Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2008
Каспэ С.И.
Центры и иерархии: пространственные метафоры власти и западная политическая форма
М.: Московская школа политических исследований, 2008. — 320 с.
Запад есть Запад
Прежде чем перейти к делу — несколько замечаний относительно самого жанра книги и жанра рецензии на нее. Перед нами сочинение, принадлежащее к многовековой традиции, освященной именами Аристотеля, Макиавелли, Токвиля. Макиавелли и Токвиль с разной частотой присутствуют в рассуждениях Святослава Каспэ, что же касается Аристотеля, то без него ни Макиавелли, ни Токвиля, ни обозреваемой нами книги никогда бы не было. Изучение политики (или даже “науки о политике”, хотя в англосаксонских странах лишь человек легкомысленный назовет эту область “наукой”) находится на пересечении сразу нескольких областей социального и гуманитарного знания (истории, социологии, экономики, лингвистики, философии); к тому же оно не только призвано описывать политику, оно само во многом является таковой. И дело даже не в том, что политические деятели иногда читают трактаты по политической науке и действуют сообразно им; сам факт существования такого рода литературы, его обсуждения (и даже сама возможность говорить нечто на эту тему) является составной частью контекста принятия политических решений, иными словами — политической культуры. Поэтому каждый читает такого рода сочинение по-своему: политик найдет в нем совпадение (несовпадение) с собственными представлениями и даже, быть может, руководство к действию (или недействию), историк возмутится вольной интерпретацией фактов (или, наоборот, воспользуется этой интерпретацией в своих целях), лингвист увидит здесь интересный узус употребления некоего термина — и так далее и тому подобное. Очень сложно прочесть политологическое сочинение с точки зрения самой политологии — в таком случае, соглашаясь (или не соглашаясь) с автором, приходится оперировать фактами из иных гуманитарных областей. “Политика — это то, о чем мы думаем как о политике”, — говорит философ, но это “то”, о котором мы думаем таким образом, принадлежит к разным и вполне определенным сферам жизни или знания. Именно поэтому критиковать политологический трактат и легко и невозможно одновременно: легко — находясь на относительно твердой почве истории, экономики или социологии, невозможно — потому что любое серьезное теоретическое сочинение о политике говорит только на своем собственном языке, не воспроизводимом извне. Книга Святослава Каспэ — из такого разряда.
Вот почему рецензент оказывается в тупике. У него остается всего несколько возможностей: пересказать, “о чем” рецензируемая книга, похвалить (или поругать) ее из той сферы, откуда он ведет разговор. Невозможно — оспорить теоретическую концепцию автора, так как здесь возможен разговор только изнутри, а кто лучше знает все болты и гайки своей системы, как не сам ее творец? Впрочем, можно еще просто со всем согласиться, но жанр рецензии предполагает все-таки несколько иные подходы… Оказавшись перед этим нелегким выбором, я попробую (с разной степенью уверенности) пройти все эти ступени; быть может, нижеследующие разрозненные заметки как-то сложатся в некий образ рецензируемой книги. По крайней мере, я хотел бы на это надеяться.
О чем книга Каспэ? Учитывая ее название, отвечу метафорически: это своего рода картина разворачивания гегелевской идеи “центра” как стержневого, главного элемента “западной политической формы”. Есть “центр”, и есть “периферия”; в последние лет пятьдесят, пишет Святослав Каспэ, все симпатии философов и гуманитариев вообще отдавались последней; “центр”, между тем, не то чтобы недооценивался, он просто не брался в расчет, его пытались исключить из разговора — в частности, из разговора о политике: “Прежде всего, очевиден нормативный характер “центробежной” ориентации. “Центр” — а также моментально выстраивающиеся в один с ним смысловой ряд “иерархия”, “власть”, “абсолют”, “логос”, “эйдос”, “телос” и так далее вплоть до “фаллоса” — не просто менее интересен, чем периферия, но дурен, и дурен ipso facto, самим своим существованием…” (с. 12). Между тем, утверждает автор, именно “центр” является главным: не он, так сказать, вычисляется, исходя из разброса “периферии”, а периферия определяется в отношении центра. Автор счастливо избегнул опасности использовать многочисленные концепции мифологов и антропологов (особенно структуралистского направления), посвященные метафоре центра (символу центра, аллегории центра) в той или иной мифологии. Эти разговоры явно затемнили бы суть дела, которая состоит в том, что — несмотря на название “Центры и иерархии: пространственные метафоры власти и западная политическая форма” — речь в книге на самом деле идет не о “метафоре центра”, а о самом центре, не о фактах сознания, мышления, а о фактах политики (политической и религиозной истории прежде всего). Вот здесь автору можно было бы бросить главный упрек — перед читателем встает по-своему величественная картина разворачивания и реализации “западной политической формы”, в центре и наверху которой находится некая “идея”, а не гораздо более частная картина истории “метафоры центра в западной политической мысли”. Перед нами — апология; первая (теоретическая) глава рецензируемой книги так и называется: “Апология центра”.
