Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2008
В последней части серии очерков, посвященных российской политической системе[1], обратимся к ее третьему агентурному компоненту — оппозиции. Напомним, что два других компонента в нашей схеме: картель власти, который мы называем «верх», с его партийно-парламентским крылом; и избирательное большинство, которое мы так и называем — «большинство».
Напомним также, что эти три агентуры в данном случае рассматриваются в связи с одной особенностью российской политической жизни: унизительным третированием политических меньшинств с тенденцией к остракизму-экскоммуникации. Назовем это «антименьшивистский синдром». Мы предполагали (в первом очерке), что инициатива такого отношения к меньшинствам исходит от «большинства». Во втором очерке мы предположили, что «верх» либо цинично потакает большинству, либо разделяет этот «антименьшевистский» синдром. Простая конспирологическая версия, согласно которой «верх» играет тут более зловещую, активную роль, не может быть забыта, но этот вариант кажется наименее вероятным и, уж во всяком случае, неинтересным. Не потому, что «верх» так уж благонравен и лелеет меньшинства, как детей родных, а потому, что «большинство» вовсе не благодушно и его нужно скорее сдерживать, чем возбуждать.
Обратимся теперь к оппозиции. Она сама как будто бы жертва враждебности к меньшинствам. Но и жертва причастна к своему злополучному положению. Попробуем объяснить и интерпретировать этот парадокс.
На протяжении последних двадцати лет российская политическая система никак не обнаруживала тенденции к возникновению двух электорально равноценных «всенародных» партий, способных в равной мере как править, так и находиться в оппозиции.
Это можно объяснить некоторой исторической инерцией. Как-никак, российская политическая система складывалась на развалинах не классического Старого режима, а однопартийной демократии. После радикальной перестройки всегда происходит реставрация (метаморфизированного в разной мере) предыдущего порядка. В постсоветском случае следовало ожидать реставрации однопартийной демократии с ее ролевыми нишами и риторическими ресурсами. Что и произошло.
При этом, в отличие от революций, устраняющих Старый режим, эмансипация российского общества в начале 1990-х годов не сопровождалась его расколом: оно единодушно поверило риторике «неокапитализма». «Отступническое» (поскольку реактивное) самогипнотизирование общества «запрещенной» и «спасительной» идеей сперва привело к возникновению стихийного антикоммунистического большинства, а когда гипноз прошел, «гипнотизеры» оказались в положении «лжепророков». Большинство как поверило им, так и «прокляло» их. В избираемую оппозициюони не превратились и вообще перестали быть «парламентопригодными» (patliamentaryfit — выражение Сартори) и маргинализировались. В этом направлении движется и КПРФ.
В результате, в России формальное поле политики занято одной партией, эклектически и оппортунистически комбинирующей в своем имидже лево- и правоцентризм. Навсегда это или нет? Первое впечатление, что навсегда, по крайней мере, надолго.
Многие условия, благоприятные для широких общественных движений и больших потенциально общенародных партий, в современных обществах отсутствуют. Напомним вкратце то, что, кажется, хорошо всем известно. Когда-то большие политические партии зарождались вдоль линий конфликтов конструктивно-национального масштаба, например: федералисты против унитариев (США), монархисты против республиканцев (Франция, Англия, Германия), клерикалы против секуляристов (опять Франция, Италия). Это только несколько почти «чистых» и исторически важных случаев. Возникшие на этой основе политические партии давно уже забыли о том, по какому поводу они создавались. Они превратились в партийные машины, адаптирующиеся к новой исторической тематике политической жизни, и стали всенародными партиями, конкурирующими за мандат на управление обществом.
Отсутствуют и однородные, сознательные и наделенные политической волей общественные классы: рабочий класс и мелкая буржуазия ремесленно-крестьянского происхождения, создавшие в конце XIX века в европейских странах массовые партии для защиты своих материальных интересов. Гражданская масса постиндустриального общества фрагментирована, господствующие группы утратили свой социальный капитал (авторитет), а вместе с ним и свой традиционный клиентелистский электорат. Группы интересов с серьезными намерениями поэтому не склонны создавать свои партии, а предпочитают заниматься давлением или лоббированием — через одну из двух партий, а то и через обе. Не говоря уже о том, что множество индивидов вообще больше полагаются на самих себя и свои корпорации, чем на коллективные политические действия.
