Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2008
Напомним, что в прошлый раз мы заинтересовались особенностью российской политической жизни, которая всем наблюдателям показалась парадоксальной. Это — демонстративно неприязненное отношение российского общества (именно общества, а не власти!) к политическим меньшинствам. Мы предпочли толковать этот парадокс не как признак отсутствия демократии в России, а как специфическую патологию российской версии демократии. Это вполне в духе либеральной критики демократии, которая, начиная c Джона Стюарта Милля, была особенно озабочена судьбой меньшинств в условиях демократии как господства большинства. Мы попытались обнаружить в поведении российского большинства некоторый «синдром» и высказали предположение, что враждебность (вплоть до открытого хамства) российской публики к политическим меньшинствам есть проявление этого синдрома. Два других агента российской политической жизни, а именно (1) «верх» и (2) «оппозиция», в нашей «трехагентурной» схеме российской политической сферы выглядели пассивно. Но так ли уж они на самом деле пассивны?
Займемся на этот раз «верхом». В любом современном обществе, как бы ни были эффективны его демократические процедуры, есть этот компонент, и нигде не отрицается его существование. Конституционного статуса у него нет, но сильное общественное положение есть. В социологии власти он — главный персонаж. Его называют по-разному — гегемон, господствующий класс, властвующая элита, олигархия, истеблишмент, руководящая сила. Я называю этот компонент «верхом», потому что не хочу пользоваться понятиями, слишком нагруженными контекстуально-историческими смысловыми оттенками (кстати, оно также удовлетворяет мой лексический вкус, — но это уже кому как). В советском обществе этот «верх» («партия») был даже предусмотрен текстом Конституции.
Советская политическая философия, склонная к архаичному синкретизму и мистике, уверяла, что «народ и партия едины», называя народ (трудящихся) «гегемоном», а партию — «руководящей силой общества». В те времена казалось, что эта версия была либо самообманом, либо демагогией. Задним числом, однако, возникает подозрение, что советский вариант демократии не был совершенно пустым. Вопрос о том, чем же он на самом деле был, теряет свою соблазнительную ясность и становится гораздо интереснее при сравнении с тем, чем он стал или чем он был замещен, что, вероятно, не совсем одно и то же.
Что же произошло? Во-первых, большинство заметно сократилось, изменились существо его консолидации и технология его консолидирования. Во-вторых, изменилась материальная субстанция верхушки, то есть ее состав и структура. В-третьих, что-то случилось с этим самым «единством партии и народа», превратившимся теперь в единство «верха» и «большинства».
Из кого теперь состоит «верх»? Одни уверены, что «верх» российского общества — сравнительно небольшая и сплоченная клика. Даже более конкретно — клика «силовиков». Другие (меньше склонные к конспирологии) считают, что это бюрократия, собственно, ее верхний слой, потому что трудно предполагать, что все этажи-звенья этой огромной и разнородной функциональной массы (растянувшейся «от ступеней дворца до крестьянских изб», как говорили когда-то о русском дворянстве) на самом деле имеют одинаковый доступ к принятию общественно важных решений и к распоряжению национальным богатством, как бы они ни были консолидированы единой корпоративной культурой. Третьим кажется, что это плутократы (не очень удачно окрещенные «олигархами»), захватившие значительную часть национального богатства в ходе перераспределения контроля над национальными фондами. Кто-то с удовольствием добавит сюда и мафию. В начале 1990-х никто не возразил бы. С тех пор многое изменилось, но и сейчас это предположение игнорировать не так легко. Присутствие конкретных преступных структур (и фигурантов) в истеблишменте, может быть, теперь сведено к минимуму, но «мафиозность» как качество, несомненно, российскому истеблишменту присуща и изживается (допустим, что изживается) медленно. На это, кстати, намекает и понятие «верх» (в уголовном сленге есть понятие «держать верха»), что, как мне кажется, вполне уместно.
