Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2008
The Whisperers: Private Life in Stalin’s
Сталин и дети
С некоторых пор, вполне точно фиксируемых и рационально объяснимых, сталинизм вновь начал интересовать западную публику, как читающую, так и пишущую. Буквально на наших глазах «перебродившая», казалось бы, тема опять сделалась предметом острого интеллектуального беспокойства. О причине этого явления красноречиво высказался английский литературовед и историк Дональд Рэйфилд в своем недавнем сочинении о сподвижниках Сталина. «Несмотря на откровения перестроечного десятилетия, — пишет он, — вирус сталинизма до сих пор сидит в теле российской политики, неизменно оживая в периоды кризисов»[1]. И с этим, увы, невозможно спорить, тем более что новейшие извивы отечественной политической жизни многократно и убедительно подтверждают подобные наблюдения.
Профессор Лондонского университета Орландо Фигес[2] занимается Россией давно и плодотворно. Вышедшая в 2002 году огромная — около семисот страниц — работа «Танец Наташи: культурная история России»[3] удостоилась нескольких премий и множества хвалебных рецензий, порой ее даже называли лучшей книгой о нашей стране, появившейся на Западе в последнее время. Но, прочитав его новое, столь же масштабное произведение, названное «Говорящие шепотом: частная жизнь в сталинскую эпоху» и опубликованное минувшей осенью, я готов предположить, что теперь резонанс будет еще более значительным и стойким. Представляя книгу, радиостанция «Свобода» объяснила, почему она сразу же произвела шокирующее впечатление на английских читателей: «Пожалуй, впервые западный историк взялся исследовать не политическую систему сталинизма, рассказать не о его общественных и социальных корнях и идеологии, а о том, как жилось простым советским людям при сталинском режиме, как он влиял на их частную жизнь»[4]. Надо признать, что авторский замысел удался сполна. Книга получилась убедительно страшной или, если хотите, страшно убедительной. Взяв книгу в руки, с ней невозможно расстаться до самой последней страницы — несмотря на то, что в наше время охотников читать (да, наверное, и писать) столь объемистые тома становится все меньше и меньше.
Как и полагается исследованию повседневности, книга построена на свидетельствах очевидцев описываемой эпохи — более четырехсот пятидесяти наших сограждан[5]. С каждым из своих собеседников автор и его помощники встречались как минимум дважды, то есть в основу повествования легли около тысячи «живых» интервью с теми, кто пережил сталинизм[6]. «Именно эти люди настоящие герои книги, — говорит Фигес в послесловии. — Если быть предельно точным, то это их книга, я просто предоставил им возможность высказаться. Ведь для нас все это лишь истории, а для них — самые настоящие жизни» (с. 663). Для многих из этих «героев» непосредственное знакомство с повадками тоталитарного государства пришлось на самый безоблачный и светлый, как принято считать, отрезок человеческой жизни, на период детства. В силу этого обстоятельства тема «Левиафан и ребенок» оказалась одной из центральных тем повествования. Образы и свидетельства детей в этой книге встречаются почти на каждой странице. А восприятие террора глазами ребенка вообще можно считать особым исследовательским сюжетом, разработанным автором.
Ученые-медиевисты не раз отмечали, что «средневековье не знало категории детства как особого качественного состояния человека», а в детской жизни тогда «видели краткий переходный этап к взрослому состоянию»[7]. Об этих рассуждениях я не раз вспоминал, читая о жизни детей в сталинском Советском Союзе. И такую аллюзию трудно признать случайной, ибо первая в мире республика рабочих и крестьян тоже, парадоксальным образом и вопреки официальной пропаганде «счастливого детства», применяла к детям самые взрослые требования. После того как в 1935 году порог уголовной ответственности в СССР был понижен до двенадцати лет, десятки тысяч подростков поневоле приобщились к миру, пребывание в котором для детей противоестественно. В 1935—1940 годах советские суды отправили за решетку 102 тысячи детей в возрасте от двенадцати до шестнадцати лет (с. 329). Одновременно был принят закон, позволявший арестовывать родственников тех, кто отбывал наказание за «преступления против советской власти». Санкционировав фактически взятие заложников для оказания давления на своих «врагов», государство активно пользовалось этим правом — прежде всего, в отношении самых юных граждан.
Те малыши, кому повезло больше, могли, например, оказаться в одном лагере с матерью, женой «врага народа». Это, разумеется, ничего не гарантировало, но по крайней мере они были вместе. На суперобложке книги помещена трогательная черно-белая фотография двух маленьких девочек, Ангелины и Нелли Бушуевых, сделанная примерно за год до того, как в 1938 году арестовали их родителей. Сестер, как детей «врагов народа», отправили в детские дома, причем в разные города: НКВД целенаправленно разбивал «социально чуждые» семьи. Девочек спасла бабушка, сначала забравшая их к себе, а потом с разрешения властей доставившая в Альметьевский лагерь жен изменников родины, печально известный «АЛЖИР», где их мать, отказавшаяся оговорить своего мужа, отбывала восьмилетний срок — сначала в стандартном режиме, а потом с послаблениями, и позволившими, собственно, принять дочерей. Менее удачливые дети, лишившись родителей, расстрелянных или посаженных в лагерь, просто выпадали из социума и оказывались на самом дне. Согласно приводимой автором милицейской статистике, только в 1934—1935 годах в спецприемники и приюты были принудительно доставлены более 842 тысяч бездомных детей. Фигес называет эту цифру «поразительной» (с. 99). Учитывая, что страна в тот период ни с кем не воевала, а Гражданская война завершилась более десяти лет назад, с ним трудно не согласиться. То было сиротство, напрямую связанное с безумной, а порой и нарочито бесчеловечной государственной политикой коммунистов.
Впрочем, гораздо больше внимания в книге уделяется деформациям духа, совести, разума, стимулируемым советским Левиафаном. В отличие от взрослых, дети выступали наиболее привлекательным объектом идеологического «обновления». Новые ценностные матрицы усваивались ими гораздо легче и быстрее, нежели теми людьми, кто еще сохранял воспоминания о более или менее нормальной социальной ткани, бытовавшей в России при «старом режиме». Соответственно, и процесс «социалистической перековки» этого свежего материала шел с бóльшим огоньком. В нем без остатка сгорали былые, «старорежимные» скрепы общественной жизни. Так, в двусмысленном и даже абсурдном положении в Советском Союзе оказывалась традиционная нуклеарная семья. С одной стороны, советская власть нуждалась в новых строителях коммунизма, которых требовалось производить на свет и выращивать способами, далеко не оригинальными и обремененными многочисленными издержками вроде почитания детьми своих родителей. С другой стороны, тоталитаризм требовал всего человека, целиком и без остатка, и в данной плоскости преданность государству, безусловно, перевешивала привязанность к отцу и матери. «Казус Павлика Морозова» был довольно любопытным know-how советской власти, предложенным молодому поколению. Бедняга Павлик, говорит автор, «стал позитивным примером для многих людей, выросших в нестабильных семьях, где влияние старших было слишком слабо для противодействия идеям, которые насаждались режимом […] Сиротам его образ казался особенно привлекательным. Не зная семейной жизни, они не могли понять, что плохого сделал мальчик, донесший на собственного отца» (с. 125).
Для человеческого существа противоестественно не иметь родителей; но именно ущербные, обделенные семейным теплом дети наиболее идеально вписывались в схемы «дивного нового мира», слишком рационального и потому явно антигуманного. Как раз по этой причине светочи новой педагогической науки строго осуждали пагубное воздействие скрытой от глаз государства семейной жизни на идейное здоровье подрастающего поколения. «Семейные дети в тысячу раз труднее беспризорных», — сетовал Антон Макаренко[8]. Это понятно — режим предпочитал искусственного человека, с которым было удобнее работать. И его выведением занимались целенаправленно и смолоду, чему в значительной степени способствовало само государство, в массовом порядке отбиравшее у детей родителей. «В глазах большевиков семья оставалась самым серьезным препятствием в деле социализации советских детей» (с. 8). Потому-то с ней и не церемонились — ни в первые послереволюционные годы, ни, тем более, в годы Большого террора, когда взрослых граждан СССР истребляли сотнями тысяч.
Как и в Средние века, многим детям в Советском Союзе приходилось взрослеть мгновенно. «Именно с детьми мы обращаемся правильно, со взрослыми — нет», — заметил однажды блистательный Гилберт Кит Честертон[9]. Он имел в виду то, что маленького человека мы обычно готовы принимать «с послаблениями», таким, какой он есть, а вот его больших собратьев постоянно пытаемся исправлять и перевоспитывать. Но в обществе, целиком и полностью выращиваемом искусственно, «усовершенствование» людской природы идет непрестанно и всеохватно, и в этом смысле в нем просто нет маленьких — все сплошь большие. Соответственно и в детском мире жизнь протекает вполне по-взрослому. Главными методами воспитания в сообществе детей становятся принудительные методы, а ключевым воспитателем — идеализированный работник правоохранительных органов. «Границы между лагерем и коммуной не было, как не было ее между педагогикой лагеря и советской социальной педагогикой»[10]. Результаты такой реновации человеческого сырья производили сильный эффект: в «Говорящих шепотом» не раз упоминается о том, что дети репрессированных зачастую были самыми активными пионерами и комсомольцами и наиболее рьяными приверженцами сталинского режима. «Это желание быть принятыми обществом отличало почти всех детей “врагов народа”. Мало кто из них отворачивался от советской системы и пытался противостоять ей» (с. 345).
За семьдесят лет своего существования советская власть провела такую «антропологическую» работу, последствия которой ощущаются и сегодня, спустя полтора десятилетия после завершения коммунистических опытов. Вытеснение первичной сети человеческих привязанностей на задворки межличностной коммуникации и создание новой, рукотворной и потому агрессивной системы социальных лояльностей, первейшее место в которой отводилось государству и проповедуемым его идеологией «истинам», разлагало советский социум гораздо больше, нежели деньги разобщали капиталистическое общество. Советские люди привыкли говорить шепотом, а многие из граждан России и сейчас не научились общаться иначе. Можно ли упрекать их в этом? Пострадавшие от Сталина собеседники английского исследователя признавались ему в том, что страх терзает их до сих пор. Более того, этот неизбывный ужас транслировался от предков к потомкам. «Тлетворное бремя сталинского режима ощущалось наследниками его жертв и через десятилетия после смерти диктатора. Дело здесь не ограничивалось проблемой разорванных человеческих уз, разрушенных жизней, изувеченных семей — речь шла о фундаментальной психологической травме, передаваемой от одного поколения другому поколению» (с. 645). Подобно Альфреду Хичкоку, всю жизнь смертельно, хотя и необъяснимо, боявшемуся полицейских, советский человек, познакомившийся с «коррекционными практиками» сталинизма, все оставшиеся годы держал государство под подозрением. Suspense и доверие несовместимы.