Книгу Святослава Каспэ можно было бы назвать “краткой историей политического центра” на Западе. От первого центра Запада — Римской империи, до нынешнего (по мнению Святослава Каспэ) — Соединенных Штатов Америки. История эта, рассматриваемая с точки зрения концепции социолога Эдварда Шилза, представляет собой последовательную смену различных ситуаций, образуемых взаиморасположением и взаимосоответствием так называемых CVS (central value system) и CIS (central institutional system). В каждой отдельной исторической ситуации позиции, занимаемые CVS и CIS в отношении друг друга, обуславливают тот или иной вид политического “центра”. В основе “западной политической формы” лежат, считает Каспэ, имперский Рим и церковный Рим, конгруэнтные двум шилзовским основным понятиям. После падения Западной Римской империи и длительного периода имперского псевдоморфоза (как назвал бы Священную Римскую империю Шпенглер) формируются “национальные государства”, которые совмещают в себе CIS и секуляризированную CVS. Среди самого интересного в книге Каспэ — “историзация” главных политологических понятий. Например, под “государством” подразумевается только западное “национальное государство” Нового и Новейшего времени; “империя” или “федерация” “государствами” не являются (а “федерация” оказывается частным случаем “империи”). Позволю себе (заняв позицию историка) небольшую ремарку: мне нравится этот подход, позволяющий навсегда отказаться от таких странных словосочетаний, как “древнерусское государство”, “формирование государства в Уэльсе в XIII веке”, “хеттское государство”, “раннефеодальное государство” и так далее. С другой стороны, если понятие “государство” подлежит в рецензируемом сочинении беспощадной историзации, понятие “империя” оказывается чем-то вневременным, вечным, политологически онтологичным — если, конечно, можно говорить о “вневременном” в хронологических рамках. Еще точнее — в противопоставлении “ограниченного государства” и “беспредельной империи” прочитывается основная интенция автора: империя и является естественной западной политической формой, это (прошу прощения за оксюморон) вечность, оттиснутая в хронологически и географически ограниченной истории. Впрочем, Святослав Каспэ этого и не скрывает. В предисловии к “Центрам и иерархии” читаем: “Мне кажется, что будущее современного мира (и, в частности, будущее России) в высокой степени зависит от того, найдено ли его подлинное имя. Я предполагаю, что это имя — империя. Для того, чтобы выяснить ее природу и происхождение, принципы и способы ее функционирования, местонахождение и устроение ее центра, и потребовалось написать эту книгу” (с. 8).
