(сорок лет спустя)
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2008
Лев Дмитриевич Гудков (р. 1946) — социолог, директор «Левада-центра».
Лев Гудков
Пражская весна 1968 года в оценках российского общества (сорок лет спустя)[1]
Влияние на советское общество событий, происходивших в Чехословакии весной и летом 1968 года (как и последующего вторжения войск Варшавского договора и подавления процессов демократизации), казалось очень незначительным. Используя всю мощь армии и КГБ, советское руководство сместило лидера чехословацких реформаторов Александра Дубчека, изолировало активных участников демократического движения и нейтрализовало непосредственную опасность для социалистической системы. Но в долгосрочной перспективе этот успех оказался сомнительным. Более того, как часто бывает при ретроспективной оценке репрессивных режимов, его следует рассматривать как одну из отдаленных причин краха самого СССР. На тот момент, однако, еще не было ясно, насколько тесно переплелись между собой судьбы СССР и социалистического лагеря. Мысль о крахе советской власти представлялась несерьезной, хотя симптомы будущего кризиса были очевидными уже тогда.
С внешней точки зрения, Советский Союз в 1960-е годы представлялся мощным и быстро развивающимся тоталитарным государством, но изнутри картина выглядела несколько иначе. Монолит пронизывали невидимые трещины. Предельно милитаризованная государственная экономика могла функционировать только за счет перераспределения доходов населения, обрекая его на хроническую бедность и дефицит самых необходимых товаров и услуг. Начатая Никитой Хрущевым критика культа личности Иосифа Сталина подрывала легитимность системы, ослабляя позиции и самого Хрущева как символического представителя высшей власти в этой системе и одновременно — ее реформатора. Венгерское восстание 1956 года медленно вытеснялось из общественной памяти, но окончательно никогда не исчезало. Оно превратилось в своеобразный горизонт оценки общего положения дел в социалистическом лагере, оставаясь постоянным напоминанием о скрытых угрозах существованию советской империи. Внутри страны периодически вспыхивали массовые конфликты, не связанные, казалось, между собой, но сигнализировавшие об общем неблагополучии режима. Это и этнические волнения на Кавказе в 1957 году в ходе возвращения на родину репрессированных народов, и демонстрации сталинистов в Тбилиси, и волнения в Караганде в 1959-м, и расстрел демонстрации рабочих в Новочеркасске в 1962-м. Неэффективность системы, отказавшейся от прямого принуждения к труду, которое прежде обеспечивалось террором, становилась все очевидней. Административные импровизации Хрущева не только не решали проблем развития тоталитарной системы, но производили обратный эффект: дезорганизацию управления, вызывавшую раздражение и корпоративное сопротивление партийно-хозяйственной номенклатуры. Необходимость реформирования системы осознавалась все сильнее, и ожидания этого распространялись в самых разных слоях и группах населения.
Снятие Никиты Хрущева со всех постов и приход к власти Леонида Брежнева отметили переход к консервативно-охранительной политике: критика советской системы под лозунгом борьбы с культом личности становилась невозможной, а на смену ей шла тихая реабилитация Сталина. Робкие попытки экономических реформ, связанные с именем председателя Совета министров Алексея Косыгина, также закончились ничем. Время относительной либерализации режима уходило в прошлое, и это остро ощущалось современниками. В 1966 году состоялся первый после смерти Сталина политический суд над писателями — Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. По мере ужесточения цензуры все большую популярность приобретал самиздат, а на его основе возникало правозащитное движение.
Осенью 1968 года вопрос о мирной и эволюционной трансформации репрессивного режима в нечто более гуманное и менее жестокое по отношению к человеку, более эффективное с точки зрения общественных ценностей был закрыт и снят уже навсегда. Для партийного аппарата и интеллигенции, по-разному смотревших на происходящее в Чехословакии, поражение деятелей Пражской весны стало знаком принципиальной невозможности реформировать тоталитарный режим. Влияние чехословацких событий на судьбу советского и постсоветского общества оказалось более глубоким и продолжительным, чем последствия Венгерского восстания 1956 года, гораздо более кровавого и подавленного с гораздо большей жестокостью. После 1968 года лояльные по отношению к власти протесты — например, направление руководству страны и в редакции газет писем, осуждавших вторжение в ЧССР, — быстро прекратились под влиянием репрессий и осознания бессмысленности и безрезультатности таких акций. Среди интеллигенции крепли антисоветские настроения. При этом, однако, они не имели никакой практической перспективы; более того, новый настрой парализовал саму мысль о какой-либо подготовке к реальным практическим изменениям. В этом заключается важнейшее отличие положения в СССР от аналогичных процессов в Восточной Европе, где репрессии против «инакомыслящих» стимулировали развитие гражданского общества. Публичные выступления интеллигенции против бюрократического произвола и некомпетентности в разных областях, родственные чешскому движению «за социализм с человеческим лицом», прекратились уже к 1970—1972 годам. Прошедшие в 1970—1973 годах «мягкие» чистки в научной и культурной среде сделали интеллектуальную атмосферу в стране безнадежно серой, конформистской, предопределив название всего брежневского правления как «эпохи застоя». (Эта деморализация стала одной из причин полной неготовности советских интеллектуалов к политической деятельности в тот момент, когда система в конце 1980-х годов начала рушиться, а изменения стали реальностью.)