Здравый смысл и некоторые очевидности подсказывают, что в российском «верхе» представлены все эти элементы. Присутствие в нем «силовиков» сближает российский гегемон с гегемонами Турции, например, или, скажем, Пакистана под лидерством Мушаррафа (особенно Мушаррафа, поскольку он ориентируется на Ататюрка), или Южной Америки, какой она была поколение назад. Это, может быть, временное явление, хотя временные явления иногда длятся долго. В любом случае от так называемых западных демократий этот элемент российскую систему резко отличает. Мафиозный элемент «верха» сближает Россию с Италией или американскими штатами и муниципалитетами (федеральный уровень там как будто бы от этого свободен). Участие в реальной власти политизированной бюрократии сближает Россию с Германией и Францией. Присутствие в истеблишменте корпоративно-хозяйственного менеджмента — с Францией и Японией. Присутствие частников-плутократов — с Америкой. Эти эскизные и парциальные аналогии бросаются в глаза. Они могут быть детализированы, усложнены и оркестрованы оговорками.
Как именно все эти элементы комбинируются, сказать трудно. Согласно одной версии, «силовики», большие административные боссы и плутократы — это попросту одни и те же люди. Чтобы согласиться с этим, совсем не нужно документально доказывать, что лично «Семья», Путин, Сечин, Рейман и кто там еще — подпольные миллиардеры (как недавно писали в русских и английских медиа). Теперь повсюду крупные политические функционеры покидают (если и когда покидают) верхние этажи властных структур мультимиллионерами. Также повсюду (и все больше) прослеживается и имеет существенное значение взаимное перекрытие разных сегментов «верха». Конечно, в общем случае, надо думать, скорее на коллективном уровне, чем на личном. В России несколько многоролевых персонажей бросаются в глаза, и это явление, может быть, сейчас для России более характерно, чем для других обществ того культурного круга, к которому принадлежит (во всяком случае, относит себя) Россия, поскольку российский «верх» молод, складывается на базе присвоения (не обязательно нелегального) национальных фондов и богатеет не только побочными доходами (или политической рентой).
Но это не самое интересное. Важнее то, что в целом чиновная и денежная верхушки в России, пожалуй, больше, чем где-либо в пределах Севера, подвержены осмозису (взаимной диффузии) на всех уровнях своей организованности — от личного до общекорпоративного.
В этом и можно было бы, пожалуй, усмотреть специфику постсоветского российского «верха». Но и это мне не кажется особенно многозначительным.
Зато у российского «верха» есть еще одно свойство, которое гораздо важнее для его характеристики в сравнении как с западными политическими общностями, так и с советской политической общностью. А именно: в руководящем агломерате российского общества отсутствует политический класс. По весу этогоэлемента в «верхе» нынешние западные общества имеют гораздо больше общего с советским обществом. Они больше похожи на партократию. Невероятно? Может быть. Но факт.
Судите сами. В старосоветском обществе верхушка КПСС была, может быть, самым сильным и, уж во всяком случае, не самым слабым компонентом «верха» (вовсе не такого синкретичного, как казалось и как она сама хотела бы) рядом с верхушкой хозяйственной бюрократии и силовиками.
В западных демократиях роль партийной элиты в руководстве обществом неуклонно нарастала последние два столетия по ходу расширения избирательного права. И хотя разные сегменты (политические партии и фракции в них) этого чисто политического класса поначалу выражали только интересы разных социальных сил, у них возникали и собственные интересы, и в силу этого шла длительная и неуклонная конвергенция советского «народно-демократического» (самоназвание) общества и западного «буржуазно-демократического».
Политический класс складывается в иной сфере — нежели прочие участники «верха». Его автономия от партнеров по «верху» может быть больше или меньше, приближая характер власти больше или меньше к «партократии». В европейских странах она весьма велика. В Германии—Франции, например, не намного меньше, чем была у КПСС. В Америке — как в Северной, так и в Южной — она существенно меньше, но эпизодически может сильно возрастать почти до европейского уровня (как это было при обоих Рузвельтах, например, или при Рейгане и Буше-младшем, или при Пероне, а теперь Чавесе).
