Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2008
Добро с кулаками: 1968 год и мировая политика
Сорокалетняя годовщина событий весны 1968 года стала поводом для тысяч публикаций, сотен книг и телевизионных передач самого разного формата, множества конференций и интеллектуальных дебатов, высказываний политиков по всему миру.
Далеко не каждое событие недавней истории вызывает столь бурное обсуждение. А ведь десятилетия, прошедшие со времени волнений в Париже и Беркли, Мехико и Анкаре, Западном Берлине и Праге, Нью-Йорке и Лёвене, Хельсинки и Исламабаде, а также десятках других городов мира, богаты поистине переломными моментами.
К тому же за некоторыми исключениями (скажем, отставка консервативного правительства Бельгии под напором студентов), протесты 1968-го либо закончились безрезультатно, либо потерпели поражение, вызвав мощный правый крен. Внушительная победа голлистов на французских парламентских выборах в июне и избрание президентом США убежденного консерватора Ричарда Никсона в ноябре — наиболее яркие тому свидетельства.
Как представляется, три фактора делают 1968 год предметом столь пристального внимания спустя четыре десятилетия.
Во—первых, тогдашние события стали первым подлинным проявлением политического «синхронного времени». Нечто, происходившее на другом конце планеты, становилось частью глобального процесса и воздействовало на развитие ситуации в других странах.
Во—вторых, именно в тот период уходит корнями легитимность современных политических элит ведущих стран мира.
Наконец, в—третьих, именно вторая половина 1960-х стала началом того этапа мировой политики, кризис которого мы наблюдаем сегодня. Вполне можно сказать, что последние сорок лет мир жил в парадигме, заданной событиями 1960-х. Но теперь начинается другой этап, и, чтобы понять его, важно вернуться к истокам этапа завершающегося.
Синхронное время
14 мая 1968 года, в разгар беспорядков в Париже, премьер-министр Франции Жорж Помпиду с трибуны Национального собрания заявляет об иностранном «следе» в провоцировании хаоса, охватившего страну. Министр народного образования Ален Пейрефит удивлен: «Вы в самом деле думаете, что парижскую смуту разжигают международные организации?»
«Если я сказал об этом с высокой трибуны, значит, у меня надежные источники», — резко ответил глава правительства.
«Несколько дней спустя я узнаю, — пишет Пейрефит в своих мемуарах, — о наличии точных данных, что революционные группки в Париже получали денежные средства через китайское посольство в Берне, через ЦРУ и через Кубу; не считая подозрений в отношении Израиля и Болгарии, и тоже через Швейцарию»[1].
К тому же мнению склонялся и сам Шарль де Голль: «Невозможно, чтобы все эти движения одновременно вспыхнули сразу в таком количестве стран без чьей-то оркестровки»[2].
Спустя 40 лет реакция политиков не изменилась. Так, после провала Лиссабонского договора на референдуме в Ирландии (июнь 2008 года) французский министр по делам Европы Жан-Пьер Жуйе возложил ответственность за это на американских неоконсерваторов. «У Европы, — заметил он, — есть влиятельные враги по другую сторону Атлантики, которые щедро финансировали кампанию евроскептиков»[3]. Будь то киевский Майдан или погромы в Улан-Баторе, избирательные страсти в Зимбабве или очередные — теперь уже иммигрантские — бунты в пригородах Парижа, тут же находится некто, заявляющий о «руке извне».
Взаимосвязь происходящего в разных частях планеты и глобальное измерение внутренних политических процессов давно стали нормой, как и наличие внешнего арбитра (ОБСЕ, Совет Европы, Страсбургский суд, Международный уголовный суд, Африканский союз, транснациональные неправительственные организации и прочие), к которому пытаются апеллировать общественно-политические движения. И сегодня национальным правительствам, правоохранительным органам и политическим системам в целом приходится искать способы укрепления своих суверенных функций в режиме многофакторного и нелинейного воздействия окружающей среды.