Нет и социальных философий (идеологий), эффективных (как по форме, так и по содержанию) для консолидации широких общественных движений. Такими идеологиями были когда-то христианский и марксистский социалреформизм, либерализм (антицерковный и свободно-предпринимательский) и анархизм. Они свое влияние утратили. А другие на их месте пока не появляются. Обещавшая что-то поначалу зеленая идеология повлияла на всех, но структурных последствий не имела.
Харизма может в короткое время консолидировать большую массу энтузиастов, но она тяготеет к тому, чтобы захватить весь центр, а если это не удается, то быстро сходит на нет. Что же касается уже имеющейся двухпартийности, то она обнаруживает роковую тенденцию к однопартийности. Безболезненная смена власти возможна только тогда, когда партия, уходящая от власти, может реалистически рассчитывать вернуться обратно. Обе конкурирующие партии должны, таким образом, безоговорочно доверять друг другу. Им также приходится заботиться о некоторой преемственности политики. Такой обязательный консенсус неуклонно расширяется из-за того, что обе главные партии апеллируют ко всему обществу. В этом же направлении действует и усиление рационального начала в управлении обществом, что в свою очередь способствует сближению программ и возрастающему влиянию бюрократического аппарата, который остается на месте при любой смене власти.
Ввиду всего этого перспективы второй запасной партии выглядят весьма бледно не только там, где ее нет, но даже там, где она есть. Но это только половина правды. Есть и другая половина.
В эволюции партийных систем, как и в природе, имеет место цикличность. Однопартийная партократия предрасположена к расколу уже просто в силу своей огромной массы. Это чистая физика: чем больше снежный ком, тем труднее удержать его целостность.
А партократия — это снежный ком. Ее монопольное положение имеет одно важное последствие. В нее стекаются в расчете на политическую карьеру люди весьма разных убеждений и классовых аффилиаций. При этом они конкурируют друг с другом за руководящие роли. Латентные фракции неизбежны. Подавлять их можно только угрозой изгнания из партократии или угрозой репрессий. История КПСС — это, в сущности, история войны с фракциями. Безнадежной войны. Ведь, в конце концов, КПСС оказалась на грани раскола и избежала его только ценой самороспуска. Были и другие случаи такого раскола. Нечто похожее произошло в Японии на рубеже 1990-х годов с бессменно правившей Либерально-демократической партией, кажется, весьма похожей на «Единую Россию». Другой пример — аргентинский перонизм, фактически расколовшийся на две доли (а то и больше), участвующие в разных избирательных блоках.
Но дело не только в неоднородности слишком большого партократического центра. Никакой консенсус не вечен. Кризис консенсуса расколол двухпартийную партократию в Британии в конце 1970-х годов. Инициативу тогда взяла на себя одна из двух партий (тори) под руководством фракции во главе с Маргарет Тэтчер.
Далее, некоторые условия, упомянутые выше, могут вернуться; могут оживиться старые или появиться новые массивные и внутренне солидарные общественные классы, большие (grand) социальные философии. Могут оживиться и старые конфликты, разделяющие общество на две половины. Вот Америка сейчас близка к расколу общества по линии клерикализм—секулярность. Почти везде можно ожидать усиления философии федерализма. Национализм, вместо консолидирующей силы, может теперь, наоборот, стать яблоком раздора. В постоянно меняющемся обществе кризис консенсуса всегда висит в воздухе. А одна основательно подзабытая неортодоксальная теория даже предполагает, что большие партии возникают не столько на основе масштабных конфликтов, сколько вырастают из инициативных групп, разогревающих конфликты, удобные, как им кажется, для их превращения в крупных политических игроков[2].
Таким образом, шансы на оживление двухпартийности в центре политической системы у однопартийной системы не равны нулю. Но так ли уж мы уверены в том, что этого непременно надо добиваться?
Для чего, собственно, нужна оппозиция? У нормативной политической теории на этот вопрос есть весьма респектабельный ответ. Оппозиция нужна для того, чтобы держать правительство под давлением, обеспечивая хотя бы относительную верность партократии общественному благу и справедливости, ее чувствительность к меняющимся условиям, ее способность преодолевать кризис консенсуса без кризиса легитимности.