Реакцией на этот тупик стал идеологический процесс совершенно иного порядка: реанимировался консервативный русский национализм. Это довольно мутное по составу течение мысли первоначально сочетало интерес к имперскому культурному прошлому, русскому традиционализму и отчасти — православию (что стало предпосылкой новой массовой религиозной идентификации уже в 1990-е годы). Причем оно не слишком противоречило (хотя не обошлось без конфликтов и напряжений) официальной советской идеологии величия, исключительности, превосходства и милитаризма.
В массовом сознании в СССР, насколько можно судить сегодня по данным опросов, чешские события были восприняты как совершенно неожиданный, а потому трудно объяснимый (с точки зрения положения дел в самом Советском Союзе) взрыв массовых протестов и недовольства. После краткого периода растерянности властей советская пропаганда задала тональный горизонт понимания этих процессов. Они были преподнесены как направленные не просто против социализма и коммунистического руководства в ЧССР, но против всей советской системы, то есть против Советского Союза и его сателлитов, а стало быть, против русских, «в 1945 году освободивших Чехословакию от фашизма». Тем самым стрелки предполагаемой агрессии переводились со специфики советского режима на СССР как страну, символически представленную в массовом сознании в качестве крепости, осажденной со всех сторон врагами. Благодаря этому производилась (или восстанавливалась) мгновенная идентификация населения с советской властью, с режимом — оппозиция «своих» против «чужих».
Чехи в этой картине выглядели предателями, ренегатами, перебежчиками. Контекст восприятия проблемы резко менялся (и на этом работала советская пропаганда): логика реформирования и демократизации социалистической системы отходила на задний план, а на первый план выдвигались противопоставления «мы—они» или «война—мир». Союзничество социалистических стран, казалось, противодействовало реваншу и пересмотру итогов Второй мировой войны. Несмотря на схожесть социальных проблем в обеих странах, имперское сознание делало невозможным массовую солидарность с чехами, понимание их озабоченности. Чем менее информированными о положении дел в Чехословакии были советские граждане, тем легче воспринимались стереотипы пропаганды, укорененные в русской национальной мифологии противостояния Европе. Вытекавшее отсюда разделение на «своих» и «чужих» подавляло чувство моральной ответственности за действия своих властей, за то очевидное насилие, которое имело место в Чехословакии после вторжения советских войск. Нет сомнения, что наши люди опознавали его, но в то же время дистанцировались от жертв насилия, не допуская даже мысли о сочувствии и протесте.
Безразличие нашего общества к драме сорокалетней давности вполне очевидно: оно сильно контрастирует с работой памяти, производимой в других странах[2]. Итак, что и кому в нынешней России известно о тогдашних событиях? Чтобы ответить на этот вопрос, Аналитический центр Юрия Левады провел в феврале 2008 года общероссийский репрезентативный опрос общественного мнения. Нас интересовало, как работала тоталитарная пропаганда, каковы были ее механизмы и степень воздействия, на какие структуры сознания она ложилась, что могло ослабить ее действие.
Из данных опроса следует, что только чуть больше четверти взрослых россиян (27%) имеют «какое-то представление» о том, что происходило в Праге весной и летом 1968 года. В том числе около 10%, по их словам, считают себя «вполне информированными» об этих событиях. Именно эти 10% населения и представляют в данном случае главный интерес, поскольку осведомленность остальных носит вторичный характер, напоминая хвост кометы. Это всего лишь рассеянные, менее выраженные мнения упомянутой группы «информированных» сограждан.
В общем и целом знание и понимание тех событий складывается из трех источников: советских газет, телевидения и радио, излагавших происходящее очень тенденциозно (68%), личного опыта участников или непосредственных рассказов очевидцев (как правило, солдат и офицеров, участвовавших во вторжении) (60%), зарубежных радиопередач и самиздата (57%). Самиздатские материалы при этом относятся к более позднему времени — ко второй половине 1970-х и началу 1980-х годов.