В советском партократическом обществе политический класс был монолитным. В западных обществах он не монолитен, но все же достаточно консолидирован. И хотя партии меняются у власти, общество остается партократическим — пусть и не идеально партократическим, как в СССР. А вот нынешнюю российскую систему можно считать чем угодно, но не партократией. В российском «верхе» этого элемента нет. Можно думать, что это каким-то образом связано с предыдущей гипертрофией «партократии» в старосоветском обществе. Можно думать, что это следствие молодости нынешней политической сферы в России, какова бы ни была ее «предыстория». Можно думать, что российский политический класс уже приобрел окончательный вид и его место в политической системе неизменяемо. Можно предполагать, что его влияние еще сильно возрастет. Но как бы то ни было, в нынешней структуре «верха» российского общества партийно-политический элемент, по существу, отсутствует. И — поразительное дело — публика это чувствует и реагирует на это. 49% опрошенных «Левада-центром» одобрили бы превращение «Единой России» в руководящую и направляющую силу государства по образцу КПСС, 37% высказались против[1]. Кому нравится, может считать такое умонастроение сигналом ностальгии по «реальному социализму» эпохи Брежнева или даже сталинизму. Но оно так выглядит только потому, что опросники навязали респондентам собственную семиотику для выражения их смутных чувств. Я предпочитаю думать, что российская публика, отвечая на этот вопрос, обнаруживает свое беспокойство по поводу того, что российские политические партии, включая и партию большинства, на самом деле пусты и бессильны.
Нынешняя система сложилась сама. Задним числом можно объяснить, как и почему она приобрела этот свой вид. Но никто ее не предусматривал и не планировал изначально. «Верх» учится и теперь уже, наверное, научился более или менее в этой системе оперировать, при этом используя в своих интересах тот самый опыт буржуазных демократий, который он когда-то так решительно и вовсе не без оснований разоблачал.
Главная проблема «верха» в этой самовозникшей системе состоит в том, чтобы гарантировать себе постоянное большинство в общественном мнении, независимо от того, как это мнение институционализировано — в виде выборов или опросов и рейтингов. Если в виде выборов, то «верху» для этого нужна своя партия.
Назад дороги нет. Советская концепция политической жизни и публичной сферы стала непригодной (если когда-нибудь была) как для целей рационально-эффективного руководства обществом, так и для эгоистических целей самого «верха». Это поняли те, кто руководил советским обществом, это понимает теперь и вся армия политтехнологов. Это буквально записано в учебниках.
«Верху» необходимо публично-политическое крыло, потому что этого требует структура политической сферы, предписанная Конституцией. Пространство создано — надо его заполнять. Партия «Единая Россия» и есть публично-политическое крыло «верха». Точно так же как лейбористская партия в Британии долго была политическим крылом тред-юнионов, а партия тори — политическим крылом лондонского Сити. Или как партия Ататюрка, долго остававшаяся политическим крылом армии. Или — более рискованная аналогия — как партия «Шин фейн», учрежденная как политическое крыло Ирландской республиканской армии.
Но такая партия не может себя объявлять партией «верха». В западных демократиях электорат любой партии, открыто объявляющей себя защитником интересов богатых, попросту тут же ужмется до размеров спичечного коробка. Да и в России — где обыватель до сих пор испытывает больше инстинктивного доверия к «хозяину», «барину», «боссу», «пахану» (как это было в Европе и особенно в Англии еще в первой половине ХХ века) — вряд ли у такой партии большие шансы на хотя бы 50% плюс один голос. Как же в таком случае консолидировать большинство, легитимизирующее гегемонию «верха»? И обеспечить таким образом единство «верха» и народа, то есть, в сущности, легитимность системы?
В классических демократиях эта проблема решается тем, что партократия не монолитна, а расколота почти пополам на две «общенародные» партии (ближе всего к этому Британия и Германия; в Германии на политическом жаргоне они нередко так и именуются — Volksperteien), или два блока. Но эта партократия существует на широкой основе центристского консенсуса. Вот это именно то, что не получается сделать в России. В России фактически возникает политический класс, имеющий монополию на центристский консенсус. Это похоже на то, что было в СССР. Но в отличие от СССР и от западных демократий этот политический класс бессилен.