Но до 1968-го такого не было, и растерянность правительств легко объяснима. «1968 год был первым глобальным движением, распространявшимся в режиме реального времени, и в этом смысле он предвестие будущих перемен», — говорит Даниэль Кон-Бендит, лидер тогдашних студенческих протестов во Франции[4].
Почему разрозненные акции в отдаленных друг от друга частях мира превратились в столь мощное международное явление?
Наиболее очевидное объяснение — быстрый рост в течение 1960-х присутствия телевидения в повседневной жизни граждан развитых стран. По мере повышения уровня благосостояния в США и Западной Европе телевизор перестал быть предметом роскоши, и информация начала превращаться не просто в общедоступную, но и в тотальную. Этому способствовал и подъем издательских компаний, ориентированных на образцовых членов «общества потребления». Именно эпоха благосостояния стала временем взлета и расцвета бульварной прессы, как правило, консервативной по взглядам и стремящейся максимально упросить для своих читателей картину мира. Жан Бодрийар называл это «тоталитарным “посланием” общества потребления», когда функция СМИ «состоит в нейтрализации живого, уникального, событийного характера мира, в замене многообразной вселенной средствами информации, гомогенными друг другу в качестве таковых и отсылающих один к другому»[5].
11 апреля 1968-го приверженец крайне правых убеждений Йозеф Бахманн тяжело ранил харизматического лидера левого движения в ФРГ Руди Дучке. «Я услышал о смерти Мартина Лютера Кинга, а поскольку я ненавижу коммунизм, то почувствовал, что обязан убить Дучке», — заявил Бахманн. Кинг был застрелен в Мемфисе неделей раньше.
Покушение на Дучке вызвало мощную волну протеста против концерна Акселя Шпрингера, издателя газеты «Bild», верным читателем которой оказался Йозеф Бахманн. Причем представительства шпрингеровских СМИ атаковали не только в Западной Германии, но и в Нью-Йорке, Париже и Лондоне. Группа во главе с вождем британских левых радикалов Тариком Али даже покинула службу памяти Мартина Лютера Кинга на Трафальгарской площади, чтобы попытаться захватить здание, где располагался лондонский офис Акселя Шпрингера. В Западной Германии уличные беспорядки, которые последовали за покушением, не прекращались пять дней и стали самыми масштабными с начала 1930-х годов.
Повышение важности медийной составляющей большой политики стало, наверное, одним из самых значительных результатов того, что происходило в конце 1960-х. Ответом на «тоталитарное» послание стало послание «антитоталитарное». Визуальные образы глобальных процессов никогда раньше не были столь важны и не имели такого прикладного значения. Страшные вьетнамские фотографии, демонстрировавшие истинное лицо войны, которую вела Америка, фотохроника с улиц Праги, съемки столкновений студентов с полицией в Париже или Мехико — все это накаляло мировую атмосферу и не позволяло политикам не реагировать. «У нас впервые возникло чувство настоящей сопричастности, ощущение, что весь мир находится здесь и сейчас», — вспоминал в разговоре с автором этих строк один из лидеров захвата здания Хельсинского университета в ноябре 1968 года Нильс Турвальдс. Между тем, в отличие от коммунистического мира, где тоталитаризм был не «потребительский», а настоящий, и ответное «послание» просто запрещала цензура, в западном обществе диктат новостной журналистики работал как раз на протестантов, создававших информационные поводы и видеоряды.
1968-й нанес мощный удар по моральным позициям обоих мировых лидеров: и Советского Союза, и Соединенных Штатов.
Советские танки на улицах Праги в августе 1968-го перечеркнули то, на чем хотя бы отчасти основывался прежний авторитет Москвы: май 1945-го — ореол СССР как освободителя Восточной Европы от нацизма. Если в Будапеште 1956-го еще можно было говорить о вооруженном мятеже «антисоциалистических сил», против которого пришлось применять силу, то в Праге-68 была раздавлена мирная попытка реформирования социализма. «Русское вторжение было не только трагедией, это было торжеством опьяняющей ненависти в сочетании со странной эйфорией, которую теперь уже трудно понять», — писал Милан Кундера.