Зинаида Бушуева, мать девочек с обложки, вышла из лагеря живой. Ее дочери рассказывают, что и в 1960-е, и в 1970-е годы она постоянно ждала повторного ареста. Получив в 1981 году новый паспорт, в котором не было отметки о пребывании за решеткой, она немного успокоилась, но, подобно другим выжившим, по-прежнему отказывалась рассказывать о пережитом. Парадоксальным, но вполне объяснимым образом тысячи и тысячи пострадавших от государства стариков предопределили нынешнее отношение к недавней истории, практикуемое российским обществом в целом. Это общество упрямо отказывается говорить и думать о прошлом. Оно, разумеется, помнит, но эти воспоминания, по-видимому, настолько чудовищны, что извлекать их на свет категорически нельзя, всю эту грязь приходится держать внутри — или приукрашивать, выдавая сталинизм за историческую неизбежность, не лишенную даже некоторых приятностей. Но, как замечает автор, «чем крепче хранится молчание, тем дольше люди ощущают себя в плену невысказанных воспоминаний. Стоицизм, конечно, способствует выживанию, но он делает людей пассивными и покорными судьбе. Одно из наиболее живучих достижений товарища Сталина состояло в том, что ему удалось создать общество, в котором долготерпение и пассивность стали общепринятой нормой» (с. 607).
В свое время перестройка заразила нас надеждой на то, что государственная власть в России может стать принципиально иной, более моральной и, как следствие, более человечной. Как ни прискорбно признавать, страна до сих пор не справилась с этой важнейшей из всех стоящих перед ней задачей — внутренне она почти не изменилась. Обозреваемая в перспективе общественно-политических нравов, Российская Федерация вполне может претендовать на низкое звание failedstate — несостоявшегося или, скажем мягче, не вполне состоявшегося государства. Бывшие колонии и полуколонии, которые частенько клеймят подобным термином, здесь ни при чем: я говорю не о дипломатических условностях, а исключительно о морали. Такого градуса лжи, который характеризует отечественную политическую систему сегодня, не было, как представляется, даже при коммунистах. Ползучая реанимация призрака Сталина у нормального человека не может вызывать иных чувств, кроме гадливости. Почему же не вызывает? — спросит кто-то. Скорее всего, как раз потому, что Иосиф Виссарионович и сегодня остается «лучшим воспитателем советских детей», которые, поменяв паспорта, партийные билеты и должности, по-прежнему управляют нашим обществом. После 2000 года «российским государством руководил человек, который и по карьере своей, и по личному выбору был преемником Ягоды и Берии», — удивляется сторонний наблюдатель[11]. А мы вовсе не шокированы, для нас это как бы в порядке вещей. В отличие от героев «Говорящих шепотом», былое взросление в тени великого вождя и его эпохи, которая, кстати, отнюдь не закончилась в 1953 году, кое-кому и сейчас продолжает приносить неплохие дивиденды. Вероятно, как раз поэтому детство при сталинизме до сих пор нередко называют «счастливым детством».
Андрей Захаров
Дети в тюрьме
Мэри Маколи
М.: ОГИ, 2008. — 216 с. — 1000 экз.
«Сегодня в России наступило время для радикальных политических инициатив и есть ресурсы для создания системы, которая спасет детей и станет примером для других» (с. 201), — отталкиваясь от этой фразы, завершающей исследование, я и начну свои размышления о прочитанном.
Поиски путей «спасения» российских детей продолжаются столько же, сколько идут сами рыночные реформы. Уже более двадцати лет детей неустанно спасают от наркотиков и алкоголизма, педофилов и жестоких родителей, сиротства и беспризорности. А в данном случае — и от тюремных наказаний. Ибо автор уверен, что лишение малолетнего правонарушителя свободы ведет не к желанному исправлению, но, скорее, наоборот, к разрушению и деградации личности.
Мэри Маколи практически не сомневается в обоснованности такой позиции — и, как мне представляется, предпринятое исследование подтверждает ее правоту.
Способен ли ребенок в полной мере отвечать за свои поступки? Каковы последствия пребывания детей в тюрьме? Возможно ли нравственное перерождение малолетнего преступника в условиях несвободы и есть ли перспектива светлого будущего у детей, побывавших в колониях и тюрьмах? Допустимо ли вообще квалифицировать противообщественные деяния, совершаемые несовершеннолетними, как «преступления»? Перечисленные вопросы крайне актуальны, поскольку проблема подростковой преступности в России остается хронически нерешенной. Перемены последнего времени, затронувшие многие сферы общественной жизни, в какой-то степени коснулись и судебной системы. Однако, подчеркивает автор, несмотря на то что процесс законодательного оформления ювенальной юстиции дошел до Государственной Думы — в феврале 2002 года проект закона о создании ювенальных судов был принят в первом чтении, — до окончательного разрешения проблемы еще очень далеко.
Автор этой книги является безусловным поборником «детской» юстиции. С первых же страниц нам напоминают о том, что ювенальная юстиция, как практика правовой работы с несовершеннолетними, применялась еще в царской России. Почти сто лет назад среди специалистов разных стран, работавших с малолетними правонарушителями, восторжествовало согласие по поводу того, что применительно к ребенку наказание в виде лишения свободы не является эффективным. Большинство, включавшее и российских специалистов, полагало, что главный метод сокращения преступлений, совершаемых подростками, — не карательные меры, а оказание помощи в осознании содеянного и решение тех социальных проблем, которые толкают на игнорирование закона. Такой «социально-поддерживающий» подход стали называть «велферизмом».
После большевистской революции Россия поначалу выступила самым горячим последователем велферизма. Убеждение, согласно которому из «испорченных» детей можно воспитать «хороших» людей, опиралось на государственную идеологию и отвечало вере в преобразующую роль коммунистической морали. Вместо обычных судов для рассмотрения дел детей моложе 18 лет учреждались комиссии по делам несовершеннолетних, в задачу которых входило определение того, до какой степени «запущено» воспитание ребенка и какие педагогические меры надо предпринять в каждом конкретном случае. Молодых правонарушителей тогда предпочитали отправлять не в тюрьмы, а в приюты или детские дома. При этом считалось, что по мере строительства коммунизма будут исчезать причины, порождающие преступления. Преодоление «пережитков капитализма», однако, затянулось, и, несмотря на то что велферизм пустил в советской правовой культуре глубокие корни, преступность, не исчезающая в молодежной среде, зримо подрывала его философию. В книге очень хорошо показано, каким образом отечественное правосудие раскачивалось между постулатами велферизма и карательным уклоном в зависимости от политической воли правителей страны.
От исторического аспекта формирования и функционирования ювенальной юстиции автор переходит к современному положению дел. Несмотря на то что Мэри Маколи едва ли не на каждой странице призывает специалистов и представителей общественности к дискуссии, свое собственное «правильное решение» она уже нашла — оно просвечивает сквозь любые рассуждения и примеры, приводимые в книге.
Автор отмечает, что отношение к малолетним правонарушителям в настоящее время в основном определяется методами борьбы со взрослой преступностью, в которых преобладает консерватизм. Поскольку применение системы уголовного правосудия в России ориентировано на взрослых, у нас по-прежнему продолжают отправлять за решетку немало детей. Как заставить государство помнить о том, что интересы ребенка необходимо учитывать даже тогда, когда речь идет о его наказании? Во второй части книги Мэри Маколи уделяет этому вопросу большое внимание. Она выделяет ключевые факторы, влияющие на шансы ребенка попасть в тюрьму. Первейшим в их ряду оказывается законодательство, определяющее, что такое «преступление», устанавливающее возраст уголовной ответственности, регулирующее разнообразие применяемых санкций. При этом справедливо отмечается, что самой по себе либерализации уголовного законодательства для сокращения детской преступности недостаточно. Такая мера должна поддерживаться разветвленной системой профилактики безнадзорности, развитием социальных служб поддержки семьи и трудоустройства подростков — то есть решением всего комплекса социально-экономических проблем, которые могут привести подростка за решетку.
В целом современное состояние дел в России не вызывает у автора оптимизма. Закона о ювенальных судах до сих пор нет, хотя его идея обсуждается постоянно — в зависимости от политической конъюнктуры с большей или меньшей интенсивностью. Что же касается эксперимента по созданию ювенальных судов, который был запущен в 1999 году в Москве, Санкт-Петербурге, Саратове и Ростове, то он оказался успешным лишь в последнем случае. Причину такого исхода автор видит в консерватизме российских судей. Другое направление правовой работы с малолетними — назначение альтернативных санкций — тоже кажется затруднительным. Более того, сама его эффективность под большим вопросом, ибо альтернативные санкции также требуют совершенных механизмов государственной социальной поддержки тех, к кому они применяются. Но в настоящее время таковые практически отсутствуют.
Однако возможности для реформы в России все-таки есть. «Схемы ювенальной юстиции нельзя разработать отдельно. Они должны быть продуманы в контексте государственно-общественных отношений, а также отношения к закону и к молодежи внутри конкретного общества, хотя они могут сыграть свою роль в изменении этого отношения» (с. 133). Автор предлагает обратиться к опыту Германии, Италии и Финляндии. Выбор объясняется похожестью сочетания системы уголовного правосудия, государственных социальных служб и благотворительных организаций — основных структур, отвечающих за работу с несовершеннолетними. В Германии и Италии есть ювенальные суды, в Финляндии, как и в России, их нет. Общим для перечисленных стран является применение специальных мер для выведения дел из системы уголовного правосудия и передачи правонарушителей другим организациям — службам социального обеспечения, пробации или примирения.
По мнению Мэри Маколи, для достижения положительного результата при использовании опыта других государств России следует сосредоточиться на следующих задачах:
— на ограничении роли системы уголовного правосудия и поддержке практики выведения из нее;
— на создании служб профессиональных социальных работников или пробации для работы с молодежью;
— на введении множества разнообразных и эффективных альтернатив тюремному заключению (с. 168).
При том автор констатирует, что идущая в последнее время дискуссия, посвященная дальнейшей работе с малолетними правонарушителями, едва ли попадает в поле зрения нашего политического руководства. В этом обстоятельстве Мэри Маколи, знакомая с политическими обыкновениями России не понаслышке — на протяжении нескольких лет она возглавляла представительство Фонда Форда в Москве, — видит главное препятствие на пути утверждения ювенальной юстиции. И сегодня, в начале XXI столетия, не возбуждение общества, но именно апелляция к верховной власти остается самым верным способом разобраться в том или ином социальном затруднении. Многие люди, решительно сомневающиеся в дееспособности отечественной бюрократии, были бы, на мой взгляд, готовы подписаться под итоговым вердиктом автора: «Только уверенное и настойчивое руководство сверху (усиленное поддержкой тех, кто хочет перемен) может подтолкнуть эти тяжелые на подъем учреждения к изменениям. Вот почему роль президента так важна. Он может поставить перед этими учреждениями задачу и применить свою власть, чтобы заставить их реагировать» (с. 175). Для сегодняшней России это, по-видимому, безупречный рецепт; к сожалению, и сегодня по-настоящему серьезные вопросы у нас решаются только так.
Марина Бубело
Jan T. Gross.
Strach. Antysemityzm w Polsce tuż po wojnie. Historia moralnej zapaści
Kraków: Wydawnictwo Znak, 2008. — 344 s.
Трудно посмотреть себе в глаза
Среди достаточно насыщенной событиями жизни современной Польши постоянное место занимает тема, которую можно обозначить как самопознание поляков. Поляки вообще очень чутки и даже — в определенных случаях — болезненно чутки к трактовке собственной истории и неотделимой от нее национальной ментальности. Между тем свобода и демократия принесли вопросы, которые ранее были табуированы в польском обществе.
Нет, сама тема польского антисемитизма далеко не новая, она имеет многолетнюю историю. Но вот на переломе тысячелетий у нее появился — не знаю даже, какое тут подобрать слово… Ни «поворот», ни «аспект» не годятся. Поэтому изложу факты.