Итак, вневременная, вечная “империя” против исторически ограниченного, секулярного “государства”, временно объединившего функции CVS и CIS и жестко очертившего свои пределы границами. Для Святослава Каспэ важно вот это понятие “границы”: государство ограничено во времени и пространстве, империя безгранична во всех смыслах. Ограниченность есть следствие секулярности государства; империя, “вечный Рим” (синоним “империи”), есть не только “Рим империи”, он еще и (или даже прежде всего) “Рим Церкви”. Здесь стоит отметить еще одно очень важное обстоятельство: автор смело занимает вполне определенную идеологическую позицию. Эта идеологическая позиция оказывается (да простят мне дурной каламбур) теологической. Лучшие, самые торжественные страницы книги Каспэ посвящены блестящему анализу “Рима Церкви” и всему тому, что стоит за ним. Даже среди медиевистов и историков церкви редко встретишь столь глубокое понимание сути духовной и земной власти католической церкви; во многом это понимание проистекает от неравнодушия, эмоциональной вовлеченности; в случае Святослава Каспэ эта вовлеченность вполне оправданна: он рассуждает о католицизме, христианстве и христианских ценностях не как “чистый историк”, а как “специалист в науке о политике”, совершающий вылазку в область “чистой истории” и возвращающийся из нее с тем, что ему дороже всего. Трофеи редко бывают случайными или банальными.
Итак, Запад, по мнению Каспэ, обречен быть империей, являющей разом центральную систему ценностей и центральную институциональную систему. Ценности имеются в виду, конечно же, христианские; даже в своем преображенном секуляризацией виде эти ценности остаются таковыми; сдача, измена им, даже просто равнодушие чреваты гибелью. Такой подход с некоторого времени набирает силу на Западе; в упрощенном, воспаленно-публицистическом виде он оттиснут в знаменитом памфлете Орианы Фаллачи. Но вот в России такой подход формулируется, быть может, впервые — по крайней мере, никаких столь же исторически фундированных, логичных и последовательных изложений этих взглядов по-русски я не встречал. И вот здесь я обращу внимание еще на два обстоятельства в книге Святослава Каспэ: не на то, что там есть, а на то, чего там нет.
На с. 218 автор цитирует Эрнеста Геллнера: “Именно незалаявшая собака навела Шерлока Холмса на правильный след. Количество потенциальных, “незалаявших” национализмов гораздо больше, чем заявивших о себе в полный голос”. Нас здесь заинтересует не то, что Геллнер думает о национализме, а его метафорика: “незалаявшая собака”, то, чего не произошло. Святослав Каспэ несколько раз пишет о своих “незалаявших собаках” — о том, что он в своей книге намеренно не использует “восточный материал” (“восточный” вполне в духе Саида, отметим мы) и материал российский. Что касается последнего, то здесь автор как бы переворачивает чаадаевскую логику: не Россия должна явить миру невиданный урок, а Запад в этой книге преподает урок России и даже требует у нее ответа на вопрос: где и с кем она? “За пределами имперского ядра опасность смешения фактов и ценностей еще сильнее — а эта книга, между прочим, писалась в России (Россия в ней почти не упоминается, но… как признался Токвиль в письме к Эрнесту де Шабролю: “Хотя в своей книге я крайне редко говорил о Франции, я не написал ни страницы, не имея ее, так сказать, перед глазами”)” (с. 290). Что касается “Востока”, то здесь тоже все довольно ясно: Каспэ по-честертоновски просто игнорирует его, так как в его представлении “Запад” и “западная политическая форма” являются вполне замкнутой “вещью в себе”; принцип универсализма может существовать только внутри империи, снаружи ее — пестрота отдельных феноменов, не сводимых к знаменателю единых ценностей без внешнего универсализирующего усилия. Кто может (и должен) делать это усилие — очевидно. Автор этой рецензии не разделяет таких взглядов, но констатирует, что они изложены последовательно, основательно и талантливо.