Согласимся с этим. Но тогда возникает другой вопрос. Нужна ли для этого непременно «сдвоенная партократия» или тот же, и даже больший, эффект можно получить иначе? И если уж двухпартийная структура так неуклонно сдвигается в сторону однопартийности, то какой смысл вертеться в заколдованном кругу этого цикла? А если мы (вслед за Вебером) будем считать партократию господствующим слоем в расслоенном обществе (помимо имущественного и сословного расслоения), то, оставаясь демократами, мы должны настаивать не на двухпартийности в центре политической системы, а на ликвидации партократии и стирании границы между центром (политической сферой) и периферией.
Однопартийность, таким образом, оказывается не абсурдом и не тупиком, а промежуточным или исходным состоянием системы, которая может эволюционировать в двух разных направлениях. В сторону привычной двухпартийности — в пределах цикла. И в сторону совершенно новой политической системы, которая, пока даже не видно как, будет институционализирована, хотя анархо-федералистские проекты, проекты прямой демократии и проекты полного вытеснения политики (общества) экономикой (рынком) дают на это некоторые намеки.
В таких странах, как Россия, второй вариант эволюции, какова бы ни была его вероятность сама по себе, кажется все же более вероятным, чем эволюция в сторону двухпартийности.
Во-первых, тут есть некоторая, хотя и слабая, институциональная традиция. И бюрократический патернализм Старого режима, и советская демократия, с их гигантской всенародной книгой жалоб и предложений, предусматривали нечто подобное. Такой способ давления на власть был обречен на неэффективность в СССР из-за того, что эта книга жалоб и предложений не была открыта для всеобщего обозрения, а государство почти не выступало как субъект частного права. Можно думать, что именно оживление этой стороны советской демократии предусматривали лозунги «гласности» и «правового общества». И именно в этих сферах пока произошли наиболее заметные изменения по ходу перестройки.
Во-вторых, функциональная слабость и, может быть, даже чистая декоративность постсоветской партократии вообще (смотри предыдущий очерк) в сущности не оставляет обществу большой свободы выбора. В самом деле, зачем нужна сильная оппозиционная партия при слабой партократии? Пусть хотя бы сперва партократия усилит свои позиции относительно «верха».
Но, даже если второй вариант кажется нам более вероятным, это не есть решающий довод в его пользу. Спор о сравнительных достоинствах и недостатках двухпартийности и беспартийности вряд ли разрешим, так сказать, математически. У каждого из нас есть свобода выбирать одну из двух нормативных концепций политической системы.
Внешний наблюдатель этот выбор делать не обязан. Но оппозиция, недовольная существующей системой, должна иметь ясную ориентацию. Так на что же ориентирована российская оппозиция, оказавшись на периферии политической системы? На участие в управлении обществом через двухпартийный центр политической системы? Или на стирание границы между центром и периферией? Будем судить об этом по тем семиотическим ресурсам, которые использует оппозиция, фиксирующая себя в формальной политической сфере.
Оппозиция: 1) обличает авторитарный характер системы, утверждает, что в России нет демократии вообще или что она извращена; 2) прокламирует себя как «настоящую элиту», напоминая всем, что в России господствует «неправильная», «ненастоящая», «плохая» элита, узурпировавшая власть; 3) напоминает большинству (народу), что его обманывают эти узурпаторы; 4) упрекает большинство в том, что оно ненастоящий и неправильный народ; 5) изображает оппозиционность как обязанность настоящей элиты, именуемой в данном случае «интеллигенцией», или «настоящей интеллигенцией»; 6) объясняет свою маргинализацию как расплату за элитарность.
Непопулярное меньшинство становится в позу морального и интеллектуального превосходства по отношению к обширной плебейской массе, самоопределяющейся, между прочим, как «народ». Но, с другой стороны, оно хочет выглядеть как «передовой отряд» народа, искусственно не допущенный в центр с помощью некорректных методов, включая фальсификацию выборов.
Оно обнаруживает недоверие к власти в обеих ее ипостасях: закулисного «верха» и парламентской партии большинства. То есть как бы выносит себя за пределы системного консенсуса.
Но одновременно оно преподносит себя публике как оппозицию правящей партии, то есть как равноценного участника партократического центра.
Такая комбинация вполне может быть сочтена шизофреничной и бесперспективной уже в силу этого. Возникает подозрение, что она и не предназначена для реального участия в политической конкуренции. Это чисто самоопределительная практика тех, кто знает, что останется маргиналом в системе и просто сверхкомпенсирует свое вечное прозябание на периферии в русле традиции демонстративного нонконформизма с ее романтической экзальтацией так называемых «лишних людей» (смотри школьный учебник литературы).