Итак, в 2000 году в одном из польских провинциальных издательств вышла книга американского историка Яна Томаша Гросса «Соседи», в которой с использованием документов и свидетельских показаний рассказано о том, как 10 июля 1941 года поляки, жители местечка Едвабне (это восточная Польша, между Ломжей и Белостоком), отнюдь не понуждаемые к тому немцами, по собственной инициативе сожгли в громадном сарае тысячу шестьсот своих еврейских соседей, в том числе женщин, детей, стариков. Книга Гросса вызвала тогда бурную полемику в польском обществе. Надо сказать, что Гросс, кстати, бывший гражданин Польши, принявший участие в студенческих волнениях 1968 года (за что отсидел полгода в тюрьме) и эмигрировавший вместе с семьей в результате развернутой властями антисемитской кампании, не впервые взбудоражил сознание соотечественников. В 1998 году острую полемику вызвала вышедшая в Кракове его книга «Кошмарная декада. Три эссе о стереотипах восприятия евреев, поляков, немцев и коммунистов. 1939—1948».
Но взрыв страстей после выхода «Соседей» был намного значительнее. По сути, впервые поляки столкнулись с ситуацией, когда они оказались в одном ряду с немецкими нацистами, убивавшими евреев только за то, что те были евреями. Это был шок для польского национального самосознания, с одной стороны, всегда культивировавшего героические стороны польской истории, связанные с борьбой за свободу и, следовательно, с гуманистическими идеалами, а с другой — неизменно подчеркивавшего великую жертву и муку польского народа в этой борьбе, несравнимые с жертвами и мучениями других народов. И вдруг оказалось, что гордый, рыцарственный воитель и страстотерпец может быть жестоким, бесчеловечным, лишенным сердца убийцей, прокалывающим железным прутом грудь женщины, поднимающим на вилы ребенка, раскалывающим топором голову старика-раввина.
Самое страшное было в том, что поляк оказался в одном ряду со злейшим врагом польского народа — немецким фашистом. Это нужно было объяснить — себе самим, европейскому общественному мнению, всему миру. Ибо речь шла не просто о бытовом антисемитизме, не просто об исторической нелюбви к евреям — явлениях, увы, достаточно распространенных, — а о сознательном участии в убийствах своих сограждан, в том числе ближайших соседей, с которыми бок о бок и, как правило, достаточно мирно были прожиты многие десятилетия.
Были, разумеется, попытки оспорить фактическую сторону (в том числе свалить всю вину на немцев), но им противостояли слишком очевидные свидетельства и документы. Участвовавший в расследовании трагедии в Едвабне сотрудник Института национальной памяти Павел Махцевич тогда же заявил: «…немцы были инициаторами преступлений, а исполнителями были поляки, и это не подлежит ни малейшему сомнению. Хочу подчеркнуть: поляки участвовали в уничтожении евреев. Нынешние критики Гросса не в состоянии этого опровергнуть». Соглашаясь с тем, что в целом антисемитская атмосфера подогревалась нацистской пропагандой, Гросс, однако, настаивал на том, что поляки, что называется, и так рвались в бой без понукания с немецкой стороны и часто опережали немцев в «окончательном решении еврейского вопроса». За укрывательство евреев полякам грозила смертная казнь, но, подчеркивает Гросс, смерть не грозила за неучастие в убийстве евреев, и ни один немецкий приказ не обязывал поляков их убивать.
Обосновать если не сами убийства, то обострение негативного отношения поляков к евреям в этот период пытался известный польский историк Томаш Стшембож. Приход осенью 1939 года Красной армии в Западную Белоруссию и Западную Украину (тогда территории Речи Посполитой), по его утверждению, был с радостным энтузиазмом встречен еврейским населением в отличие от польского, воспринявшего эти события как агрессию, как «нож в спину» Польше, сражавшейся с гитлеровскими войсками на Западе. Особую ненависть, считал Стшембож, вызывало то обстоятельство, что именно евреи заняли тогда начальственные посты в местных, в том числе карательных, органах власти. Возражая ему, историк Анджей Жбиковский, что называется, с документами в руках доказал, что процент евреев в органах советской власти, созданных на территориях, присоединенных к СССР согласно пакту Молотова—Риббентропа, был невелик по сравнению с занявшими посты в новой администрации поляками, украинцами, белорусами.
Что же до определенного оптимизма, с которым часть евреев связывала приход Красной армии, то он понятен, если не забывать о напряженной и с течением времени все более нагнетавшейся атмосфере антисемитских настроений во Второй Речи Посполитой, в которой жили польские евреи с середины 1930-х годов. Естественно, что в той ситуации в еврейском населении, особенно среди молодежи, увлеченной социалистическими идеями, были люди, которые связывали надежды на лучшее будущее с интернационалистскими лозунгами советской пропаганды. В свою очередь, немалая часть польского населения на «кресах» (восточная Польша) надеялась, что приход немцев поможет избавиться от советского засилья, которое при активном содействии «эндеков» (народных социалистов) приобрело в глазах рядового поляка образ так называемой «жидокоммуны». И тем и другим очень скоро пришлось не только разочароваться в своих ожиданиях, но и заплатить за них самую высокую цену.
В Народной Польше все эти проблемы были пригашены, находились под негласным табу. Вполне естественно, что установление демократических порядков в конце 1980-х — начале 1990-х годов среди прочих находившихся под спудом вопросов выдвинуло и оказавшуюся невероятно болезненной проблему еврейско-польских отношений в годы войны. Восприятие книги Гросса «Соседи», сама реакция на «едвабненскую историю» показали очевидную расколотость польского национального самосознания. Завязавшаяся полемика о «коллективной ответственности», о том, отвечают ли потомки за деяния отцов и дедов, о «плохих» и «хороших» поляках, о том, нужно ли каяться за «чужие» грехи, наконец, о «еврейской вине» перед поляками — все свидетельствовало о том, что десятилетия не пригасили давних комплексов и конфликтов. Когда президент Квасьневский принял решение приехать в Едвабне в 60-ю годовщину трагедии, в июле 2001 года, и там перед памятником ее жертвам попросить прощения от имени польского народа, более 50% поляков высказалось против этой инициативы. «Президент может просить прощения от своего имени, а не от имени всего народа» — такие голоса раздавались со страниц печати. И тем не менее Квасьневский приехал в Едвабне, где сказал, что тамошняя трагедия — это вопрос ответственности, нравственного самоощущения польского общества.
Очень важным было поведение в те дни польского епископата. Тем более, что к покаянию за преступления против евреев призвал Иоанн Павел II. В варшавском костеле Всех Святых состоялась месса, во время которой высший католический клер Польши во главе с примасом Глемпом молился о прощении вины поляков перед евреями.
Старые раны «польско-еврейского вопроса» сказались с особой остротой после выхода в начале этого года новой книги Гросса — «Страх. Антисемитизм в Польше сразу после войны. История нравственного падения». Можно даже сказать, что полемика, связанная с этой книгой, приобрела более широкий и вместе с тем необычайно болезненный характер.
Это, безусловно, произошло и потому, что в отличие от книги «Соседи», где рассматривалась локальная трагедия, случившаяся в одном местечке, в «Страхе» Гросс, как принято говорить, «делает обобщения». «Обобщения» американского историка утверждали корневую зараженность польского общества антисемитизмом, в обстановке которого уже в послевоенные годы, не в оккупированной немцами, а в Народной Польше, происходили убийства евреев поляками, в том числе и массовые, как известный погром в Кельцах, где 4 июля 1946 года погибли 35 человек. Гросс считает, что в целом в первые послевоенные годы было убито до двух тысяч евреев. Одним из существенных мотивов этих преступлений было завладение еврейской собственностью. По мнению Гросса, польский средний класс родился на гробах трех миллионов жертв Холокоста. Одна из глав книги «Страх» называется «Moszek, to ty żyjesz?».«Мошка, так ты уцелел?» — таким вопросом встречали поляки своих соседей-евреев, начавших возвращаться в родные места после освобождения Польши. В вопросе этом, подчеркивает Гросс, было одновременно и удивление, и раздражение, и угроза, и пожелание, чтобы бывший сосед поскорее убрался подобру-поздорову. И приводит еще одно высказывание, получившее среди поляков широкое хождение: «Гитлер много пролил польской крови, но за одно дело мы должны быть ему благодарны — он избавил Польшу от евреев».
Гросс, конечно же, знает о том, что на Аллее Праведников в иерусалимском институте Яд Вашем более шести тысяч деревьев высажены в честь поляков, спасавших евреев в годы гитлеровской оккупации. Хотя, конечно же, эту цифру нужно соотносить с числом евреев, живших в Польше до войны (3 миллиона), и одновременно помнить, что за помощь им полякам грозила смерть. Тем более требующим ответа является вопрос: почему уже в относительно недавние времена поляки, которых расспрашивали о том, как они спасали евреев, которых благодарили сами спасенные или их потомки, просили не предавать их имена гласности? Спасители знали о том, что их осуждают соседи, среди которых жить им и их детям, что они в меньшинстве.
Так возникает проблема «польского страха». Книга Гросса не об ужасе, который испытывали уцелевшие в войну жертвы послевоенного польского антисемитизма. Американский историк показывает глубоко запрятанный сложнейший комплекс, состоящий из национально-религиозных предрассудков, знания о своих преступлениях перед Христом, желания оправдать их, чтобы навсегда исчез с глаз если и не очень мучающий совесть, то все-таки напоминающий о себе «еврейский призрак». Мучительная память перерастала в страх перед самим собой, и желание заглушить его вело к новым преступлениям. Поэтому негласному остракизму подвергались соседи, спасавшие евреев в войну. Они напоминали о собственной нечистой совести.
Сегодня эти фобии предстают в польском обществе в разнообразном спектре — от отрицания Холокоста до традиционного поиска «еврейской вины» и обвинения Гросса в клевете на польский народ. По последнему мотиву было возбуждено дело краковской прокуратурой. К чести польских юристов, они признали, что книга, являясь научным исследованием (хотя и выполненным на эмоциональном уровне), не содержит клеветнических измышлений, оскорбляющих национальное достоинство поляков. С такой оценкой, однако, не согласились многие исследователи и публицисты. Сочинение Гросса было объявлено «ненаучным», автора назвали даже «вампиром от историографии». Некоторых видных католических деятелей возмутили упреки Гросса в адрес священников, одобрявших действия нацистов по отношению к евреям. Особое возмущение иерархов Костела вызвал тот факт, что книга Гросса вышла в католическом издательстве «Знак». Газета «Nash Dziennik» объявила книгу Гросса «частью общего заговора против Польши».
И тем не менее у книги Гросса нашлось немало защитников из рядов польской интеллигенции. В ряде статей они призвали соотечественников взглянуть правде в глаза, отказаться от мифа о собственной национальной исключительности, от идеализации польской истории. Как пишет в предисловии к «Страху» руководитель издательства «Знак» Хенрик Вожняковский, книга содержит тот «аспект польской истории, который еще должным образом не осознан обществом», и потому она является важным элементом в деле национального самопознания поляков. Это обстоятельство имел в виду и видный публицист и общественный деятель, редактор «Газеты выборчей» Адам Михник, когда на очередной встрече Гросса с читателями сказал, что книга американского историка — предмет не для польско-еврейской полемики, а для польско-польского диалога.