И, наконец, последнее. Мне показалось, что “Запад” в этой книге носит преимущественно “континентальный характер” — до вступления в игру Америки. Это понятно: Британия существовала на задворках Римской империи, а Скандинавия — и вовсе Ultima Thule. Между тем “западная политическая форма” немыслима без опыта, например, англосаксонского самоуправления, который сыграл в становлении американских независимости и федерализма столь же важную роль, что и античные образцы, пропущенные через призму Просвещения (мне, как историку, представляется, что даже значительно более важную). А параллельно со Священной Римской империей германской нации существовала и другая империя — Анжуйская, которой, если верить британскому историку Джону Ле Патурелю, предшествовала даже “Нормандская империя”][1]. Даже само английское королевство XII-XIV веков часто называют империей, учитывая отношения между короной и валлийскими и ирландскими правителями, не говоря уже о шотландских королях[2]. Любопытно, что попытка сконструировать политическую мифологию английских королей Анжуйской династии (и — позже — даже Тюдоров) была предпринята на основе бриттского “артурианского мифа” (гениально изложенного, во многом даже сочиненного, Гальфридом Монмутским в первой половине XII века), но генеалогия легендарного короля Артура восходит все к тому же гомеровско-вергилиевскому троянскому сюжету. Получается, что перед нами — иной, нежели Священная Римская империя германской нации, случай средневековой империи, легитимирующей себя происхождением от “Рима империи”, но без всякой особой связи с “Римом Церкви”. Стоит ли называть этот случай “империей” — вопрос сложный; по крайней мере, в дальнейшем рассуждении на предложенную Святославом Каспэ тему случаи Анжевинов и английской короны вообще стоило бы обсудить особо. Как мне кажется, без этого сложно ответить на очевидный вопрос: “Является ли носителем “западной политической формы” весь географический Запад или же только его континентальная часть?”
Кирилл Кобрин
Шмитт Карл
Теория партизана
Пер. с нем. Ю.Ю. Коренца
М.: Праксис, 2007. — 301 с.
Собрание сочинений Карла Шмитта на русском языке пополнилось еще одним изданием, включающим в себя работу “Теория партизана: промежуточные замечания по поводу понятия политического” (1963) и “Беседу о партизане” Карла Шмитта и Иоахима Шикеля (1969). Перевод “Теории партизана” в исполнении Ю.Ю. Коренца, давно доступный в сетевом варианте, редактору перевода Б.М. Скуратову все же удалось, на наш взгляд, привести в сравнительно читабельный вид. Издание замыкают исторические комментарии к обеим работам, а также обширная и обстоятельная статья Тимофея Дмитриева, раскрывающего как исторический, так и политико-теоретический контекст концепции Шмитта.
Как следует из подзаголовка основной работы, “Теория партизана” выступает в качестве дополнения к одной из основных работ Шмитта, “Понятие политического”. И действительно, в разгар послевоенных национально-освободительных и революционных войн Шмитт обращается к военному и политическому феномену, который не учитывали его довоенные работы. Таков феномен партизана — новой фигуры “мирового духа”, историю трансформации которой Шмитт прослеживает от момента ее появления во время антинаполеоновской испанской герильи вплоть до революционно-идеологических войн XX века.
Шмитт, разумеется, не был первым мыслителем, обратившимся к осмыслению этой фигуры. Фундаментальный опыт философско-теоретического осмысления феномена партизана принадлежит основоположнику военно-стратегической теории модерна Карлу фон Клаузевицу. Появление современной массовой войны, ведущейся армиями, комплектуемыми на основе всеобщей мобилизации (одно из изобретений Великой французской революции), полностью изменило характер европейской войны и положило начало совершенно новому явлению — народной войне. Последняя, по словам Клаузевица, “должна рассматриваться как прорыв, произведенный в наше время стихией войны в ограждавших ее искусственных дамбах, как дальнейшее расширение и усиление того общего процесса брожения, который мы зовем войной”. Тория Клаузевица, впрочем, хорошо известна каждому российскому школьнику, читавшему “Войну и мир” Льва Толстого. Именно Толстой эстетическими средствами популяризировал эту доктрину, описывая в своем романе “дубину народной войны”, не признающую никаких условностей и конвенций, характерных для “оберегаемых”, как выражается Шмитт, войн XVIII века.