На этом идейная привлекательность советской модели для приверженцев левых взглядов практически закончилась.
Для США сходным переломным моментом служил Вьетнам, из-за событий в котором Америка впервые со времен Первой мировой войны утрачивала нравственное лидерство в западном сообществе. Конфликт, начавшийся как очередной эпизод геополитического противостояния двух систем, к 1968 году превратился в саморазоблачение.
После 1968-го мировую политику было уже невозможно воспринимать без глобального измерения. Степень связи государств и народов неуклонно возрастала, хотя на протяжении еще двух десятилетий планета была поделена на идеологические лагеря.
Кстати, примечательное совпадение. Именно тогда, в самом конце 1960-х годов, начиналось масштабное нефтегазовое сотрудничеством между СССР и странами ЕЭС. Это предопределило очень многое в ходе дальнейшей истории.
С одной стороны, Советский Союз, севший на «экспортную иглу», окончательно отказался от попыток экономического реформирования и при этом попал в зависимость от внешней конъюнктуры. Чем все закончилось для советской системы, известно.
С другой, была заложена основа углубляющейся взаимной зависимости между СССР (потом Россией) и западноевропейскими государствами. Это явление до сих пор определяет геополитическую конфигурацию Европы, предотвращая острые столкновения, которые были бы неизбежны, не ощущай стороны, что разрыв приведет к неприемлемому ущербу для обоих партнеров.
1968 год встряхнул мировую политику, хотя не перевернул ее, — конкретных результатов протестанты тогда почти не добились. Но произошло другое: началась трансформация западной элиты, что в перспективе оказало огромное влияние на политическую атмосферу.
Диверсификация элиты
Подлинная смена поколения руководителей ведущих мировых держав только начинается. Пока же ключевую роль в международной политике играют люди, которые либо сформировались под влиянием социальных потрясений-1968, либо, как минимум, были их свидетелями.
Более того, без тогдашних событий некоторых из тех, кто сегодня управляет наиболее влиятельными государствами, скорее всего, в политике никогда и не было бы. Такова Ангела Меркель, ради которой пришлось изобретать неведомое доселе немецкому языку слово Kanzlerin — женщина-канцлер. И Никола Саркози, происхождение которого не позволило бы ему стать главой «старой доброй» Франции. И Барак Обама, политическая карьера которого могла бы сорок лет назад стать сюжетом разве что для фантастического романа.
Тот факт, что Обама напрямую черпает свое ораторское вдохновение в том времени, апеллируя к идеалам убитого в 1968-м Мартина Лютера Кинга, а Саркози, напротив, строил президентскую кампанию на яростном отрицании наследия парижского мая 1968-го, не меняет сути: для обоих именно то время служит точкой отсчета.
Конец 1960-х годов был временем благополучия и устойчивого экономического роста на Западе и более или менее стабильного развития в странах советского блока. Экономическая ситуация не предвещала политических катаклизмов. В Западной Европе построена социально ориентированная рыночная экономика — главное достижение послевоенного периода. Средний уровень безработицы снизился до 1,5%, а с 1963-го по 1969 год реальная заработная плата во Франции, например, росла ежегодно на 3,6%. Эрик Хобсбаум так описывает настроения «золотых 1960-х»:
«Создавалось впечатление, что все проблемы, существовавшие при капитализме в “эпоху катастроф”, исчезли навсегда. Пугающая и неотвратимая последовательность циклов взлетов и депрессий… превратилась в череду умеренных колебаний благодаря разумному управлению макроэкономикой (по крайней мере, в этом были убеждены экономисты — последователи Кейнса, консультировавшие теперь правительства)»[6].