Диалог этот идет трудно, о чем свидетельствуют данные опроса, проведенного «Газетой выборчей». Только 23% поляков считают, что книга Гросса нужна как средство очищения национальной памяти. Впрочем, может быть, эта цифра не так и мала? 41% склонен назвать ее «антипольским пасквилем». Последнюю оценку разделяют, в основном, люди пожилого возраста. Зато 37% поляков в возрасте от 18 до 24 лет высказались в поддержку книги Гросса. И это, безусловно, внушает оптимизм. Молодым эта книга оказалась нужна. Нельзя не оценить и такую цифру — около 40% высказалось против судебного преследования книги Гросса. Широкий общественный интерес, проявленный к его книге, по мнению автора, означает, что «Польша готова непредвзято взглянуть на свое прошлое».
Семен Букчин
Эпоха разобщенности: размышления о мире XXI века
Даниел Белл, Владислав Иноземцев
М.: Центр исследований постиндустриального общества, 2007. — 304 с. — 3000 экз.
У диалога как формы коммуникации есть ряд бесспорных преимуществ перед монологом. Помимо того, что сторонний свидетель диалогичного общения знакомится сразу с двумя личностями, он еще, если собеседники соответствуют друг другу по уровню, может понаблюдать и за процессом рождения истины — за тем самым таинством, виртуозным исполнением которого в истории человеческой мысли запомнился Сократ. В наше время настоящий интеллектуальный диалог, да еще и запечатленный в печатном слове, встречается не слишком часто; на задворки духовной жизни его давно выдавили игривые телевизионные имитации свободного обмена мнениями — типа какого-нибудь «вечера с Соловьевым» или «завтрака» с ним же. Дух, однако, «дышит, где хочет»: даже самые неприятные правила порой способны баловать исключениями. Именно из этого разряда — беседы Владислава Иноземцева с Даниелом Беллом, опубликованные недавно Центром исследования постиндустриального общества.
У этих диалогов нет единой темы; каждая беседа — а всего их семь — посвящена какому-то самостоятельному сюжету, начиная с роли религии в глобальном мире и кончая взаимоотношениями США и России в наступившем столетии. Но при этом каждый фрагмент этих интереснейших разговоров пропитан одним и тем же устремлением: собеседники методично, тщательно, шаг за шагом ставят диагноз нашему времени, нащупывая в нем признаки будущего, как ближайшего, так и весьма отдаленного. В названии книги, кстати, мне послышалась перекличка со знаменитой тетралогией Эрика Хобсбаума, завершающая книга которой называется «Эпоха крайностей». На смену гибельным эксцессам ушедшего века, вылившимся в две чудовищные мировые войны, пришла, как полагают авторы, «эпоха разобщенности». Если историю XX века еще можно было препарировать, прибегая к неким «правилам» и «стандартным ситуациям», то против логики XXI века такой подход бессилен. «Мы и сегодня пытаемся найти некие общие объяснения происходящему, описать его в рамках единой теории, — говорит Даниел Белл. — Но эти попытки порочны. Единого контура процесса не существует. Пытаясь его найти, вы обрекаете себя на ошибку. Поэтому время, в котором мы живем, если охарактеризовать его одним словом, — это эпоха разобщенности» (с. 48—49).
Перепахивая и унифицируя — правда, до известного предела — экономическую жизнь, глобализация, вопреки общепринятым суждениям, возводит новые рубежи и барьеры в культуре, религии, политике. В то время как одни страны все теснее приобщаются к экономике знаний, другие по-прежнему уповают на сырьевые ресурсы; политические импликации этих векторов социально-экономического развития не слишком похожи друг на друга, и потому мир, все более единообразный в одних отношениях, зримо усиливает контрасты и перепады в других. Это, в свою очередь, означает пробуждение многочисленных точек напряженности, ранее пребывавших в латентном, дремлющем состоянии. «Огораживания» и обособления, все более интенсивно происходящие внутри любого нынешнего социума, объясняют и параллельно идущую фрагментацию идеологий: на смену универсальным нарративам прошлого века приходят более частные системы убеждений. «Чем больше в мире социальных расколов и размежеваний, тем сильнее в нем роль религий, — констатирует Даниел Белл. — Религия стагнирует сегодня только в Европе; во всех остальных частях света, в том числе и в США, она процветает» (с. 72).
Все названное не самым лучшим образом отражается на перспективах одной из наиболее дискуссионных основ «западного образа жизни» — на судьбе демократии. Насколько глобальны ее принципы? До какой степени их можно имплантировать в среду, никогда не знавшую демократического образа правления? И нужно ли вообще заниматься этим? Беседа «Демократия — вчера и сегодня» стала одной из центральных в книге. И это объяснимо, ибо современной демократии, увы, все труднее доказывать собственную состоятельность. С одной стороны, во многих регионах мира она последовательно отторгается местным общественным укладом. С другой стороны, даже там, где ее традиционно почитали и лелеяли, все более остро встает вопрос о «диктатуре количества» и о способности большинства принимать обоснованные и взвешенные решения. Отсюда, собственно, и вопросы Владислава Иноземцева: «Может ли система, основанная на всеобщем избирательном праве, быть эффективным средством решения проблем, если значительная часть избирателей плохо представляет себе их содержание, но вправе высказывать свое отношение к ним? Не вырождается ли массовая демократия в популизм, а сообщество граждан — в управляемую толпу?» (с. 124).
Разговор, спровоцированный этими вопросами, исключительно интересен. По мнению Даниела Белла, согласование индивидуального, личностного интереса с общим благом становится первейшей проблемой, от которой зависит само выживание демократической системы в будущем. Он считает, что «демократия должная быть дополнена рядом институтов, чтобы не пренебречь общим благом полностью» (с. 150). Любопытно, что такую позицию условно можно назвать «западной»; для стабильных демократий эта сторона проблемы действительно представляется гораздо более важной, чем та, которая беспокоит, скажем, российских наблюдателей. Лично я, например, скорее готов поддержать Владислава Иноземцева, который на протяжении этого обмена мнениями неоднократно обращал внимание на агрессивность и невежество большинства, настаивая на необходимости уравновешивать так называемое «общее благо» императивным учетом интересов меньшинств. Разумеется, авторы не могли обойти стороной и некоторые любопытные особенности режима, сконструированного Владимиром Путиным, но вот по этому поводу я не скажу ни слова — сугубо из-за того, чтобы никого не лишать удовольствия от чтения самой книги.
Весьма любопытным мне показался заключительный раздел — «“Мы” и “они”: США и Россия». Идеи и мысли, высказываемые здесь собеседниками, приятно диссонируют с черно-белыми образами российских СМИ. Анализируя российско-американские отношения, Даниел Белл исходит из самой главной — и принципиально не замечаемой отечественной пропагандой — методологической посылки: «Если в своем развитии страна зависит не от технологий и человеческого капитала, а от эксплуатации своих природных богатств, то все ее преимущества оказываются временными» (с. 272). Его поддерживает и Владислав Иноземцев: «Объективно Россия сдает свои позиции в мире и ее мало кто боится» (с. 276). Но это солидарно отмечаемое обстоятельство — не единственная причина, из-за которой военная конфронтация между нашими странами «уже невозможна ни сегодня, ни в будущем» (Белл). Америка в современном мире также не становится сильнее, о чем собеседники, по крайней мере вскользь, упоминают на протяжении всех своих разговоров. Но чем же в таком случае будет заполнена эта пустота отсутствующего лидерства и что ждет наш мир в будущем? Похоже, на пороге действительно эпоха разобщенности — неизбежная и непредсказуемая. Но нас предупредили.
Андрей Захаров
Взаимодействие с Россией. Следующая фаза
Кодзи Ватанабэ, Родерик Лайн, Строб Тэлбот
М.: Московская школа политических исследований, 2007. — 256 с. — 1000 экз.
Серия «Библиотека МШПИ».
Возможность взглянуть на себя со стороны является большой ценностью не только для отдельной личности, но и для целой нации. Опубликованный в прошлом году Московской школой политических исследований доклад для Трехсторонней комиссии, посвященный взаимоотношениям с Россией, предоставляет нам такой шанс. Умение воспользоваться им чрезвычайно важно для объективной самооценки — невзирая даже на изрядную долю субъективизма западных экспертов, готовивших это исследование.
Справедливости ради стоит отметить, что предлагаемый в книге анализ внутренней и внешней политики нашей страны нельзя считать сторонним взглядом в чистом виде. Дело в том, что все авторы без исключения располагают богатым опытом личного знакомства с Россией и ее своеобразием. Так, сэр Родерик Лайн занимал должность посла Соединенного Королевства в Российской Федерации в 2000—2004 годах, Строб Тэлбот в 1990-е годы был главным советником по России президента Билла Клинтона и заместителем госсекретаря США, а Кодзи Ватанабэ являлся послом Японии в нашей стране на протяжении 1993—1996 годов.
Первая часть доклада будет, наверное, особенно интересна отечественному читателю ввиду того, что она посвящена внутренней ситуации в России. Авторы подвергают анализу главным образом политические аспекты, хотя вопросам экономики также уделено немалое внимание. В относительно беспристрастном, емком, пусть и несколько конспективном изложении перед нами предстает весь тернистый путь, проделанный Российской Федерацией после распада Советского Союза. При этом, что интересно, западным экспертам в равной степени не слишком импонируют фигуры Бориса Ельцина и Владимира Путина, хотя они и признают исторические заслуги обоих президентов эпохи реформ. Если абстрагироваться от тенденциозной критики «Газпрома» (вполне понятной в свете энергетических конфликтов 2006 года), изложенная в докладе точка зрения на состояние российской экономики достаточно объективна. Более того, она находится в полном соответствии с риторическими упражнениями представителей нашей собственной власти в части необходимости продолжать структурные реформы, стимулировать инновационную индустриализацию и диверсифицировать экспорт. Кстати, в ходе знакомства с докладом невольно ловишь себя на мысли, что новый президент России тоже вполне мог прочитать его и, возможно, даже почерпнул в нем вдохновение для некоторых своих заявлений.
Что касается внешнеполитического контекста взаимоотношений нашей страны со сторонами Комиссии, то о нем повествует вторая часть доклада. Три главы посвящены соответственно контактам с США, Европой и Азиатско-Тихоокеанским регионом, прежде всего с Японией. Надо сказать, они весьма неоднородны (и стилистически, и по своим подходам к рассматриваемому предмету) — каждая из них, по сути, представляет собой самостоятельный миниатюрный доклад, который несет отпечаток воззрений, господствующих в официальных кругах Вашингтона, Лондона или Токио. В совокупности же все это, да еще сведенное вместе под одной обложкой, в высшей степени любопытно, что вполне позволяет присоединиться к оценке историка Владимира Кузнечевского: «Впечатление такое, что Трехсторонняя комиссия занимается Россией в гораздо большей степени, чем российское правительство, — во всяком случае, с точки зрения внешней политики»[12].
Глава, написанная Тэлботом, — наиболее объемная и самая насыщенная в смысловом отношении. Это, в целом, неудивительно, если учесть, что Трехсторонняя комиссия появилась в 1970-е годы по инициативе именно американских политиков, а ее идейным вдохновителем на первоначальном этапе был Збигнев Бжезинский. Ретроспективный анализ взаимоотношений двух сверхдержав минувшего столетия, предпринятый в книге, затрагивает и годы «холодной войны», и пафосные братания, последовавшие после краха СССР, и очередное охлаждение, наметившееся на заре нового тысячелетия. Интересны манипуляции с лексическими структурами, закрепившимися во внешнеполитической доктрине США еще со времен борьбы с коммунизмом, которыми американский эксперт сопровождает свое исследование. Одно из этих понятий вынесено в заголовок книги: по мнению автора, именно к «взаимодействию» с Россией Путина должен прийти Запад, исчерпав потенциал многообещающего «партнерства» с Россией Ельцина и в то же время воздерживаясь от былого «сдерживания» времен Советской России. Такое взаимодействие выступает как особая система взаимных обязательств: «В сфере дипломатии и сотрудничества по вопросам безопасности обязательства, подобно партнерству, означают устойчивый, действенный поиск областей, где американские и российские интересы и восприятия совпадают. Но в отличие от партнерства, предполагающего, что партнеры будут прогибаться, лишь бы сделать вид, что они согласны и готовы сотрудничать, даже если в действительности их это не устраивает, взаимодействие требует высокой степени искренности и реализма, когда интересы и восприятия расходятся» (с. 142).