Более половины (57%) из этих «осведомленных» — люди предпенсионного и пенсионного возраста, то есть те, кто старше 55 лет. Чем моложе опрошенные, тем меньше они знают о Пражской весне: среди 40—50-летних таких «информированных» лишь 30%, среди 25—30-летних — 12%, а совсем молодые (от 18 до 24 лет) не знают об этом практически ничего (0,7%). Для поколения 40—50-летних главным источником сведений и интерпретаций, касающихся этой темы, были СМИ времен перестройки — периода ожесточенной критики советской системы, а также рассказы старших. Для самых молодых — лишь препарированные схемы учебников, не вызывающие какого-либо заинтересованного отношения. Иначе говоря, знание о тех событиях не воспроизводится во времени, поскольку оно носит почти исключительно личный характер, предполагая либо персональный опыт участия, либо высокую степень политической ангажированности, проистекающую из знакомства с участниками и очевидцами. Это означает, что институциональные каналы передачи исторического знания здесь либо не работают, либо блокируют информацию о том времени.
В результате, сегодня мы имеем дело с непроработанным, нерационализированным отношением к прошлому, сочетающем самые разные версии тогдашних событий и соединяющем их в соответствии с основными схемами традиционной национальной идентичности, коллективного самопонимания, адаптации к репрессивному государству или «двоемыслия».
Наиболее часто упоминаемая версия того, что происходило тогда в Чехословакии: «Восстание против режима, навязанного Советским Союзом» (14% всех опрошенных) и «Попытка демократического обновления социализма» (6%). Реже воспроизводятся старые советские трактовки, среди которых: «Попытка антисоветских сил в руководстве ЧССР произвести переворот и оторвать страну от соцлагеря» (7%), «Подрывная акция западных стран, попытка расколоть соцстраны» (6%), «Стихийные выступления дезориентированных масс против коммунистического руководства Чехословакии» (2%). Вместе с тем общим для всех групп опрошенных оказывается мнение о том, что «реформистские настроения были общими, присущими всем странам, входящим в соцлагерь». Каждый четвертый опрошенный полагает, что даже СССР здесь не был исключением (чаще такую точку зрения высказывают более образованные группы).
Отвечая на вопрос: «Чью сторону вы поддерживали тогда и как вы оцениваете сегодня эти события?» — респонденты говорили о заметных изменениях в своих оценках. В 1968 году их симпатии были преимущественно на стороне советского руководства (тогда интервенцию поддерживало в четыре раза больше людей, чем было тех, кто сочувствовал деятелям и сторонникам Пражской весны). Сегодняшние оценки отличаются от тогдашних: соотношение симпатизирующих чехам и поддерживающих действия советских властей выглядит как 12% к 14%. Изменения связаны с поколением перестройки, людьми среднего возраста.
Отношение к вводу советских войск в Чехословакию оценивается также очень по-разному. Официальную версию вторжения (мнение, что ввод войск был ответом советского руководства на просьбу «здоровых сил» в руководстве тогдашней ЧССР) разделяет сегодня только пятая часть опрошенных. Несколько чаще указывается на то, что это была акция «подавления народного движения против социализма» и «устрашение потенциальных противников СССР и коммунистической власти в других странах соцлагеря». Такой вариант объяснения приводит каждый третий из «информированных» опрошенных. Но наиболее частый ответ (в котором просматривается неуклюжая попытка оправдания советского руководства) сводится к следующему: «Это была попытка любыми средствами сохранить Чехословакию в составе соцлагеря».
В мотивах брежневского руководства сегодня видят, прежде всего, стремление сохранить советский блок от неизбежного раскола в случае выхода Чехословакии из-под власти СССР (26%). Два других варианта объяснения: «страх перед полным крахом коммунизма, который можно предотвратить только силой» (7%) и «войска вводились, чтобы предупредить перерастание кризиса в мировую войну» (6%), — обусловлены внутренней задачей апологии советских лидеров. Последнее объяснение очень показательно для понимания логики нейтрализации «нечистой совести» российского населения. Суть ее сводится к тому, что «мы», СССР, в любом случае будем использовать силу, но лучше это сделать раньше, чтобы опередить западные страны, которые должны придти на помощь чешским демократам, когда советское руководство пошлет войска на их подавление. Такое «доказательство от противного», выбор в пользу «малого зла» лишь бы избежать «большего», — предельный аргумент национальной консолидации вокруг власти. Режиму начинают прощать все преступления в прошлом и произвол в настоящем — «лишь бы не было войны». Такой ход пропаганды апеллирует к национальной травме, нанесенной Второй мировой войной и ставшей центральным моментом в структуре русско-советской идентичности. Подобный аргумент работает и сегодня: доля тех, кто считает, что в 1968 году на самом деле была угроза военной интервенции НАТО в Чехословакию, в полтора раза больше доли тех, кто склонен считать это демагогией и пропагандой (18% и 12% соответственно).