Расширявшиеся потребительские возможности сочетались с относительной геополитической устойчивостью. Лихорадка конца 1950-х — начала 1960-х, когда в мире искрило (Суэцкий кризис, стремительная деколонизация, Берлинский кризис и строительство Стены, Карибский кризис) сменилась взаимным признанием существующего порядка вещей и принципов раздела мира. Исключением служила вьетнамская война: втянувшись в нее в начале десятилетия, Соединенные Штаты не могли выбраться из тяжелой и, как становилось ясно, бессмысленной мясорубки.
Оборотной стороной стабильности являлся жесткий идейный консенсус, в рамки которого была зажата общественно-политическая жизнь. С коммунистическим миром практически все было понятно: иллюзии оттепели рассеивались. Но то же самое было заметно и в Западной Европе. Во Франции, как характеризовал недавно тот период Даниель Кон-Бендит, сложилась жесткая «двухголовая» система — доминирующий голлизм и компартия, «отвечавшая» за рабочий класс[7].
В Западной Германии росло раздражение — прежде всего в левых кругах — «недораскаянием», унаследованным от эры отца-основателя ФРГ Конрада Аденауэра. Активная денацификация, начатая после уничтожения «третьего рейха» под давлением американских оккупационных властей, тихо сошла на нет в 1950-м, с началом корейской войны у «свободного мира» появился новый опасный враг. Тогда же была объявлена широкая амнистия для нацистов, не занимавших руководящих постов. А в 1953 году госсекретарем ведомства федерального канцлера назначен Ханс Глобке, юрист, участвовавший в подготовке антисемитских Нюрнбергских законов. Несмотря на международные протесты, Глобке оставался в правительстве до ухода Аденауэра в 1963-м.
Тема прошлого поднялась с новой силой, когда в 1966 году федеральным канцлером стал правоконсервативный политик Курт Георг Кизингер. Член нацистской партии с 1933 года, Кизингер в годы Второй мировой войны служил в Министерстве иностранных дел под началом Риббентропа и отвечал за пропаганду. Назначение его главой коалиционного правительства вызвало резкое неприятие студентов и интеллектуалов.
В открытом письме Кизингеру писатель Гюнтер Грасс спрашивал:
«Как мы можем отдавать дань памяти замученным и убитым, жертвам Освенцима и Треблинки, если Вы, соучастник тех событий, не стесняетесь определять направления сегодняшней политики? Как теперь преподавать историю в наших школах? Неужели недостаточно вреда нанес нам герр Глобке? Неужели мы хотим дать старому сталинисту Ульбрихту еще один повод тыкать в нас пальцем?»[8]
Тем не менее, Кизингер возглавлял кабинет министров до 1969 года.
В 1967-м вышла вызвавшая широкий резонанс книга психологов Александра и Маргареты Мичерлих «Неспособность скорбеть. Основы коллективного поведения» («Die Unfähigkeit zu trauern. GrundlagenkollektivenVerhaltens»). Авторы утверждали, что Германия так и не разобралась с нацистским наследием, не выразила ясного отношения к Холокосту, прячась за половинчатыми формулировками и прагматичными объяснениями.
Сочетание официального осуждения нацизма с нежеланием подрывать основы социально-политического устройства и заниматься прошлым многих консервативных деятелей демократической ФРГ замораживало общественное развитие. Поскольку Западная Германия находилась в авангарде «холодной войны» между Востоком и Западом, приоритетом США было сохранение внутренней устойчивости главного европейского союзника, а не дальнейшее «воспитание» немцев. Но из-за той же вьетнамской войны авторитет Америки как идейного арбитра пошатнулся. Требование настоящей денацификации, обновления общественной атмосферы и правящей элиты стало движущей силой протестов в Западной Германии.
Эрик Хобсбаум обращает внимание на тот факт, что по мере роста благосостояния после Второй мировой войны по всему развитому миру происходил взрывообразный рост количества студентов[9]. В конце Второй мировой войны во Франции было менее 100 тысяч студентов, к 1970-му их число достигло 651 тысячи, что составляло 15% населения против 4% в 1950 году. Аналогичный процесс происходил повсеместно, включая относительно отсталые страны Латинской Америки.
