие на оккупацию[29]. Дискредитация носителей идей бросает тень и на сами идеи, так что «единственное и всемирное» значение «катастрофы» 1968-го, по мнению сторонников такой точки зрения, состоит «в том, что она показала, что коммунизм неэффективен, не подлежит реформированию»[30]. Оккупация и ее последствия, тем самым, оказываются удобным аргументом для провозглашения несостоятельными коммунистических, а иногда и вообще левых, идей.
Здесь, однако, вновь бросается в глаза сходство с 1938—1939 годами: после восстановления Чехословакии в 1945-м ответственность за «Мюнхен» была возложена — помимо, конечно, оккупантов, — на тогдашнее руководство страны, а опосредованно — и на сам режим Первой республики. Сходство не только актуальных событий (моральный подъем — «предательство» элит, или стремление защитить народ от «непредсказуемых последствий», как выражались в 1939-м Эмил Гаха, а в 1968-м Людвик Свобода, призывая нацию не давать отпора оккупантам[31], — моральный упадок), но и их интерпретаций (возложение вины на общественно-политический строй) сталодополнительным очком, заработанным концепцией Кундеры о «чешской судьбе».
Что же, однако, осталось в актуальном общественно-политическом дискурсе от собственно идей Пражской весны о «лучшем социализме», которыми был восхищен Кундера, а затем Жан-Поль Сартр и многочисленные западные интеллектуалы и с которыми еще в конце 1980-х годов далеко за пределами Чехословакии и СССР связывали горбачевскую перестройку?
Анализ не символов и жестов, а собственно действий и высказываний чехословацкого руководства 1968 года (включая коммунистических идеологов) привел большинство комментаторов к выводу о том, что отыскать сущность этих идей не так-то просто, что, конечно, затрудняет их актуализацию. Очевидно, что реформаторы в КПЧ весной-летом 1968-го «не хотели устранить коммунизма, реставрировать капитализм и, тем более, не хотели ввести плюралистическую политическую систему, то есть парламентскую демократию со всеми правами и свободами»[32]. Официальная «Программа действий» КПЧ (апрель 1968-го) по-прежнему провозглашает верность принципу руководящей роли компартии в обществе, отсутствию политической конкуренции, подтверждает курс на просоветскую внешнюю политику.Один из видных реформаторов Зденек Млынарж отмечает, что главной заботой властей была экономика; радикалы в КПЧ не исключали, что будет осуществлен переход к плюралистической демократии, однако в перспективе не менее десяти лет[33].
С другой стороны, «попытка политической реформы тоталитарной диктатуры… начатая коммунистами-реформаторами, переросла в широкое демократическое общественное движение с ярко выраженным и часто имеющим решающее значение моральным ядром»[34]. Именно это движение, «спонтанный взрыв стремления жить в свободе и человеческом достоинстве»[35], признается и комментаторами-антикоммунистами как несомненная позитивная черта Пражской весны — наряду с такими практическими мерами, как отмена цензуры, реабилитация жертв репрессий или открытие границ. Но это движение, предложив ряд рецептов решения внутричехословацких проблем, не успело (или не могло) выработать программу, которая могла бы восприниматься как актуальная в том смысле, который вкладывал в Пражскую весну Кундера. Интерпретаторам нередко приходится «додумывать» эту программу — и додумывать, конечно же, на фоне исторических и актуальных политических событий. Потому лозунги «социализма с человеческим лицом» и «третьего пути» удобны, например, для противников нынешней политической конфигурации в Чехии. Многочисленные примеры такого актуализирующего прочтения наследия Пражской весны мы видим в упомянутой выше дискуссии «Литерарних новин» — участники ее, как правило, присягают «идеям 1968-го» на верность как альтернативе «дикому капитализму», моральной деградации, американскому радару и прочим порокам современного (а отнюдь не сорокалетней давности) общества:
«…Убежденность все большего числа людей, что истинная свобода с трудом реализуется в пространстве такой демократии, которая полностью подпала под власть денег и групповых интересов, делает в определенном смысле релевантными идеи Пражской весны о “третьих путях” и “свободе, до сих пор не познанной”»[36].
Впрочем, когда речь заходит о конкретных «путях», даже наиболее убежденные их сторонники признают, что идеи, к которым они апеллируют, не более чем «предчувствие единственного пути, который может спасти человечество…несмелый намек на игру воображения, из которой в будущем появится новая парадигма», отличная от капиталистической и коммунистической[37]. Подобные взгляды, как мы уже отмечали, несмотря на известную распространенность в кругах интеллектуалов, далеки от общественно-политического мейнстрима.
Можно констатировать, что в случае с «идеями Пражской весны» мы имеем дело с символом, обозначающим нечто большее, чем его денотат[38]: у каждого благосклонного интерпретатора своя «Пражская весна» и свое представление о том, на какие же ее «идеи» стоит опираться сорок лет спустя. Таким образом, можно говорить о (вполне закономерном) создании очередного исторического мифа.
Он, однако, не имеет универсального характера: многочисленна группа комментаторов, полагающих, что, с идейной точки зрения, Пражская весна современности дать ничего не может, будучи «мертвой как политически, так идейно»[39], а поражение реформаторов много важнее для чешской и мировой истории, чем сами их реформы. О разочаровании в реформаторах как главном итоге Пражской весны мы уже говорили выше; но в события чехословацкого 1968-го сторонниками такой точки зрения вкладывается — опять-таки, пусть неосознанно, вполне по чешской традиции — «всемирный» смысл: они привели к утрате иллюзий, связанных с Советским Союзом и «социалистическим лагерем», как в самом чешском обществе, так и на Западе[40], и тем самым объективно способствовали поражению СССР в холодной войне. Эта мысль, впервые высказанная деятелями эмиграции Иваном Свитаком[41] и Павлом Тигридом, приобрела характер фактически общепризнанной истины.