Такая самоопределительная практика окончательно маргинализирует оппозицию, поскольку может вызвать со стороны «большинства» и разделяющего с ним идентичность «верха» только совершенно зеркальную реакцию. Какой же «верх» признает, что он плохая элита? Какой же народ признает, что позволяет управлять собой плохой элите? Какое большинство согласится с тем, что оно не народ? И какой народ согласится, что он «неправильный» народ? Оппозиция дразнит гусей. То есть дает «народу» повод воспринимать ее как «антинародный» элемент. А разоблачая ксенофобию, она позиционирует себя как защитник инородцев, контаминируется в глазах «патриотов» с инородцами, и сама превращается таким образом в некое чужеродное существо — «вражье племя», «вражью силу». Кому противостоит лоялистское движение, называющее себя «Наши»? Тем, кто «не наши», —кому же еще?
Таким образом, оппозиция закрепляет «антименьшевистский» синдром, превращает его в структурообразующий фактор и окончательно блокирует перестройку поля политики. Новой второй партией маргинализованная оппозиция стать не может. Ее маргинальность как будто бы структурно провоцирует раскол монолитной партократии, оставляя незанятой нишу дееспособной оппозиции, но, усиливая «антименьшевизм» системы, она сильно запугивает возможных раскольников, боящихся оказаться на обочине, откуда возврата нет. Таким образом, она блокирует двухпартийность, о которой вроде бы мечтает. О возможности стирания границы между центром и периферией она, по-видимому, даже не думает. Но она мешает и этому, поскольку все периферийные инициативы рискованны из-за того же самого «антименьшевистского» синдрома русской политической традиции. Ее ненамеренный позитивный эффект состоит разве что в том, что она дает периферии негативный урок, демонстрируя свою стерильность и бесперспективность. Но периферия еще должна использовать этот урок творчески.
Если этот вывод покажется чрезмерно недоброжелательным к оппозиции, напомню, что на этот раз мы обсуждали только ее и что в предыдущих двух частях этого очерка наше недоброжелательное (допустим) внимание было направлено на две другие агентуры российской формальной политической жизни.
К этому следует добавить, что наша задача была не в том, чтобы определить, кто виноват или кто виноват больше в консервации специфического поля российской формальнойполитики, а в том, чтобы понять, как именно каждая агентура способствует его возникновению.
После того, как поле возникло, заинтересованность каждого его элемента в консервации не нуждается в особых доказательствах. В конце концов, есть сильные основания думать (если мы не побоимся упреков в догматическом функционализме), что в сбалансированной и инертной системе все ее структурные элементы суть заложники системы (системности). В первую очередь потому, что, заняв в системе свои ниши, они одинаково заинтересованы в ее сохранении, поскольку получают доход от своего положения в форме положительных эмоций, социальной или даже денежной ренты.
Все это, однако, не значит, что существующая ныне структура формального политического поля в России навсегда останется такой. Это означает лишь, что находящиеся внутри этого поля агентуры сами ее не изменят. Даже оппозиция, несмотря на ее антисистемную (даже если она вполне искренна) риторику и скорее именно благодаря ей, систему консервирует.
Только периферийные агентуры имеют шанс реконструировать поле политики. И это совсем не обязательно агентуры, которые будет сознательно ставить такую задачу, объявляя широко о своих целях. От них как раз, может быть, меньше всего можно ожидать. Наименее полезны и обречены на маргинальность политические партии, создаваемые на основе этой задачи. Потому что партии, проектирующие поле политики, — функциональный нонсенс.
Решающими для реконструирования поля политики будут агентуры жизненных практик, которым существующее поле политики будет неадекватно. Им не нужно планировать никакой перестройки. Занимаясь лоббированием центра и реализуя явочным порядком свою автономию, они сделают то, чего не сможет сделать ни одно политбюро со всей его армией политконсультантов. Разумеется, это будет возможно только в среде, где у общества есть некоторый критический уровень свободы социального творчества.
Выполняется ли это условие в России? И есть ли сейчас в России агентуры, чьи жизненные практики чреваты радикальной перестройкой поля политики? И какой перестройкой они чреваты?