Таким образом, партизан является новой фигурой современных военно-политических столкновений, но, парадоксальным образом, являет собой защитника именно традиционного порядка, хотя, как отмечает Тимофей Дмитриев, он и мог “появиться только в современных условиях” (с. 253). Эту традиционность наиболее полным образом воплощает одна из сущностных черт партизана — его теллурический, привязанный к земле, характер. Теллурическая укорененность определяет такую особенность классической партизанской войны, как ее оборонительный характер. Партизан ведет войну только против захватчиков, и он прекращает ее, когда ему удается освободить свой край. Кроме того, “классического” партизана отличает еще три признака — иррегулярный характер ведения боевых действий (противоположный регулярности армейских соединений), повышенная мобильность и высокая степень идеологической вовлеченности. Последняя характеристика, замечает Шмитт, “возрождает первоначальный смысл слова “партизан””, которое происходит от слова “партия” и “указывает на связь с каким-то образом борющейся, воюющей или политически действующей партией или группой” (c. 27). С точки зрения этих характеристик партизанские войны в Испании, Тироле и России, которые велись против наполеоновской армии, можно считать “асимметричной реакцией на революционные и наполеоновские войны: война нового типа, которую вела регулярная армия нового типа, столкнулась здесь с партизанской войной нового типа, которую вела армия иррегулярных бойцов” (c. 235).
Феномен партизана был, однако, весьма серьезным образом переосмыслен такими теоретиками, как Ленин и Мао, освободившими партизана от кровной связи со своей землей и поставившими его на службу более абстрактным, идеологическим задачам. Тем самым партизану предстояло сыграть важнейшую роль во “всемирной гражданской войне”, начавшейся после октября 1917 года. Но в этой войне партизан, поставленный на службу “заинтересованной третьей силе” (каковая, согласно Шмитту, постоянно стремится подчинить его своим интересам), изменил своей собственной сущности: “…теперь он стремится не к освобождению родной земли, но к уничтожению абсолютного врага” (с. 277). Таким образом, враг партизана становится, в терминологии Шмитта, уже не “действительным”, а “абсолютным врагом”. Однако тем самым партизан утрачивает свою специфическую легитимность, укорененную в его связи с землей и освободительном характере его действий. Его подчиняет “третья” (идеологическая) сила, от которой теперь и зависит признание фигуры партизана. Наконец, на смену фигуре партизана приходит фигура террориста, которая, впрочем, все еще не попадает в поле зрения Шмитта. Дмитриев считает, что террорист — это новое явление, отличное от фигуры партизана, главным образом по следующим основаниям: “…в отличие от партизана современные террористы не знают ни территориальных ограничений, ни различия между военным и гражданским населением” (с. 296). К этому дискуссионному, на наш взгляд, вопросу мы еще вернемся, а пока попробуем понять, почему фигура партизана привлекла столь пристальное внимание Шмитта в контексте его теории политического.
Вопрос о политическом, как известно, поставлен Шмиттом как вопрос о различии “друзей” и “врагов”, каковое является базовым, экзистенциальным и сущностным для всякого проявления политического как такового. В той форме, как этот вопрос изначально был сформулирован Шмиттом (“Понятие политического”), он предполагал возможность возникновения политического различия на основе любой — религиозной, моральной, национальной, экономической и так далее — диссоциации людей, достигшей определенной степени интенсивности. И все же опыт двух войн XX века, несмотря на так и не реализованную, хотя и ощутимую угрозу всемирной классовой войны, показал, что основной формой организации политического, кульминирующего в реальной войне, остается государство, то есть та единица, которая выступает как основной политический субъект в рамках вестфальской политической системы. Именно в этом контексте партизан, который, как показала уже испанская герилья, был способен организовать военно-политическую борьбу помимо и даже вопреки государству, мог представлять для Шмитта несомненный интерес. Феноменология партизана обнаруживала новый субстрат и новую конфигурацию политического, свой собственный способ разделения на врагов и друзей — политика здесь отделяется от государства (ср.: Дмитриев, с. 267-268). В какой мере этот режим установления политического различия обладал самостоятельностью и имел собственную историческую перспективу, а в какой был обречен на подчинение другим способам установления политической дихотомии — из данного вопроса, по-видимому, и проистекает интерес Шмитта к этой фигуре. Шмитт полагал, однако, что помимо подчинения “третьей стороне” (каковой, очевидно, является революционная идеология) специфическому типу партизана грозит еще одна опасность: он обречен на исчезновение по мере нарастающей технической рационализации и управляемости мира. И здесь мы возвращаемся к вопросу о современном террористе, как раз предполагающем наличие современных рациональных технических средств. Является ли он результатом эволюции фигуры партизана или, как полагает Дмитриев (отмечающий, впрочем, и ряд сходств между ними), новым явлением, пришедшим на смену партизану после завершения “всемирной гражданской войны”?