Партия, имеющая монополию на центристский консенсус, попадает в интересную программатическую ловушку. Ее программа может быть только националистической. По словам Макса Вебера, любая партия, оказавшаяся у власти в результате выборов и в принципе способная прийти к власти, роковым образом должна стать националистической. Логика тут проста. Чем сильнее электоральные позиции партии, тем ближе она должна быть к центризму, а чем ближе она к центризму и к власти, тем больше она вынуждена будет проводить (на худой конец, делать вид, что проводит) политику национальной консолидации и национального интереса, что и есть национализм.
Национализм, сам по себе не будучи ни грехом, ни криминалом, ни извращением, однако, имеет свои неприятные и опасные для него самого стороны и слабости. Сохранить монополию на роль номинального гаранта национального блага и соответствующий образ (имидж) можно двумя способами.
Первый — очень успешная экономическая политика, обеспечивающая неуклонный рост ВВП, то есть увеличение общественного пирога. Это условие невыполнимо, поскольку экономическому росту присущ элемент непредсказуемости и цикличности. Тут-то и спасает возможность перемены партии у власти. Там, где политический класс разделен на две доли, они в случае провала заменяют друг друга, не подвергая опасности легитимность системы.
Второй способ — демагогические публичные маневры, которые обычно называют «популистскими». Так вот, при сильной и двудольной партократии тенденция к популизму меньше или даже ее нет совсем. Популизм оттеснен на периферию. А при слабой и однодольной партократии опасность популизма больше или даже попросту очень велика. Популизм попадает в центр.
Есть два варианта популизма — материальное поощрение и поощрение самолюбия обывателя. Первый способ, наверное, надежнее, но его использование имеет пределы даже в случае, если правительство не отличается большим бухгалтерским реализмом и склонно к расточительному кейнсианству. Но даже если казна это выдерживает, никогда не мешает подкрепить этот способ чем-то еще. Тем более, если само большинство достаточно ясно обнаруживает свои комплексы. И это возвращает нас к ксенофобии и ее особому варианту — агрессивному презрению к политическим меньшинствам.
Поскольку «верх» знает об этой «слабости» большинства, ее он и использует для его консолидации. Он подыгрывает ксенофобскому настроению обывателя, чтобы обеспечить большинство своему публично-партийному крылу. И таким образом, статусная и моральная дискредитация оппозиционных политических меньшинств становится структурным элементом (фактором) системы. Большинство и само по себе настроено ксенофобски и агрессивно ко всем меньшинствам. Особо натравливать его на меньшинства и не требуется. Но поскольку оно на руку «верху» и «верх» этим пользуется, его ответственность за такое положение вещей весьма велика.
Когда сами «верходержатели» в отличие от аморфно-конформного большинства достаточно уверены в себе, просвещенны, опытны и мудры, чтобы быть выше рессантиментного синдрома большинства в отношении меньшинств, их соучастие в поддержании этой атмосферы умышленно и цинично, точно так же как поведение, скажем, церковных иерархов (особенно поздних), которые сами-то, скорее всего, ни в бога ни в черта не верят и просто думают, что плебейской массе нужны религия и церковный патернализм.
Но так ли это в нынешней российской диспозиции, не вполне ясно. Культурно-ментальный профиль современного российского «верходержателя» плохо известен. По многим признакам, подкрепляемым некоторыми спекулятивными соображениями, российский «верходержатель» по своей структуре чувствования и семиотическим ресурсам для выражения своих чувств мало чем отличается от человека большинства. Иными словами, у него нет своего «эзотерического» (как сказал бы Лео Штраус) дискурса.
Это опасно. Даже гораздо более опасно, чем предполагаемый рискованный цинизм «верха». Циник знает, что делает. Он контролирует ситуацию и может менять стратегию. Параноидальная жертва рессантимента этой способности лишена.
Но в любом случае реальное единство «большинства» и «верха» в российском обществе может оказаться во многих отношения опаснее, чем виртуальное единство партии и народа в советские времена.