Что касается фрагментов доклада, затрагивающих взаимоотношения России с Евросоюзом и особенно с Азией, то они также выглядят исключительно реалистичными. Главы, подготовленные Лайном и Ватанабэ, отличаются как лаконичностью изложения и сдержанностью оценок, так и четко выраженным прагматизмом. Проще говоря, из Лондона или Токио Москва представляется, скорее, экономическим контрагентом, нежели геополитическим конкурентом. Стремление приобщиться к российским энергоресурсам и обеспечить правовые гарантии для иностранных инвесторов на территории нашей страны явно превалируют над вопросами идеологической глобализации, так занимающей американцев. Например, позиция ЕС в отношении России резюмируется с предельной искренностью: «Европа не должна ставить себя в положение, при котором она требует от России выполнения правил ее клубов и одновременно твердит, что Россия в эти клубы никогда допущена не будет» (с. 172).
Не претендуя на роль «воспитателей», авторы доклада, вместе с тем, отмечают, что российские власти, опьяненные нефтегазовыми доходами, ведут государство к экономической стагнации и державному реваншизму. Опираясь на свое знакомство с отечественным внутриполитическим контекстом, они заключают, что «в самой России и за ее пределами растет беспокойство по поводу направления, в котором движется страна. Оно присутствует не только среди интеллигенции и образованных элит, хотя говорят они об этом с жаром — в частных беседах» (с. 206). Данный пассаж, в общем-то, определяет как целевую аудиторию нового издания МШПИ — вытесненное из политики либерально-интеллектуальное меньшинство, так и атмосферу его обсуждения — столь милые сердцу вечной оппозиции кухни.
Илья Максимов
Китай управляемый. Старый добрый менеджмент
Владимир Малявин
М.: Европа, 2007. — 304 с. — 2000 экз.
Серия «Формы правления».
Имя автора, написавшего эту интереснейшую книгу, довольно хорошо известно всем русскоязычным читателям, интересующимся восточной культурой. Точнее говоря, его популярность давно не ограничивается Россией, ибо Владимир Малявин преподавал и занимался исследовательской работой не только в нашей стране, но и в КНР, США, Франции, Японии. В настоящее время этот выдающийся китаист занимает должность профессора одного из тайваньских университетов.
Очередная работа Малявина посвящена управленческим стратегиям, бытующим в китайском обществе, но при этом в обширной литературе о проблемах современного менеджмента она занимает особое место. Ранее, отмечает автор, «почти все подобные труды основывались просто на здравом смысле и индивидуальном опыте работы талантливых управляющих, их авторы даже не пытаются вывести какие-либо общие закономерности личного стиля руководства» (с. 9). С подобной оценкой вполне можно согласиться, поскольку довольно долго менеджмент считался категорией сугубо административно-экономической: его сводили к формальным процедурам планирования, контроля, координации и тому подобного. Проблема, однако, в том, что такой взгляд, как и исповедовавший его «научный менеджмент» эпохи Тейлора и Форда, безнадежно устарел.
Отталкиваясь от исходного тезиса, автор делает важное уточнение, касающееся природы менеджмента: последний необходимо мыслить «как форму и условие реального человеческого общения, взаимодействия, которые делают человеческие коллективы живыми и жизнеспособными» (с. 8). Именно это соображение позволяет подступиться к теме исторического своеобразия китайского стиля менеджмента, расширяя, таким образом, само это понятие и переводя его в область культуры. В подобной перспективе Малявина интересует то, что он называет «уникальным китайским мироощущением», спонтанно возникающим «из реального переживания единственного и неповторимого события, соприкосновения духа и окружающего мира, которое не вмещается ни в какие абстрактные формулы» (с. 14). Соответственно, предметом авторского исследования оказываются «наиболее заметные точки соприкосновения» духовных основ китайской цивилизации, включая «Книгу перемен», даосизм и конфуцианство, с чертами делового поведения китайцев.
В своем анализе автор активно оперирует «данностями», фиксируемыми им в социальном поведении китайцев: среди этих устойчивых поведенческих стереотипов он перечисляет авторитарность, корпоративность, иерархичность, ритуализацию, стремление разрешать проблемы с помощью неформальных контактов. В краткой рецензии невозможно перечислить все особенности жизненного уклада Китая — собственно, именно о них профессионально и со знанием дела написана эта неординарная книга. Остановлюсь лишь на некоторых моментах, показавшихся особенно любопытными. Прежде всего, согласно авторской интерпретации, одним из важнейших принципов китайской культуры, определяющих поведение индивида в той или иной жизненной общности, является «соответствие моменту», что предполагает «преемственность в изменениях» (с. 16). Причем речь здесь идет не о каких-то отвлеченных правилах, но о «точности отношения к наличной ситуации» — о целостном и всестороннем ощущении постоянно меняющейся действительности применительно к соответствующим моментам действия. Такой навык, бесспорно, исключительно важен для успешной деятельности управленцев любого уровня. Кроме того, автор не раз подчеркивает значение идеи бесконфликтной «совместной и гармоничной жизни людей» (с. 17) как ядра китайской культуры, являющейся одновременно и средой, и средством «человеческой коммуникации» — наивысшей ценности в глазах любого китайца. Ко всему упомянутому стоит присовокупить и еще одну важную особенность китайского воспитания вообще и делового воспитания в частности: непоколебимую приверженность иерархии, «стойкое, совершенно архаическое по нынешним временам уважение к старшим и к любому учителю» (с. 23).
Следы древней философской традиции можно найти буквально во всех аспектах делового общения, практикуемого китайцами. Для людей, воспитанных в духе западного рационализма, многое в этом мировосприятии покажется странным. Например, отталкиваясь от фундаментального принципа целостности мира, китаец старается учитывать позиции других, вовлеченных в ту или иную ситуацию: «Он думает не только о том, каким должен быть правильный ответ, но и о том, как его ответ будет воспринят учителем. Гармония превыше всего!» (с. 17). Кстати, во имя этой высшей ценности китайские обычаи не поощряют состязательные игры в детских коллективах. Столь же трудно соизмерить с российской перспективой и другое требование китайской этики, также нацеленное на сохранение изначального равновесия, царящего, по мнению китайцев, в нашем мире, и отмеченное еще легендарным философом Лао-цзы: «Хороший человек не спорит, а тот, кто спорит, — нехороший человек» (с. 24). В целом — и это очень важно для понимания ключевых особенностей функционирования китайского общества — интерпретация социальной жизни, предлагаемая китайской культурой, «в значительной степени игнорирует принятые в европейской традиции интеллектуальные, психические и даже физические границы личности» (с. 26).
Проецируя все сказанное на экономическую сферу, мы — с помощью автора — обнаружим немало интересного. Весьма примечательно, например, отношение китайского социума к денежной экономике. В Китае «жизнь с древности трактовали в отношениях заимодавца и заемщика» — она как бы дается в кредит, который погашается лишь со смертью человека (с. 29). В подобной логике престиж материального богатства культивируется не волевым усилием или апелляцией к потусторонним ценностям, но он произрастает естественно, сам собой, складываясь из заключенного в китайской культуре понимания того, что быть богатым — это и хорошо, и правильно. Важная особенность отношения китайцев к жизни, не имеющая аналогов на Западе, заключается в том, что «для них жизнь есть естественный прообраз торговли, меновой стоимости […] По китайским представлениям, жизнь нужно использовать для того, чтобы зарабатывать деньги, а чтобы жить воистину, нужно быть богатым» (с. 28—29).
Соответственно, деньги в Китае «ценятся в той мере, в какой их можно конвертировать в здоровье и радостное самочувствие жизни» (с. 32). Но, если так, вовсе не удивительным представляется подводимый автором промежуточный итог: «В китайской цивилизации управление, коммерция, стратегия и мораль составляют звенья континуума одухотворенной жизни как единства, говоря языком даосской традиции, “судьбы и природы”» (с. 31). Имея в виду все сказанное, более понятным оказывается замечание Малявина о том, что «в старом Китае, несмотря на высокий уровень коммерциализации, так и не появился капитализм как самодовлеющая сила, двигатель исторического развития», поскольку вместо него укрепились формы «взаимной конвертации богатства и власти, экономического могущества и наслаждения жизнью» (с. 33). Такого рода наблюдения, кстати, чреваты любопытными российскими аллюзиями. Ведь, как известно, в искусстве наслаждаться жизнью наши богатые сограждане преуспели весьма и весьма, но, подобно старому Китаю, коммерциализация экономики, зашедшая в России довольно далеко, с огромным скрипом выливается в становление настоящего капитализма…
Разумеется, рассуждая о современном китайском бизнесе, трудно не упомянуть имя еще одного мудреца — великого Конфуция. Культ превозносимой им семьи как главной скрепы всей социальной жизни самым непосредственным образом отразился на экономике: в основе всей деловой жизни Китая и других регионов, пребывающих в ареале китайской культуры, лежит доминирование в бизнесе семейных предприятий и фирм. Причем, подчеркивает автор, все они опираются на жестко патерналистское управление и способны процветать, несмотря на противоречия многих принципов их делового уклада хрестоматийным основам современного менеджмента (с. 42). Семейная социальная среда делает наиболее эффективными малые предприятия, а поскольку их расширение происходит на той же семейно-клановой основе, образуется устойчивая и гибкая экономическая инфраструктура, имеющая «почти исключительно горизонтальный характер» и отличающаяся «повышенной приспособляемостью к изменениям общественной среды» (с. 60).
По мнению Малявина, главный секрет потрясающих китайских успехов заключается в естественности подходов к деловой деятельности и ведению бизнеса. «Необыкновенная жизненность китайского уклада объясняется наличием в нем тонкого механизма согласования формальных и неформальных законов человеческого общежития» (с. 104). Объяснить новейшую экономическую экспансию Китая без обращения к ее духовно-философской подпочве принципиально невозможно, и рецензируемая книга вновь обращает на это обстоятельство наше внимание. Наконец, помимо этого повода задуматься, любознательный читатель способен почерпнуть из нее множество полезных сведений: например, об отличиях менеджмента в Японии и Корее от китайских управленческих практик, о китайских секретах деловых переговоров с иностранцами, об особенностях предпринимательства на Тайване и в Гонконге. Одним словом, очень хорошая и полезная книга. Ибо разве может устареть такой навык, как искусство «развязывать узлы прежде, чем они завяжутся» (с. 149)?
Александр Клинский
Навстречу ограниченному государству
Лешек Бальцерович
М.: Новое издательство, 2007. — 92 с.