Наша позиция по этому вопросу, изложенная ранее в ряде статей (Прогнозис. 2006. № 1(5); Апология. 2005. № 6(6)), состоит в следующем: террорист — это, по сути, партизан, лишенный своего теллурического характера (отказ от оборонительного характера партизанской войны является лишь одним из следствий этой модификации). Такое определение представляется нам корректным, исходя из критериев, предложенных самим Шмиттом. Характер средств, используемых партизаном, включая террор местного населения, относится к тактике, а не к сущности партизанской войны. Достаточно напомнить, что даже параграф 27 эдикта Фридриха Вильгельма III о “ландштурме” (1813), цитируемый в той же статье Дмитриева (с. 242), требовал обращаться “как с рабами” с соотечественниками, не проявлявшими должного мужества в партизанской борьбе. Поскольку же всякое пассивное непротивление может быть объявлено коллаборационизмом, жертвы среди гражданского населения не являются достаточным основанием для того, чтобы считать идеологически ангажированного партизана, лишившегося своего теллурического характера, фигурой, принципиально отличающейся от фигуры террориста. Другое дело, что потеря связи “с почвой” имеет множество самых разных и весьма принципиальных последствий. С этой точки зрения нам представляется, что противопоставление фигуры партизана и современного террориста продиктовано стремлением комментатора принципиальным образом размежевать, в частности, революционного партизана и современного террориста. Мы придерживаемся другой позиции: партизан и террорист — явления, скорее, сходные, чем различные. И лучше всего это иллюстрирует чеченский опыт: партизан, опирающийся на поддержку местного населения, может очень быстро превратиться в террориста, когда он такой поддержки лишается.
Виталий Куренной
Мария Ноженко
Национальные государства в Европе
СПб.: Норма, 2007. — 344 с.
Одновременный поиск ответов на слишком большое количество разнообразных вопросов неизменно сопряжен с исследовательскими рисками. И главным среди них оказывается угроза потеряться в собственных рассуждениях, лишив их целостности и связанности. Книга, подготовленная к печати Европейским университетом в Санкт-Петербурге, обозревает становление национальных государств на Европейском континенте, рассматривает современные теории этого сложного процесса, а также предлагает авторскую концепцию данного вопроса. Кроме того, здесь же анализируются вызовы, предъявляемые национальной государственности глобализацией и демократией, исследуются проблемы европейской идентичности и предпринимается исторический экскурс, посвященный национальному строительству в России — от империи до наших дней. Как мне кажется, такого рода размах обусловил и основные достоинства, и главные недостатки рецензируемой работы.
Придавая своей краткой рецензии максимум “национальной специфики”, я оставлю без внимания авторские идеи, касающиеся опасного влияния европеизации на национальные государства. Суверенной российской демократии такая “напасть” пока не грозит; это позволяет сосредоточиться на теориях национального строительства в целом и трудностях указанного процесса на нашей родине в частности.
Местом рождения “нации” — или, по словам Бенедикта Андерсона, “изобретения”, на которое невозможно получить патент[3], — стала Европа эпохи Просвещения. В анализируемых на страницах книги теориях различных мыслителей механизмы ее генерирования описываются весьма подробно. Нация рассматривается и как продукт “печатного капитализма”, и как “побочный эффект войн”, и как результат “преодоления разрыва между обществом и государством”, и как итог “деятельности национальных движений”. Поскольку объективные критерии отнесения населения того или иного государства к понятию “нации” не определены, ее феномен достаточно расплывчат и абстрактен. Автора, впрочем, не стоит упрекать за это: такая невнятица предопределена нынешним состоянием политических и социальных наук. При этом, однако, указанные науки ничуть не сомневаются в том, что феномены нации и национализма как явления, ответственного за формирование нации, тесно связаны с “государством” и “культурой”.