Раймон Арон, указывал на то, что причины студенческих волнений, одновременно «прокатившихся из конца в конец некоммунистического мира», весьма различны в разных странах, но имели одну общую черту: «они говорят об ослаблении авторитета взрослых, преподавателей, институтов как таковых»[10]. Хобсбаум продолжает: «В отличие от других, ранее появившихся, классов и социальных групп, оно [новое массовое студенчество] не имело устойчивой ниши в обществе и сложившейся модели отношения к нему»[11].
Иными словами, сформировалась прослойка, для которой статус-кво не обещал блестящих общественно-политических перспектив. И изменение этого положения для того, чтобы открыть новые возможности, стало целью протестующих. Студенты не добивались революционного разрушения государства, как могло показаться на первый взгляд, но требовали серьезного пересмотра общественного договора с учетом расширения круга его участников. В особенно наглядной форме это проявилось в Соединенных Штатах, где антивоенные протесты переплетались с движением за гражданские права. Вьетнам добавлял актуальности этим требованиям: чернокожие погибали за Америку не меньше, чем белые, однако не ощущали равноправного положения в американском обществе.
С точки зрения диверсификации элит, протестующие 1968-го добились блестящего успеха. Судьба Кон-Бендита — ныне председателя фракции зеленых в Европарламенте и одного из самых заметных представителей европейского истеблишмента — самый яркий символ случившейся трансформации.
17 июня 1968 года, в тот же день, как последние парижские бунтовщики покинули захваченную более месяца назад Сорбонну, было подписано 35 договоров на издание книг о событиях с их участниками и очевидцами. Через несколько дней Лондонская школа экономики и Би-Би-Си пригласили десятерых лидеров «новых левых» из разных стран на публичные дебаты под названием «Бунт студентов»[12]. Так началась работа по интегрированию людей «шестьдесят восьмого года» в политический истеблишмент.
В Западной Германии в 1969 году к власти впервые пришло правительство под руководством социал-демократа Вилли Брандта, человека, не только непричастного к гитлеровским преступлениям, но и активно боровшегося с нацизмом. Начался этап глубокого «освоения прошлого», частью которого стала «восточная политика», прежде всего примирение с Польшей и Советским Союзом. Фотография канцлера Брандта, стоящего на коленях перед памятником жертвам восстания в Варшавском гетто, стала символом Германии, по-настоящему стремящейся избавиться от своего страшного морального бремени.
Объясняя свой жест в мемуарах, Брандт утверждал, что поступок в Варшаве не был ни «подготовленным экспромтом», ни просчитанным политическим действием, а стал сюрпризом даже для ближайших сотрудников. «Стоя перед пропастью немецкой истории, ощущая страшный груз миллионов убитых, я сделал то, что делает любой человек, когда слова не в силах ничего выразить»[13]. И это признание федерального канцлера ФРГ можно считать триумфом протестантов 1968-го.
Оборотной стороной процесса диверсификации элиты стал всплеск в Германии левого терроризма в 1970-х годах — часть радикалов хотела не изменения общественного договора, а ниспровержения государства как такового. Тем более, что безоблачная экономическая стабильность 1960-х сменилась куда менее благополучными 1970-ми. Проблемы с экстремизмом возникли и в Италии, но там и политического обновления пришлось ждать еще два десятилетия — до начала 1990-х. Только конец советского блока позволил итальянской элите разжать хватку: до этого возможность прихода к власти коммунистов казалась большей опасностью, чем сохранение насквозь коррумпированной системы двухпартийной монополии социалистов и христианских демократов.
Интересно, что с другой стороны «железного занавеса» в конце концов тоже именно герои «сопротивления-68» произвели революционные перемены в своих странах. Вацлав Гавел в Чехии; Бронислав Геремек, Тадеуш Мазовецкий, Яцек Куронь, Адам Михник в Польше — их время наступило в конце 1980-х, и до сих пор элиты Центральной Европы черпают свою легитимность в антикоммунистическом движении 1960—1980-х годов.