Лешек Бальцерович — выдающийся и всемирно известный экономист, профессор, автор либеральной польской стратегии «шоковой терапии» начала 1990-х, в последние годы — председатель Польского национального банка. Предлагаемая читателю книга — сгусток основных идей о специфике системных преобразований рубежа ХХ—ХХI веков в странах Центральной и Восточной Европы. В ее основе лежат теоретико-методологические положения, изложенные, в частности, в более ранней работе «Социализм, капитализм, трансформация: Очерки на рубеже эпох» (1999) и обогащенные новыми материалами и обобщениями. Автор предлагает свой труд российскому читателю в надежде, что этот опыт станет вкладом в дискуссию о путях реформ в России.
Книга ценна прежде всего широтой видения проблематики коренных преобразований в мире, начиная со второй половины ХIХ века и до наших дней: от «классического» перехода развитых капиталистических стран к демократическим режимам управления, демократизации стран Европы и Азии после Второй мировой войны, аналогичных процессов 1970—1980-х годов в странах следующего эшелона развития в Азии и некоторых странах Латинской Америки до рывка, проделанного в сфере рыночных преобразований 1990-х группой менее развитых в экономическом отношении стран Европы, а также Китаем и Вьетнамом. На столь широком фоне анализируются уникальные по своей масштабности и глубине коренные трансформации общественной жизни в странах бывшего «социалистического содружества». Задача аналитика в этом случае значительно сложнее, чем предложенная Самюэлем Хантингтоном типология перестройки одной политической сферы, поскольку преобразованиям в странах Центральной и Восточной Европы в один и тот же исторический период подверглось все общественное устройство.
Труд Бальцеровича пронизан полемикой с теоретическими построениями экономистов различных стран, направлений и эпох, вносящей существенные уточнения в трактовку проблематики государства, которую он считает недостаточно точной по целому ряду существенных аспектов. Так, он дополняет классическое определение государства Макса Вебера критерием его собственной правовой идентичности, а задачу обеспечения правовой основы у Джозефа Стиглица — определением содержания законов и механизмов их применения.
В качестве основного звена системных трансформаций автор рассматривает демонтаж и переустройство «партии-государства», его основных функций и подводит к выводу: ограничение частной собственности отнюдь не обеспечивает интенсивного экономического роста. И наоборот, в бедных странах энергичное вмешательство государства в экономику является одной из главных причин неспособности выбраться из нищеты. Не следует имитировать модели с широкими государственными полномочиями, нужно строить такое государство, которое максимально обеспечит экономическую свободу и ее основу — право частной собственности, с закрепленными в конституции и различных международных соглашениях ограничениями государственного произвола. Это становится нормой ввиду делегирования «некоторых элементов оптимального “набора” функций государства внешним структурам, например Европейскому союзу» (с. 16). Отсюда в книге появляется призыв двигаться навстречу «ограниченному государству», основная задача которого — обеспечить правовую защиту бизнеса, в том числе малого и среднего.
Анализ современного состояния экономической мысли приводит автора к констатации дисбаланса между недостаточным пониманием значимости одной из основных свобод, экономической, как фактора экономического роста и сопутствующего ему искоренения бедности — и чрезмерным упором на ограничивающую экономическую свободу регулирующую деятельность государства в соответствии с установками определенных групп интересов (с. 37). Важен и интерес Бальцеровича к проблематике трактовки частных благ как общественных, переходящих в ведение государства ввиду вмешательства последнего в экономику — что представляет собой оправдание задним числом расширения функций государства (с. 18). Автор констатирует, что минусы, проистекающие из ограничительного административного регулирования и чрезмерного налогообложения, превышающего уровень, обеспечивающий защиту экономических свобод, требуют не усиления государственного вмешательства, а уточнения определения прав собственности и устранения препятствий к их развитию, в том числе последствий этого вмешательства. Трудно спорить с тезисом автора, что расширенное государство «охраняет» не столько эффективную экономическую свободу, сколько ограничение таковой. Последовательный сторонник рыночной экономики, Лешек Бальцерович не принимает концепции «рыночного социализма» Джона Ролза, поскольку его существование предполагает запрет на частное предпринимательство и отказ от «приоритета свободы» вместо конституционной защиты экономической свободы в числе других свобод.
Бальцерович настаивает на том, что, принимая ту или иную форму государства как оптимальную, надо делать принципиальный выбор — считать высшей ценностью основополагающую индивидуальную свободу в экономике или власть государства и соответственно — стремиться к рациональному ограничению государства или к его максимальному расширению. Ограниченное государство предполагает создание эффективной системы сдержек и противовесов, контроля за репрессивным аппаратом, наличия независимых судебной власти и СМИ. Рассматривая варианты государственного устройства — от неолиберального до «реалсоциалистического», автор подчеркивает, что самые высокие показатели роста неизменно демонстрирует рыночное либеральное государство, сочетающее частное предпринимательство и взаимопомощь с введением современных институциональных негосударственных схем «общества всеобщего благосостояния» с его различными благотворительными формами. Он указывает, что нередко противопоставляются свободы (защищенные от вмешательства сферы жизни человека) и социальные права (права каждого пользоваться в рамках перераспределения богатств деньгами других людей за счет налогообложения) как совершенно разные категории прав, по-разному влияющие на экономическое развитие. На деле государственной системой перераспределения благ больше пользуются не бедняки, а правящие и зажиточные слои, чрезмерно же широкие полномочия государства оборачиваются ростом нищеты и хронической безработицы. Изучение Организацией экономического сотрудничества и развития причин структурной безработицы убедительно показывает, что это явление, как и ряд ему подобных, — результат неудачного вмешательства расширенного государства в экономику (с. 27, 34). Ссылаясь на многочисленные исследования, автор показывает, что уровень коррупции зависит от таких свойств «расширенного» государства, как ограничительное регулирование и связанные с ним широкие полномочия политиков и государственной бюрократии, номинально высокое налоговое бремя и большие объемы государственных закупок. А масштабные ограничения экономической свободы, ведущие к параличу экономики, регулирование и принятие решений в свою очередь «становятся результатом деятельности коррупционеров или популистов и сопровождаются произволом государственного аппарата» (с. 31). Таким образом, весьма актуальная и для России задача преодоления коррупции отнюдь не сводится к совершенствованию законодательства и правоприменения, но требует «ограниченного» в своих функциях государства.
Опыт переходного периода в странах бывшего «реального социализма» Бальцерович оценивает как весьма позитивный в сфере как политической, так и экономической системы. В рассуждениях автора о специфике «партии-государства» как «особой разновидности нерыночной системы» интересны и требуют детального раскрытия указания на свойственные ей черты. Это запрет частного предпринимательства, использование мощных рычагов тотального контроля при регламентации централизованного планирования и монополии госсектора как коллективной собственности имущего класса, подчинение функционирования нуждам административно-командной экономики и военно-промышленного комплекса.
Автор в каждом конкретном случае тщательно анализирует особую масштабность, сложность и очередность преобразований этого устройства, время, которое необходимо для последовательного формирования многопартийной политической системы и — более длительной — процедуры приватизации частной собственности, а также мирный, делиберативный характер переплетающихся и нередко накладывающихся друг на друга глубинных перемен разного свойства. Особо значимы рассуждения автора о либерализации, строительстве институтов свободного общества, изменении роли и структуры государства, о его демократизации, выводе правовой системы из подчинения нуждам административно-командной экономики.
Увязывая воедино три основных фактора реформ — стартовые условия, масштабность и экономические результаты (рост ВВП, производительности труда, объем прямых иностранных инвестиций, уровень здоровья населения), автор отмечает в странах Центральной и Восточной Европы устойчивый рост показателей в экономике и других сферах. Показатели роста напрямую связаны с «политическим прорывом» и действиями команды реформаторов, широким использованием возможностей рынка при ограниченности вмешательства государства, а также «позитивной привязкой» к многообещающим перспективам — вступлению в ЕС, вере в рост благосостояния, повышению социальной защищенности. Последовательный реформатор, Лешек Бальцерович завершает книгу констатацией: даже самые успешные реформы неизбежно порождают недовольство населения, но их затягивание или отказ от них чреваты «еще большим возмущением в обществе» (с. 83).
Инесса Яжборовская
Реформа местной власти в городах России
Владимир Гельман, Сергей Рыженков, Елена Белокурова, Надежда Борисова
СПб.: Норма, 2008. — 368 с. — 500 экз.
Читая эту книгу, с одной стороны, сожалеешь о крайне малом ее тираже, а с другой стороны, испытываешь удовлетворение оттого, что все-таки попал в круг избранных, которым довелось с ней познакомиться. Казалось бы, труд с таким названием должен оказаться очередным сотрясением воздуха, бессчетным плачем о бедах многострадальных российских муниципалитетов. Ведь диагноз-то поставлен уже давно: наше местное самоуправление тяжело болеет. Его одолевает целый «букет» недугов, включая несовершенство законодательства, отсутствие достаточного финансирования, патологическую пассивность населения. Более того, все попытки поднять отечественное самоуправление на ноги, предпринимавшиеся уже не раз, до настоящего времени оказывались тщетными и последовательно расправлялись с нашими лучшими надеждами.
Однако, как следует из рецензируемой книги, такой диагноз, безусловно, ошибочен. То, над чем безуспешно и долго бьются ученые и практики, юристы и экономисты, — всего лишь симптомы. Именно концентрация основного массива исследований на проблемах муниципального права и управления приводит к тому, что несовершенство федерального/регионального законодательства о местном самоуправлении и механизмов управления местными сообществами по-прежнему выдвигается в качестве главных причин затянувшегося муниципального кризиса. Авторы же, вопреки этому общему тренду, убедительно показывают, в том числе и с привлечением эмпирических данных[13], что реальную подоплеку всей той печальной истории можно раскрыть, только обратившись к конкретному анализу местной политики, а единственным способом оздоровить институт муниципальной власти выступает предоставление ей настоящей, а не мнимой самостоятельности.
При этом авторский коллектив в целом удачно задает рамки и инструменты для анализа местного самоуправления как политического института. Его развитие рассматривается им в качестве двух взаимосвязанных процессов. Первым выступает институциональное строительство (определение формальных и неформальных «правил игры»), вторым — производимые этим строительством институциональные эффекты (воздействие институтов на поведение политически значимых акторов). Причем на первых же страницах книги отмечается, что природа этого политического института специфична, ибо он обеспечивает общественное благо населения и частное благо отдельных акторов не за счет создания новых ресурсов, но за счет перераспределения уже имеющихся.
В качестве индикатора развития местного самоуправления в России с начала 1990-х годов до наших дней авторами принимается уровень его политической и экономической автономии. Вся недолгая история этого института в посткоммунистический период разбивается на два этапа, первый из которых включает 1990-е годы, а второй открывается с начала 2000-х и длится до сих пор. Соответственно, указанные периоды характеризуются в книге как «революция/реформа» и «контрреволюция/контрреформа».
По мнению авторов, на первом этапе развитие местного самоуправления предопределялось советским наследием, идеологией и интересами федерального центра, а также условиями неопределенности, возникающими из-за недостатка информации. И если в начале 1990-х годов, несмотря на появление в Конституции Российской Федерации революционной ст. 12, интересы ельцинской команды местную власть почти не затрагивали, то последующая утрата контроля над региональными элитами вынудила центр использовать местное самоуправлением как один из действенных элементов системы сдержек и противовесов во взаимоотношениях с российскими регионами. При этом принятый в 1995 году закон о местном самоуправлении обладал двумя принципиальными недостатками — декларативностью и отсутствием формализованных процедур для его реализации. Нельзя не согласиться с авторским коллективом в том, что «муниципальная реформа 1990-х годов была чем угодно, но только не единым продуманным проектом, целенаправленно реализованным на общенациональном и местном уровне единым административным аппаратом государства» (с. 347).