В авторской концепции национальное государство определяется, прежде всего, автономией политических институтов. Государство можно назвать “национальным” только тогда, когда его политические институты обладают максимально широкими полномочиями — “независимостью”. Представляется, однако, что в таком определении есть какая-то недосказанность. Независимостью от чего и, главное, для чего должны обладать политические институты, формирующие национальное государство? Какова основная цель его создания? Эти сюжеты исследователь оставляет без внимания, и, как мне кажется, совершенно напрасно.
Авторский подход не вносит ясности и в вопрос о том, какое государство можно считать в полной мере “национальным”. С одной стороны, в книге справедливо отмечается, что становление европейских национальных государств как амальгамы государства и нации происходило неравномерно и часто завершалось тем, что новые образования оставались такими же многонациональными, как и их предшественники. Разница заключалась лишь в том, что прежние “угнетенные народы” в них теперь именовались “угнетенными меньшинствами”. С другой стороны, констатируя, что для России в свете указанных причин национальное государство остается недостижимой целью, автор говорит о постоянном стремлении к такому идеалу.
По мнению Марии Ноженко, ни Российская империя, ни Советский Союз не были национальными государствами. Основные причины этого заключались в неспособности русского этноса сформировать собственную нацию, а также в отсутствии у наших политических институтов концепций целенаправленного национального строительства чисто “русского” государства. В то же время в Советском Союзе впервые в мире была выстроена иерархическая система “нация — национальное меньшинство — народность”, которая позволила многим культурно-лингвистическим общностям обрести “собственные” территории. Более того, на определенном этапе предложенный большевиками “этнический федерализм” послужил сильным импульсом для развития культур, создания литературных языков и формирования национального самосознания многих этнических групп. Правда, одновременно с такими подходами в советской национальной политике практиковались методы “социальной инженерии” и откровенные репрессии. В применении таких методик, впрочем, как свидетельствует история Европы XX века, коммунисты не были одиноки.
До определенного момента созданная марксистами система сохраняла стабильность. Более того, распад страны Советов прошел практически безболезненно, в том числе и благодаря становлению в республиках “оппозиционного” национализма. Постсоветская Россия около десяти лет балансировала на грани распада ввиду начавшегося бесконечного торга между центром и национальными образованиями. Но, как замечает автор, реально ни одна из территорий, за исключением Чечни, не была настроена на фактическую сецессию, а лишь использовала эту возможность в качестве “козыря” в перераспределении полномочий и финансовых ресурсов. И хотя в настоящее время, как отмечается в книге, центробежные силы и внутренние угрозы целостности государства устранены, “российская” национальная идея так и не появилась на свет, а вопрос о “национальном государстве” у нас по-прежнему остается открытым.
Но если понимать нацию как идею, реализация которой в зависимости от политических обстоятельств может граничить даже с геноцидом, то нельзя не задаться вопросом: а нужно ли вообще Российской Федерации в настоящее время трансформироваться в национальное государство? Ответ представляется очевидным. Поэтому в том, что национальное строительство при отсутствии демократических институтов есть большее зло, чем отказ от реализации такого проекта, я полностью поддерживаю авторскую позицию.
Анастасия Деменкова
Ар.А. Улунян, С.Г. Кулешов
“Фактор Косово”. Балканское экспертно-аналитическое сообщество на фоне этнополитического кризиса (1996-2007)
М.: Институт всеобщей истории РАН, 2007.