Примерно так же распределяются мнения относительно того, каковы были последствия советского вторжения. Самая большая доля ответов представляет собой чисто оппортунистическую позицию: «действия СССР достойны осуждения», вторжение временно заморозило страну, но (!) … не остановило исторического хода событий. Такая позиция самая примечательная: она содержит явное неодобрение силовой политики, советской оккупации, где бы она ни реализовывалась, — но в то же время в ней присутствует нежелание выступать против предполагаемого большинства, касаться тех чувствительных точек национального сознания, которые консолидируют великодержавное большинство и господствующую структуру коллективной идентичности. Крайние позиции — сторонники брежневской официальной линии («введение войск нормализовало ситуацию в стране и способствовало ее последующему развитию») и их противники, решительно осуждающие введение войск и последующие репрессии против чешских демократов, — составляют 30% и 24% от числа «информированных» граждан.
В целом, общественное мнение нынешней России оказывается несостоятельным, сталкиваясь с необходимостью дать конечную оценку событиям и деятелям Пражской весны. Даже представители самой большой группы, тех, кто считает себя достаточно компетентными в проблемах 1968 года, затрудняются ответить на вопрос, какое влияние оказали пражские события на жизнь населения ЧССР (15% всех опрошенных). Еще 6% сказали, что «никакого», 13% полагают, что влияние было «негативным», и 11% настаивают на его положительном значении для будущего Чехии и Словакии (различия между крайними позициями очень незначительны). Но те же опрошенные, причем в явном большинстве, вступая в противоречие с прежними своими высказываниями, считают, что для судьбы социалистических идей и самой идеологии социализма подавление чешского движения за свободу и реформы оказалось смертельным или, по меньшей мере, крайне негативным. Такое мнение высказывается в три раза чаще, чем любое иное. Число его сторонников в три—четыре раза превосходит число тех, кто считает, что военная интервенция, чистки и репрессии никак не отозвались на последователях социализма.
Двусмысленное отношение к подавлению демократического движения в Чехословакии находится в тесной связи с тем обстоятельством, что российское общество решительно не желает отвечать за преступления, которые совершило советское руководство. Соотношение тех, кто считает необходимым признать вину за репрессии против чешского народа и оккупацию 1968 года, и тех, кто против этого, составляет 11% против 27%. Такая позиция россиян тем более примечательна, что большая часть опрошенных не сомневается в том, что Пражская весна была именно «народным движением» против навязанного извне режима.
О том, что в августе 1968 года семь российских правозащитников и диссидентов осмелились выступить на Красной площади против тоталитарного государства и выразить свой протест против вторжения советских войск в Чехословакию, знают всего 12% населения. Эта цифра не случайна: она повторяется во всех наших исследованиях и текущих опросах общественного мнения на темы политики, демократии, отношения к Западу. Это максимальный показатель удельного веса сторонников демократии в России, того слоя, который понимает ценность демократической системы, обладает исторической памятью и моральной ясностью в отношениях между обществом и властью, отсутствием ксенофобии и неприязни к другим странам.
Заметно отличаются мнения о Пражской весне сельских жителей России. Среди них выше уровень сочувствия чехам, понимания репрессивного характера советского вторжения и того, что жертвой военного подавления было именно народное движение, а не какой-то «заговор враждебных социализму сил» или происки НАТО, в чем по-прежнему убеждена большая часть российского общества. Так как представить себе, что здесь действуют такие альтернативные каналы информации, как самиздат или «вражеские голоса», невозможно, приходится делать вывод, что подобное отношение к пражским событиям задано крестьянским опытом массовых репрессий, экспроприаций и страданий во время коллективизации и раскулачивания. Именно этот опыт, передаваемый исключительно традиционным способом непосредственных рассказов старших следующему поколению, стал основой, которая нейтрализовала эффект советской пропаганды. Именно сельские жители (та их часть, которая помнит о том времени) воспринимают Пражскую весну как восстание против советского социализма, что резко отличает их от других групп населения.