Вместе с тем верно и то, что в результате ее проведения частичная институциональная автономия местного самоуправления все же была достигнута. Авторы с достаточной степенью достоверности, на мой взгляд, устанавливают прямую взаимозависимость между степенью политической автономии и экономической основой муниципальной власти. Чем выше уровень самостоятельности, тем более крепким в финансовом смысле оказывается муниципальное образование. Относительная политическая автономия позволяла муниципальным акторам довольно успешно вести торг по перераспределению бюджетных ресурсов с акторами региональными. Но вот взаимосвязь иного рода — между политической автономией и развитостью институционального строительства (наличием формализованных «правил игры») — отнюдь не кажется столь же однозначной. Принятие региональных и муниципальных правовых актов по ключевым вопросам само по себе не гарантирует достижения подлинной местной автономии. Наглядным подтверждением тому является приводимый в книге пример города Перми, где итогом достаточно успешного на определенном этапе институционального строительства стала лишь «квазиавтономия местного самоуправления (автономия акторов, а не институтов)» (с. 343).
В настоящий момент в оформлении местного самоуправления в России достигнуто состояние устойчивого равновесия. Над ним установлен практически полный политический, правовой и финансовый контроль. Результатом муниципальных «контрреформ» стало превращение местного самоуправления из политического в чисто административный институт, встроенный в систему государственного управления по типу советской модели, предусматривавшей прямое подчинение нижестоящих органов власти вышестоящим. В данной связи возникает вполне логичный вопрос: возможен ли, учитывая всю совокупность современных условий, оптимистический взгляд на перспективы прорыва местного самоуправления к достаточной автономии?
По заключению исследователей, такая возможность существует. В ряду потенциальных источников давления на федеральный центр, способных изменить положение местной власти и вернуть ей политическую составляющую, они называют три фактора. «Сверху» в этой роли выступает потребность в проведении структурных реформ жилищно-коммунального хозяйства, «снизу» — связанное с общим экономическим ростом возрастание роли деловых элит в регионах, «извне» — обязательства, вытекающие из ратификации Россией Европейской хартии местного самоуправления.
Полностью разделяя обозначенную позицию, я хотела бы добавить к перечисленным факторам еще два. Прежде всего, авторы книги справедливо говорят о том, что начало реформирования во всех муниципальных образованиях выглядело одинаково, но затем его траектории расходились в разные стороны — в зависимости от влияния многочисленных внутренних и внешних обстоятельств. Так вот, возвращая им этот тезис, можно предположить, что результаты «контрреформы» на российской почве точно так же будут разнообразными и непредсказуемыми. Далее, упоминавшаяся в качестве одной из причин неудачи муниципальной реформы ее слабая связь с другими российскими преобразованиями с вступлением в полосу «реакции» отнюдь не исчезла. Это подтверждается, например, расширением, причем без соответствующего бюджетного обеспечения, перечня вопросов местного значения по разным типам муниципальных образований в среднем в полтора раза — по сравнению с первоначальным законодательно закрепленным количеством. Другим подтверждением можно считать появление так называемых «добровольно» принимаемых к исполнению вопросов из сферы пересекающихся компетенций. Такие новации, заметно осложняющие жизнь муниципальной власти, тоже будут заставлять ее все чаще задумываться о действенной автономии. Остается надеяться, что пересмотр позиций федерального центра по данному вопросу не заставит ждать себя слишком долго.
К сожалению, формат рецензии не позволяет мне остановиться на других небезынтересных гранях рассмотренного исследования: таких, например, как анализ конфликтного поведения оппонентов и агентов муниципальной автономии, стратегии поведения политических акторов от бунта до лояльности, принципы муниципальной интеграции и так далее. В этой связи можно лишь посоветовать прочесть книгу «Реформа местной власти в городах России».
Анастасия Деменкова
Французская революция: История и мифы
Александр Чудинов
М.: Наука, 2007. — 308 с.
Александр Чудинов четверть века изучает историю Великой французской революции. Представленная книга — один из промежуточных итогов этой работы, основная задача которой, при всем многообразии затрагиваемых сюжетов, поставить под сомнение некоторые устоявшиеся в историографии Французской революции представления (и мифы).
В 1930-е годы власть навязала советским историкам ключевое для характеристики французского Старого порядка понятие «феодально-абсолютистский строй». Термин «феодализм» применялся двояко: при анализе хозяйственных реалий той поры в целом и при рассмотрении отношений между сеньором и цензитарием в частности. Но, как констатирует Чудинов, исследования (в том числе отечественные работы начиная со второй половины 1980-х годов) показывают, что предреволюционная экономика Франции была многоукладной, а общество носило переходный характер. Повинности приносили сеньорам меньшую часть их совокупных доходов, а для крестьян они не были слишком тяжелым бременем. Сеньория наполнялась новым — капиталистическим — содержанием. О «феодализме» в отношении Франции XVIII века перестают писать сегодня даже отечественные учебные издания, не говоря уже о научной литературе (с. 62).
Понятие «абсолютизм» не оспаривается автором, но он отвергает то содержание, которое в него вкладывали до последнего времени наши исследователи. Еще в российской радикальной публицистике, либеральной и демократической историографии конца XIX — начала XX веков неприятие царизма оборачивалось против старой французской монархии. О последней — с идеологических позиций — говорилось как о «королевском самодержавии». Подобная интерпретация, как подчеркивает исследователь, обязана рождением самим революционерам. Они изображали свергнутый режим монстром, обладавшим неограниченной властью. Обращение к работам теоретиков того времени и к политической практике Старого порядка приводит к принципиально иным выводам. Фундаментальные законы королевства и моральные обязательства монарха, провинциальные кутюмы и прерогативы суверенных судов — все это, как заключает автор, препятствовало многим деспотическим поползновениям (с. 89—93).
В другом очерке, вошедшем в книгу, Александр Чудинов ставит под сомнение главную позицию «классической» историографии (прежде всего, марксистского направления) — тезис о «буржуазном характере Французской революции». Такое истолкование предполагает лидерство буржуазии в революции. Но приписываемые к ней социальные группы занимали разное место в экономике, отличались друг от друга идейно и порой обнаруживали противоположные устремления. Автор правомерно отделяет тех, кого называют «пассивной буржуазией» (держателей должностей, лиц свободных профессий, рантье), от предпринимателей — негоциантов и мануфактуристов. Подсчеты (проведенные уже полвека назад Альфредом Коббеном — и недавно Эдной Хинди Лёмэй) свидетельствуют о том, что первая категория обладала значительным большинством среди представителей третьего сословия в Конституанте, тогда как собственно «капиталисты» составляли лишь 13—14%. Со своей стороны, Чудинов выясняет, на каких позициях стояли предприниматели и проявляли ли они серьезную активность в рамках Ассамблеи. Оказалось, что по политическим предпочтениям «капиталистическая буржуазия» разделилась, а из 149 наиболее активных ораторов Учредительного собрания эта группа выдвинула только четырех, да и активной работы в комитетах она не вела. Можно согласиться с исследователем: для роли гегемона Французской революции предприниматели явно не подходят.
Не привела предполагаемая «буржуазная революция» к ожидаемому прорыву и в социально-экономической сфере. Опираясь на данные зарубежных и отечественных исследователей, Александр Чудинов замечает, что расширение в результате революции мелкого крестьянского землевладения и сохранение общинных институтов замедлили агротехническую перестройку, а урожайность зерновых в период Реставрации снизилась по сравнению с 1780-ми годами. В то же время революционная эпоха негативно сказалась на темпах развития промышленности и продлила жизнь доиндустриальным формам промышленного производства (с. 125—127).
Исходя из методологических оснований, советские историки были особенно привержены социальной интерпретации Французской революции. Чудинов обращается к работам главы марксистской школы исследователей революции в 1920—1930-е годы Николая Лукина. Автор убедительно демонстрирует, что последний подходил к конкретно-историческому материалу с готовой марксистской схемой. Политические группировки революционной эпохи, ее видные деятели снабжались обязательной социальной этикеткой. При этом связь между определенной общественной силой и политиками постулировалась, а не доказывалась.
И все же, как нам кажется, Чудинов чересчур суров к аграрным статьям Лукина. Они основаны на источниках из Национального архива Франции и публикациях документов комиссией Жана Жореса, с учетом исследований предшественников. В них дана яркая картина положения дел в деревне, реакция крестьян на меры властей по регулированию экономики. Конечно, справедливую иронию у Александра Чудинова вызывает заключение Лукина о том, что якобинцы потерпели поражение, поскольку (в отличие от большевиков) не опирались на сельскую бедноту (с. 52—53). При этом современный читатель обнаружит даже в его, Лукина, статьях факты сильного недовольства крестьянства экономической политикой революционного правительства. Это подводит к мысли, что власть Комитета общественного спасения была диктатурой меньшинства и что лукинская формула «якобинцы с народом», несколько десятилетий господствовавшая в нашей науке, глубоко ошибочна. В то же время вывод Николая Лукина о том, что реквизиция рабочих рук и максимум заработной платы были настоящим террором в отношении пролетариев и полупролетариев, нашел подтверждение в исследованиях историков разных идейных направлений.
Александр Чудинов в своей книге много размышляет над тем, как политическая нетерпимость мешает разрешению научных проблем. Он напоминает, как уничижительно отзывались в советское время об историках-консерваторах, отвергая их доводы с порога, без серьезного анализа. Еще в ходе «круглого стола» 1989 года, посвященного Французской революции, Чудинов настаивал на том, чтобы научные труды оценивались не по идейным предпочтениям, а в соответствии с их познавательной значимостью (с. 136).
Происходившее долгие годы во французском «масоноведении» — яркий пример того, как несправедливая разносная критика тормозила изучение революционной истории. Правомерно отвергая взгляд на революцию как результат масонского заговора, представители «классической» историографии вместе с тем не обращали должного внимания на важные данные, обнаруженные их оппонентами, и даже игнорировали плодотворные методологические поиски. Не была своевременно понята роль социологических наблюдений Огюстена Кошена, касавшихся особенностей функционирования лож, да и других демократических ассоциаций. Александр Чудинов надеется, что новое поколение историков «классического» направления будет способно к диалогу с теми, кто не разделяет их взглядов (с. 176).
Обсуждая причины и истоки Французской революции, ученые обращают серьезное внимание и на янсенистов. Александр Чудинов анализирует историографию этого религиозного течения. В последние десятилетия были выдвинуты интересные предположения: о том, что разработанная янсенистами новая теологическая доктрина («фигуризм») стала орудием антиправительственной оппозиции первой половины XVIII века, о вкладе янсенизма в борьбу «патриотической партии» против реформ Мопу в 1770-е годы, о взаимодействии янсенистской идеологии с Просвещением, отразившемся в дискурсе Учредительного собрания. И все же к решению вопроса о связи между янсенизмом и Революцией историография приблизилась мало. Главным недостатком предшествовавших исследований Чудинов считает то, что, рассматривая янсенизм как идеологический и политический феномен, исследователи концентрировались на элите, не уделяя должного внимания янсенистским «массам». В изучении их повседневного поведения автор видит ключ к разгадке места янсенизма в событиях дореволюционного и революционного времени (с. 192). От себя отметим значительную политическую роль этих широких «янсенистских кругов». Достаточно вспомнить, что в середине XVIII века, когда господствовавшие в церкви ультрамонтаны отказывали умиравшим янсенистам в последнем причастии и соборовании, янсенистов поддержало множество горожан — и это, вместе с другими факторами, вызвало острейший кризис во французском обществе.