Пражская весна, таким образом, ценна не сама по себе, а как импульс, в том числе, например, и для создания «Хартии-77». По мнению феноменолога Яна Паточки, главным итогом 1968-го стало появление меньшинства, объединенного «солидарностью потрясенных», которая не позволяла людям морали «жить в неправде». Оккупация открыла для них прямую дорогу к деятельной активности в рамках Хартии, которая, по оценке Павла Тигрида, «вошла в современную историю Европы и тем самым обновила право чешского сообщества называться нацией»[42], опять-таки отобрав «пальму первенства» в борьбе за «мировой смысл» чешского вопроса из рук коммунистов-реформаторов.
Попытаемся обобщить наблюдения о 1968-м в контексте чешской истории (по Кундере, «чешской судьбы») и «европейского/всемирного смысла» тогдашних событий.
1968 год — последнее пока что звено «роковых восьмерок» чешской истории (перечислим только события XX века: 1918-й — образование Чехословакии, 1938-й — конец Первой республики после Мюнхенских соглашений, 1948-й — приход коммунистов к абсолютной власти). При сопоставлении событий Пражской весны с этими датами мы (и ряд интерпретаторов — тот же Павел Тигрид) видим не только внешнее сходство, но и внутреннюю логику. Можно действительно говорить о некой «цикличности», единой парадигме переживания кризисов чехословацким обществом. Параллели между 1938-м и 1968-м здесь наиболее очевидны. Кроме того, понимание логики чешской истории, в частности специфики проекта Первой республики, как тоже в некотором роде «социалистического» и «всемирного», или, например, трактовки послевоенных лет как первой попытки построения социализма «с национальным лицом», позволяет понять, почему именно в ЧССР, а не в какой-либо иной из стран «социалистического лагеря», существовали предпосылки для начала Пражской весны[43].
Что касается европейского и глобального измерения событий 1968 года, то, помимо точек зрения меньшинства (исключительно «идейное влияние этих событий) и большинства (главный глобальный смысл Пражской весны — в ее поражении), необходимо еще коснуться темы чехословацких событий в контексте роста левого движения в 1968-м во всем мире.
Уже после оккупации эту тему подробно рассмотрел Жан-Поль Сартр[44]. Для позднейшего времени можно говорить о некой интеллектуальной моде, согласно которой события 1968-го интерпретировались исключительно как «левая революция»: на Западе ее задавил буржуазный истеблишмент, на Востоке — советские танки. Но семена бурного 1968 года взошли и дали свои плоды. Французский политолог Жак Рупник на страницах «Литерарних новин», анализируя эту трактовку, отмечает, что такой взгляд на события весьма упрощен:
«Пражская весна и парижский май 1968-го… принесли поиск альтернативных общественных моделей… Однако одновременность этих событий не означает их сходства… Французские левые отрицали рынок и капитализм в то время, как в Праге Ота Шик предлагал “третий путь” на рубеже Востока и Запада… Слова “Запад” и “Европа” для парижских левых ассоциировались с колониализмом и “общим рынком” тогдашнего ЕЭС»[45].
Различными были не только идеологические опорные точки, но и последствия событий как для общества, так и для его протагонистов. В то время, как повестка дня 1968-го на Западе не снята до сих пор, чешские реформаторы, несмотря на все симпатии к ним в кругах западных левых, оказались «потерянным поколением».
Итак, большинству комментаторов ключевым событием 1968 года видится оккупация; ее последствия для судьбы нации и мира представляются более важными, чем то, что ей предшествовало. Этим, как и политической программой «возвращения к норме», избранной после 1989-го, в споре Кундеры с Гавелом вроде бы подтверждается правота последнего. С другой стороны, мало кто оспаривает тезисы Кундеры о вписанности событий 1968-го в контекст чешской истории и об их «всемирном» характере — вот только многие считают, что это всемирное значение Пражская весна приобрела только в момент ее подавления. Таким образом, попытка нации приобрести субъектность, — в которой видели главное содержание 1968-го Кундера и Ян Паточка, — в вышеописанной (наиболее распространенной) интерпретации завершилась крахом: чехи вновь выступают как объект воздействия исторических сил.
В заключение отметим, что сорок лет — уже достаточный срок, чтобы говорить о сформировавшейся репутации чехословацкого 1968 года. Эта репутация неизбежно влияет на все последующие интерпретации. По сути, 1968-й стал уже неким символом, и дискуссия идет лишь вокруг того, что именно он символизирует: начало «морального падения», присутствие иностранных войск, преступления коммунизма, шанс на построение «лучшего социализма», «русскую угрозу», проявления «мюнхенского комплекса» или (пожалуй, чаще всего) звено в цепочке той самой «чешской судьбы».
В целом, актуализации подвергаются только очень небольшие фрагменты комплекса событий 1968 года, и, пожалуй, современные чехи — в меньшей степени наследники Пражской весны, чем общество в ряде других стран, где идеи тогдашних «революций» в той или иной мере инкорпорировались в политический и культурный мейнстрим. Но, конечно, историческая память о событиях (в особенности, об оккупации) в чешском обществе остается, и недооценивать ее нельзя. Стоит процитировать Вацлава Гавела, назвавшего их «историческим опытом, который нельзя вытеснить из подсознания наших народов и о котором до сих пор еще нельзя сказать, что именно он означал, как он отложился в генетической памяти общества и как и когда проявится в будущем».