Конечно, взаимодействие государства с «детьми 1968-го» в процессе постреволюционной адаптации не обходилось без серьезных проблем. В своих мемуарах старейший шведский дипломат Сверкер Острём описывает историю о том, как в начале 1970-х, в бытность Улофа Пальме главой кабинета министров, вокруг министра иностранных дел Швеции Кристера Викмана сформировалась группа радикально настроенных молодых сотрудников, вознамерившихся переделать дипслужбу в духе идей 1968 года. Во имя демократизации и разрушения иерархического застоя предполагалось, например, что внешнеполитические решения должны приниматься не в соответствии с традиционными принципами, а общим собранием всех без исключения сотрудников министерства. Понятно, что очень скоро эти новации привели к параличу ведомства, и Викману пришлось отмежеваться от этих идей[14].
И, хотя подобный радикализм был курьезным эпизодом, политическое восхождение «детей 1968-го» принесло изменения в мировую политику.
У них была мечта
В результате диверсификации элит, сложной конвергенции консервативных государственнических основ с теми, кто боролся против них на баррикадах 1960-х, на Западе сформировалась новая политическая реальность. Окончание идеологической конфронтации в конце 1980-х годов и победа в холодной войне не поколебали ее, а, напротив, сделали доминирующей. На авансцену вышли как раз те, кто вступил в политику благодаря 1968-му. Кульминацией и самым ярким символом их подхода стала воздушная кампания НАТО против Югославии в 1999 году.
Президент США Билл Клинтон, протестовавший против вьетнамской войны и укрывавшийся от призыва за границей. Генеральный секретарь НАТО Хавьер Солана, левый активист, боровшийся против авторитарного франкистского режима и членства Испании в Североатлантическом альянсе. Канцлер Германии Герхард Шредер, защищавший леваков в судах. Его министр иностранных дел Йошка Фишер, участник уличных боев с полицией. Премьер-министр Великобритании Тони Блэр, пришедший в политику под влиянием волны левых настроений и с твердым желанием переделать партию, страну, а если получится, то и весь мир. Премьер-министр Италии Массимо д’Алема, бросивший в 1968 году философский факультет Пизанского университета ради политической деятельности в рядах Итальянской коммунистической партии.
Именно эти люди одобрили бомбежки европейской столицы в мирное время и без четкого юридического обоснования, будь то санкция Совета Безопасности ООН или хотя бы однозначная и принятая в соответствии с процедурой оценка ситуации миссией ОБСЕ.
Как заметил болгарский исследователь Огнян Минчев, политики, воспитанные в духе культуры-1968, оказались большими «ястребами», чем классические реалисты-консерваторы Генри Киссинджер или Джесси Хелмс[15]. Последние считали абсурдным задействовать всю мощь Запада против не слишком значительного балканского диктатора, тем более что прямых выгод из такой войны ни США, ни Европа извлечь не могли.
Но для «детей 1968 года» это было в целом логичное решение. Если уж существует самый сильный в мире военно-политический альянс, против которого многие из них когда-то активно боролись, то для достижения не геополитических преимуществ, а сугубо благих целей — защиты прав и свобод человека.
«Я в первую же секунду узнаю человека 1968-го года, — говорил польский диссидент Адам Михник, — это не политика, это образ мысли. Как только я встретил Билла Клинтона, я понял: он один из них»[16].
Те, кто разделял пафос леваков-бунтарей и миротворцев-хиппи конца 1960-х, вынесли из того времени тягу к переустройству общества. На их глазах пришел в движение весь мир. Предшественники выполнили свою функцию: выиграли «холодную войну». И ушли с политической арены в тот момент, когда «реальная политика» как будто бы стала уже не нужна. С кем поддерживать паритет, если противник повержен? Вполне логично, что «новый мировой порядок» выпало строить тем, кто с ранних лет к этому и стремился. Вслед за своим кумиром 1960-х Мартином Лютером Кингом каждый из них мог сказать: «У меня есть мечта».