Последняя глава книги Александра Чудинова посвящена персоналиям. Блистателен этюд о гибели Жан-Поля Марата. Александр Чудинов рисует точный образ Шарлотты Корде, еще раз напоминая, что она была не роялисткой, а сторонницей просвещенной республики (с. 198). Еще один герой книги Чудинова — наименее известный деятель робеспьеристского «триумвирата» Жорж Кутон. Автору приходится решать сложную задачу: как совместить облик мягкого по природе человека с его же подписью под кровавым прериальским декретом? Ключ к разгадке подобного превращения — безграничная, доходящая до фанатизма вера в утопию Руссо. Робеспьеристы вовсе не являлись выразителями социальных интересов какой-либо общественной категории. Их идеалом было царство добродетели, путь к которому лежал через решающую битву Добра и Зла. На стороне последнего могли стоять лишь монстры, подлежавшие, по Кутону, беспощадному уничтожению (с. 232—233).
Особый интерес вызывает исследование, касающееся «русского якобинца» Павла Строганова и его французского гувернера Жильбера Ромма — в будущем одного из «последних монтаньяров». Об этом немало написано, но автор сообщает новое о поведении и настроениях юного аристократа. Последнее стало возможным благодаря архивным источникам: переписке Ромма с друзьями (она находится в Музее Рисорджименто в Милане) и письмам Строганова отцу (хранятся в Российском государственном архиве древних актов). В историографии часто идентифицируют воззрения графа и его воспитателя. Чудинов убедительно оспаривает этот тезис. Симпатизируя переменам во Франции, Строганов все же занимал позицию стороннего наблюдателя, а революцию называл непригодной для России. Гораздо больше он беспокоился по поводу возможных беспорядков в родном отечестве и трудностей, вызванных войнами со Швецией и Турцией (с. 260).
Говоря о книге в целом, следует отметить, что автор сочетает масштабные историографические экскурсы с тщательными конкретными изысканиями. Она, несомненно, привлечет внимание специалистов и читателей, интересующихся историей Великой французской революции. Если отечественные специалисты по Французской революции в последние десятилетия заметно продвинулись в критике представлений, порожденных почти двести лет назад либеральной историографией и подхваченных марксистами, то в более широком научном сообществе традиционные мифы еще живучи. Их разрушению и содействует рецензируемый труд.
Семен Блуменау
Татьяна Нефедова, Джудит Пэллот
Неизвестное сельское хозяйство, или Зачем нужна корова?
М.: Новое издательство, 2006. — 320 с.
Книга Татьяны Нефедовой и Джудит Пэллот «Неизвестное сельское хозяйство, или Зачем нужна корова?» посвящена исследованию индивидуального сельского хозяйства в современной России. В значительной степени здесь продолжены темы, разработанные Татьяной Нефедовой в ее первой книге, «Сельская Россия на перепутье» (2003). В той работе хозяйства населения рассматривались как один из трех укладов в современном сельском хозяйстве — новая работа посвящена только им. Развиваются ли они? Может быть, выживают? Или вымирают? Однозначного ответа нет. Безусловным достоинством новой работы является географический подход, отражающий природное и культурное разнообразие нашей страны. Читатель может увидеть не набор примеров из нескольких районов или регионов, а географию исследуемого уклада, впитавшего в себя природные условия, экономическую специфику местностей и культурные традиции разных народов. Редкое исследование представляет такую содержательную типологию хозяйств населения.
При изложении огромного массива материалов авторам удалось совместить результаты статистического анализа, многочисленных интервью и личных наблюдений, избежав перегруженности научными терминами. Книга понятна и интересна широкому кругу читателей, пытающихся осмыслить сегодняшнюю ситуацию в России.
На первый взгляд, хозяйства населения могут показаться частностью, мало что определяющей в стране, 73% жителей которой живут в городах. Но посмотрим внимательнее: в хозяйства населения включаются не только личные подсобные хозяйства (которыми владеют 16 миллионов семей), но и 15 миллионов садоводческих участков, и 5 миллионов огородов. При этом статистика не учитывает горожан, проводящих свои выходные и отпуска у сельских родственников и включающихся в их сельскохозяйственную деятельность. Поэтому трудно не согласиться с выводом, что страна наша до сих пор в значительной степени сельская. При этом, как показывают авторы, суммарные трудозатраты в современном российском сельском хозяйстве выше, чем в промышленности.
Малоутешительным фактом является то, что широко известное увеличение доли хозяйств населения в производстве сельхозпродукции вызвано, главным образом, кризисом крупных предприятий, а не ростом производства в мелких хозяйствах: с 1990 года этот рост не превысил 20%. Можно было бы ожидать, что с выходом крупных предприятий из кризиса мелкое индивидуальное производство будет вытеснено, но авторы показывают, что этого не происходит, и в этой связи делают вывод о наличии внутренних резервов в хозяйствах населения. На мой взгляд, главная причина состоит все же в том, что рост производительности труда на крупных предприятиях приводит к сокращению числа занятых в них. Высвобождающиеся работники либо выезжают из деревни, либо трудятся в личных хозяйствах, которые дают возможность выжить не только на селе, но и в городах (этот вывод согласуется с данными, приведенными в книге, см. с. 134).
Целая глава посвящена ресурсам хозяйств населения, рассмотрение которых начинается с человеческого капитала (с. 100). При этом использование самого термина «человеческий капитал» вызывает большие сомнения, когда он стоит в одном ряду с прочими капиталами — финансовым, техническим, природным. Ведь речь идет о людях, их здоровье, образовании и творческих способностях, но все это сводится к измерению способности приносить доход. Преимущества хозяйств населения в немалой степени связаны с тем, что в условиях экономического кризиса они позволили многим семьям выжить, не превратившись в пауперов, сохранить привычку и способность к труду, проявить смекалку и изобретательность — и остаться людьми, пусть и уязвимыми, но не только одним лишь средством получения дохода. Вместе с тем понятно, что если рассматривать хозяйства населения только как конкурирующие на рынке производственные единицы, то их деятельность исчерпывается обменом, производством и потреблением различных ресурсов. Но подход авторов шире, это следует из самого названия: «Зачем нужна корова?» — если мы остаемся исключительно в кругу рыночных категорий, такой вопрос неуместен — затем же, что и человек: для получения дохода.
Так или иначе, используется ли термин «человеческий капитал» или более подходящий, с моей точки зрения, «человеческий потенциал», — речь идет о людях, и здесь авторы разворачивают впечатляющую картину сельской депопуляции в России. В ХХ веке село потеряло половину своего населения, депопуляция выражается не только в уменьшении плотности населения, но и в его демографической структуре — снижении доли детей и увеличении доли пенсионеров. По данным переписи 2002 года, почти половина домохозяйств в сельской местности (49,3%) состоит из 1—2 человек. Экономическая депрессия сопровождается социальной. Авторы полагают, что «алкоголизм стал главным бичом сельской местности». Образуется порочный круг: невозможность найти работу приводит к пьянству, пьянство — к потере трудоспособности. Дефицит трудовых ресурсов выражается не столько в их количестве, сколько в качестве: даже если население есть, работать бывает некому.
Анализируя состояние земельных ресурсов, авторы подчеркивают бессмысленность сравнения интенсивности землепользования в индивидуальных и крупных хозяйствах на основе статистических данных. Земельная статистика учитывает в основном приусадебные участки и адекватно отражает ситуацию только в тех районах, где землепользование населения ими ограничено. По расчетам авторов, площади реально используемых населением земель в 2—10 раз превышают указанные в статистике (с. 112). С оформлением прав собственности на землю ситуация должна измениться, но многие селяне, не доверяя органам государственной власти, не спешат с этим, да и само государство не торопится сделать соответствующие процедуры более прозрачными и дешевыми.
Отдельно рассматривается вопрос использования в хозяйствах населения ресурсов предприятий. Точнее, речь идет о типах взаимодействия предприятий и хозяйств населения, когда последние получают деньги от реализации продукции личных подсобных хозяйств, но обработка огородов и содержание скота требуют поддержки со стороны предприятий. Она может осуществляться по-разному: посредством натуральной оплаты труда работников предприятия; негласно признанной нормой имущества, уносимого с предприятия на личные подворья; продуктами и услугами, предоставляемыми в счет оплаты земельных долей. Степень прозрачности этих отношений зависит от сложившихся традиций, экономического состояния предприятия и человеческого потенциала личных подворий. Успешные хозяйственники и добросовестные работники предпочитают строить отношения на экономической основе, избегая воровства и взаимного шантажа. Потребность в деятельности крупных предприятий выше там, где люди держат много скота или выращивают культуры на открытом грунте. Если сельские жители заняты в основном тепличным овощеводством, то предприятия им не нужны, и в таких местностях бывшие колхозы быстрее разваливаются.
Очевидно, что цели и стратегии субъектов хозяйствования различаются, они могут дополнять друг друга или противодействовать друг другу, и авторы посвящают отдельную, заключительную главу рассмотрению этого вопроса. Нефедова и Пэллот приходят к выводу, что мотивация деятельности в хозяйствах населения носит двоякий характер (отметим, как и многих сельхозпредприятий в условиях кризиса): она лишь отчасти связана со стремлением улучшить материальное положение, а чаще — это необходимость, связанная с недостатком денег и дефицитом продовольствия. Каковы же самые устойчивые хозяйства? По мнению авторов, это высокотоварные, особенно специализированные, и абсолютно нетоварные хозяйства. При этом они исходят из того, что «владельцы тех и других в большинстве своем сохранили бы ту же специализацию и объемы даже при сильном росте своих официальных зарплат», что следует из результатов опроса.
Так чем же являются хозяйства населения: средством выживания, источником или тормозом развития? Авторы воздерживаются от однозначных оценок, показывая огромный спектр таких хозяйств в нашей стране: от ориентированных на удовлетворение потребности их хозяев в пропитании — до коммерческих, ориентированных на извлечение прибыли и успешно ее получающих. Различны объемы производимой в них продукции, различна их роль в хозяйственной самоорганизации на селе. Что же мешает этому сектору стать элементом устойчивого развития? Повсеместное недоверие людей государству, крайняя ненадежность доступа к ресурсам, необходимым для хозяйственной деятельности, короткий временной горизонт планирования владельцев мелких хозяйств. Как пишет Джудит Пэллот, «…история убедила россиян, что планировать что-то далеко вперед — безрассудство, и в этом аспекте их менталитет, конечно, отличается от западноевропейского». Татьяна Нефедова более подробно раскрывает эту российскую особенность: «Советское общество жило в условиях множества ограничений, но их отчасти компенсировали социальные гарантии. Сейчас гарантии исчезли, а старые ограничения остались или сменились новыми, непривычными. Люди, особенно в деревне, привыкли к ограниченному выбору и суженному горизонту, в том числе пространственному и временному. Вот почему, потеряв гарантированные заработки в колхозах и вынужденно сосредоточившись на своем хозяйстве, они считают себя несчастными, даже если зарабатывают не меньше, чем прежде» (с. 301).
Таким образом, предоставляя читателю возможность «взглянуть» на сельские просторы Родины, авторы вместе с тем позволяют ему самостоятельно делать выводы об источниках и ограничениях сельского развития в целом. И это, безусловно, еще одна сильная черта рассматриваемой книги.
Галина Родионова