Нынешнее равнодушие россиян нельзя оправдывать тем, что граждане СССР не понимали, что происходило в Чехословакии, не понимали преступности действий советского руководства. Да, они не знали деталей, обстоятельств подавления и последующих репрессий, но смысл самих событий был, в общем, понятен для значительной массы советского населения. Однако солидарность с Чехословакией была нейтрализована массовым отстранением, обусловленным имперским самосознанием. В той картине реальности действовали нормы этнонациональной иерархии, где воля «старшего брата», власть советского руководства и, соответственно, сам статус советских или русских, оказывались более значимыми, чем моральные соображения или общие социальные интересы. Проблема заключалась в том, что не было никаких авторитетных групп, которые требовали бы проявления солидарности с жертвами насилия. Между тем, в самом СССР насилие было частью общих норм социальности. Любые формы сопротивления государственному насилию означали проявление автономности, ценностной самодостаточности, что противоречило действию более архаичного и простого механизма «свои—чужие». В данном случае прежние разногласия и недовольство собственной властью отходили на задний план, вытесняясь циничной «стерилизацией» сочувствия к жертвам насилия. Напротив, возникало чувство коллективного удовлетворения от сознания мощи и силы большой страны, способной подчинить себе малые и средние народы. Этот эффект оказывался более значимым для ущемленного сознания униженных и бедных граждан тоталитарного социума, чем сочувствие или понимание творимого зла. Насилие над другими в таких ситуациях транспонируется в чувство удовлетворения уже изнасилованных собственной страной граждан. Именно отсюда берет начало то равнодушие и мнимое беспамятство, которое характеризует отношение россиян к своему прошлому. Сочетание умолчания, присущего официальной истории (в лице авторов школьных учебников, пропагандистов разного толка, журналистов и прочих «делателей реальности»), и механизмов вытеснения из массового сознания неприятных фактов, с которыми общественное мнение самостоятельно не может справиться, порождает в коллективном прошлом слепые пятна, которые «лучше забыть». Это не случайное проявление амнезии, а очень устойчивый механизм организации массового сознания в позднетоталитарном и посттоталитарном социуме. Он не так прост, как кажется на первый взгляд. Точно такие же проявления общественного мнения мы фиксировали в отношении к цене войны (потерь во Второй мировой войне), к Сталину, к Большому террору.
Есть устойчивые корреляции между неудачей демократических и рыночных реформ в России и подъемом неотрадиционализма, распространением компенсаторного национализма, общим сопротивлением любым попыткам рационализации прошлого. Подобные настроения можно выразить одной фразой: не надо ворошить прошлого, лучше всего забыть о преступлениях сталинского времени, оставить в забвении и палачей, и их жертв, надо жить дальше. Именно эти установки стали одной из важнейших составляющих путинского авторитаризма.
Стирание памяти облегчается настойчивым нежеланием признать значение Пражской весны для истории не только ЧССР, но и всей Восточной Европы. То, что попытки реформировать страну, сделать ее более демократической, открытой, свободной, положительно оцениваются явным меньшинством (11% тех, кто вообще в состоянии что-то сказать об этом), указывает на упорное стремление к обесцениванию этих событий, желание принизить их смысл и даже дискредитировать самих их участников и Чехословакию в целом. Сказанное проявляется не только в том, что значительное число опрошенных (13%) приписывает им негативное значение, но и в том, что еще больше опрошенных лишают их какого-либо смысла или затрудняются с ответом на подобный вопрос (6% и 15%). Такой эффект я считаю главным достижением тоталитарной системы информации и пропаганды. Она не просто дезинформирует, лжет и дискредитирует события и их участников, подменяя суть происходящего, — гораздо важнее то, что она обессмысливает и девальвирует те ценности, которыми руководствовались участники движения за реформы. Тем самым создается общее пространство деморализации, гасятся массовый энтузиазм и идеализм, уничтожается сама мысль о допустимости перемен, вера в то, что возможна другая жизнь, другое устройство общества. Это не просто фальсификация истории — это другая технология господства, характерная для поздних фаз тоталитарных режимов и режимов, следующих за ними. В ходе этих фаз речь уже не идет об идеологической мобилизации, идеях нового общества или нового человека, что создавало магию притяжения в тоталитарных обществах. Напротив, задача сводится к деструкции ценностей, снижению представлений об обществе и человеке, деморализации, подавляющей потенциал изменений к лучшему.
Принцип «ты ничем не лучше других, поэтому терпи, как все, а то хуже будет» — чрезвычайно важный механизм негативной интеграции и солидарности в обществах, переживших тоталитаризм. Именно на этом строится априорное отрицание россиянами положительного значения Пражской весны и ее негативная историческая оценка.