Обозреватель «Arkansas Democrat Gazette» Джон Браммет, который следил за началом политической карьеры Клинтона в его родном штате Арканзасе, рассказывал в одном из телевизионных интервью:
«Билл и Хиллари Клинтон… по-прежнему находятся под влиянием ценностей и морального чувства, которыми определялся дух 1960-х годов… Конечно, они прагматики, которые приспосабливаются к этому, другому, миру, но они по-прежнему идентифицируют сами себя в той системе “хорошо—плохо”, которую они усвоили в 1960-е. Особенно этим отличается Хиллари. Она очень резка с людьми, которые с ней не согласны. Она говорит: раз они со мной не согласны, они плохие люди»[17].
Это не удивительно. Политическая культура 1960-х — это культура не компромисса, а скорее «насилия во благо», «добра с кулаками».
Браммет рассказывал о президентской чете во время второй кампании Билла Клинтона, в 1996 году. Тремя годами позже Америка, которой руководил Клинтон, продемонстрировала именно эту уверенность: раз они не согласны, они плохие люди. Благо Слободан Милошевич идеально подходил под категорию «плохих» — для «шестидесятников» он олицетворял все, что они ненавидели: имперский подход, агрессивный национализм и циничный политический расчет. Когда Тони Блэр объявлял косовскую кампанию «битвой добра и зла», очевидно, он не лукавил, поскольку внятными стратегическими интересами объяснить эту войну было невозможно.
Оказалось, что циничную фразу «есть вещи важнее, чем мир», которая традиционно отражала подход жестких реалистов, ориентированных на национальные интересы и государственный престиж, можно столь же успешно применить к интервенционистам-либералам. Только для них «важнее мира» стали такие понятия, как права человека и гуманитарные стандарты. Ради их соблюдения не грех применить и военную силу.
Но тут и возникло противоречие, символизирующее кризис идеологической модели, которая появилась во многом благодаря баррикадам 1968-го. Переплетение гуманитарных и правозащитных идеалов со стратегическими государственными интересами, «мягкой силы» и самой что ни на есть жесткой — военной — нарушило обе логики: и логику реальной политики, и мотивацию, которой руководствовались идеалисты-правозащитники. При этом в каждой из них были изначально заложены объективные ограничители. Борцы за светлые идеалы заведомо не обладали инструментарием, который всегда имелся на вооружении государств, поэтому в своей борьбе они опирались на идеи, энтузиазм, а в худшем случае, — на методы уличной схватки. Государство же, напротив, могло уступать в идеологическом смысле, но при этом обладало монополией на полноценное применение силы. Однако было ограничено возможностью ее применять. Перемешавшись, две логики породили странный гибрид. Нет ничего удивительного в том, что спустя еще четыре гора Тони Блэр оказался среди инициаторов уже другой войны — иракской. И если в случае с Югославией еще существуют гуманитарные мотивы, то иракская кампания, изначально построенная на лжи и подтасовках, стала моральным банкротством либерального интервенционизма. А лозунг «либо с нами, либо против нас», провозглашенный Джорджем Бушем, политиком совершенно иного толка, чем Клинтон, стал как будто пародией на то, о чем говорил Джон Браммет: «раз они со мной не согласны, они плохие люди».
Идеалы 1968 года были в определенной степени доведены до логического завершения неоконсервативной администрацией с ее идеей переустройства мира посредством продвижения демократии. Поколение Джорджа Буша-младшего, в конце концов, тоже воспитано на Вьетнаме, а, например, Пол Вулфовиц подростком участвовал вместе со своей матерью в знаменитом марше за гражданские права 1963-го, организованном Мартином Лютером Кингом.
***
Ханна Арендт писала Карлу Ясперсу незадолго до его смерти: «Мне кажется, что дети следующего столетия будут когда-нибудь изучать 1968 год так же, как мы изучаем год 1848-й»[18]. Скорее всего, так оно и будет. И, как происходит с любой эпохой масштабных перемен, их последствия трудно оценить однозначно.
1968 год стал испытанием на прочность политических систем. Оглядываясь назад, можно сказать, что выдержали это испытание те, кто извлек из них уроки и понял, что подавление — это не решение проблем. Американский историк Самьюэл Элиот Морисон говорил в декабре 1968-го: «Гений нашей демократии заключается в том, что она содержит пространство для компромисса, способна поддерживать баланс свободы и власти»[19]. Шарль де Голль, крайне отрицательно относившийся к «бунтовщкам», признавался, когда пик протестов миновал:
«Нельзя забывать о том, что лежит за событиями этого мая. В них проявилось неприятие системы, не уважающей достоинства людей. Надо было организовать участие. Если бы мы это сделали… мы бы избежали этого безобразия… Иначе когда-нибудь все рухнет, и то, чего мы добились, окажется пирровой победой»[20].
Так и случилось с советской системой, которая не поняла важности сигнала, прозвучавшего в Праге и Варшаве. И крушение двухполюсного мира среди прочего уходит корнями именно в 1968 год. Но оттуда же берет начало неспособность построить новый миропорядок, устойчивый и эффективный, который сменил бы модель холодной войны. Самонадеянность «детей 1968-го», их уверенность в своей абсолютной правоте, помноженная на полное геополитическое доминирование, ставшее следствием неожиданного конца «холодной войны», сыграла злую шутку с мировой политикой.
На внутригосударственном уровне социально-культурный успех волны протестов конца 1960-х стал возможен, потому что энергия новых сил не сокрушила существовавшего порядка, а, влившись в него, содействовала его трансформации. Синтез, рожденный в столкновении тезиса и антитезиса, не полное отрицание и того и другого, а новое качество. На мировой же арене синтеза не произошло, потому что к управлению международной политикой люди, воспитанные на 1968 годе, пришли, когда прежний миропорядок уже был разрушен, а противодействия не оказывалось. И, вместо возможности постепенно влиять, они получили — на какое-то время — идейную монополию.
Конечно, достижением эпохи 1968 года является хотя бы тот факт, что страшным преступлением против гуманизма считаются унижения и издевательства, которые применялись к заключенным в тюрьме Абу-Грейб. Если сравнить это с тем, что творили американские военные во Вьетнаме и против чего тогда протестовали люди в разных уголках мира, то трудно не признать резкого повышения гуманистической планки.
Но идеологическое доминирование «детей 1968-го» завершилось быстро, и сегодня идеи десятилетней давности, например, Международный уголовный суд, который преследовал бы диктаторов вне зависимости от национальности, кажется анахронизмом. По сути, так оно и есть, хотя прошло совсем мало времени. Иллюзия того, что государство исчезает из международных отношений как главное действующее лицо, уступая место неким наднациональным политическим силам, практически рассеялась. А ведь именно это было, точнее, представлялось, основным трендом 1990-х. Прообразом мировой политики XXI века казался Европейский союз — образец культуры компромисса, пример «преодоления» национального суверенитета во имя совместного прогресса. Однако того нового общественного договора, который стал бы результатом происходившего в ведущих странах, на международной арене не было заключено. Хотя вопрос о нем стоит крайне остро, поскольку появились мощные державы и негосударственные силы, не удовлетворенные существующим статус-кво.
Волнения 1960-х стали политическим следствием расцвета общества потребления в западном мире. Сегодня в эпоху потребления вступают огромные массы людей в мире развивающемся: прежде всего, в Китае, Индии, Юго-Восточной Азии, отчасти Латинской Америке, а также и в России. Повлечет ли это за собой аналогичное развитие событий, когда новые потребители потребуют себе политической роли, изменения общественного договора XXI столетия?
Завершая свою книгу «Общество потребления», Жан Бодрийар предрек: «Мы ждем грубых нашествий и внезапных разрушений, которые столь же непредвидимо, но очевидно, как в мае 1968 года, разобьют эту белую мессу»[21]. Учитывая, что теперь мы живем в глобальную эру, «белая месса» может носить намного более масштабный характер.