Один из ведущих российских историков-балканистов, Артем Улунян, подготовил исследование, обещающее на этот раз привлечь внимание не только узкого круга профессионалов-экспертов, изучающих и прогнозирующих развитие событий в одном из самых конфликтогенных регионов мира, но и более широкой публики в современной России. Суть дела в том, что феномен Косова вызывает весьма значительный интерес российского общественного мнения — и не просто в силу относительной близости Балкан, языковой и конфессиональной общности русских и сербов, а также давних традиций неравнодушия отечественной политической элиты к происходящему в этом регионе. В последнее время этот феномен все чаще (и не без оснований) увязывается с любыми размышлениями и прогнозами относительно будущего ряда проблемных регионов на постсоветском пространстве (речь идет об Абхазии, Южной Осетии и Приднестровском районе Молдовы). И надо сказать, самим своим существованием создает немалые неудобства для той части российского “политического класса”, которая, ностальгируя по великодержавности, делает акцент на особом пути развития России, призывает дистанцироваться от западных моделей и ценностей. В самом деле: с одной стороны, Сербия воспринимается в этих кругах как традиционный и естественный союзник России на Балканах (в том числе союзник в противостоянии западной экспансии на основе славянско-православного братства). С другой же стороны, приходится скрепя сердце признать: только “отняв” у братской Сербии средоточие ее средневековой культуры, Косово, можно создать солидный международно-правовой прецедент, позволяющий выступить с эскалацией требований о предоставлении формально-юридической, международно признанной независимости ряду самопровозглашенных государств на территории СНГ. Массированная пропагандистская кампания в поддержку их независимости до сих пор настолько сильно влияет на общественное мнение в сегодняшней России, что не только простого обывателя, но и людей, искушенных в политике, бывает трудно, а подчас невозможно убедить в очевидном при беспристрастном анализе: приднестровский, к примеру, сепаратизм, будучи действенным инструментом отдаления от России православной Молдовы (где к тому же каждый четвертый житель — русский), в корне противоречит национально-государственным интересам России даже в том случае, если смотреть на эти интересы главным образом сквозь призму “особости” православной цивилизации.
Российский ракурс восприятия современных балканских проблем заставляет читателя при ознакомлении с любой серьезной работой о Косове искать ответ на следующий вопрос. Является ли вообще феномен Косова (как считают многие на Западе) чем-либо уникальным и беспрецедентным, не дающим оснований подходить с аналогичными мерками к формально схожим ситуациям в других точках земного шара, или же действительно косовский материал позволит выработать некоторые единые критерии разрешения этнотерриториальных споров, в которых проявляется ярко выраженный конфликт права формирующихся наций на самоопределение и права более крупных государственных образований на свою целостность?
Предмет работы Улуняна и Кулешова — не только и не столько исторические истоки и дальнейшее развитие косовского конфликта, но взгляд на косовскую проблему экспертно-аналитического сообщества, прежде всего в соседних, балканских странах. Стоящая перед ними, по излюбленному выражению авторов, “евроатлантическая повестка дня” и стремление политической элиты всех балканских народов, а также турок ощутить себя частью “европейского поля” отнюдь не означают тождественности подходов к косовскому феномену западных и балканских экспертов. Если первые наблюдали за ситуацией более отстранено, то вторые с самого начала должны были в полной мере учитывать реальную опасность распространения косовского конфликта на соседние земли, перерастания его из внутригосударственного в региональный, подрывающий всю сложившуюся систему безопасности на Балканах. (Для того чтобы осознать обоснованность подобных опасений, достаточно вспомнить о растущем албанском влиянии в Македонии, что создаст в обозримом будущем угрозу целостности этого молодого государства.) Впрочем, и квалифицированные западные эксперты не могут не принимать во внимание специфику Балкан как эпицентра ряда застарелых и с трудом поддающихся разрешению конфликтов, способных трансформироваться из локальных в континентальные (вспомним хотя бы начало Первой мировой войны).
Авторы справедливо отмечают, что в период новейшей истории вопросы этнотерриториального размежевания так или иначе затрагивали фактически все государства Балканского полуострова; конфликтный опыт заставляет экспертов рассматривать изменение статуса тех или иных территорий с учетом возможного появления эффекта домино. Они правы также, подчеркивая взаимосвязь между высоким конфликтным потенциалом и незавершенным процессом нациообразования, а также государственного строительства на Балканах, где создание новых государств неизменно происходило в условиях острого столкновения интересов разных национальных движений. Разрешение государственного вопроса путем создания этноцентрических моделей государственно-территориальной организации часто оказывалось мнимым, ибо консервировало межэтнические споры, вело к нерешенности национального вопроса в целом.
Высокая конфликтность межэтнических отношений в регионе должна учитываться при любых попытках повлиять на решение внутрибалканских споров извне. Опыт последнего десятилетия дает в этом отношении немало негативных примеров. Как показано в работе, политически активные круги во всех балканских государствах, как правило, с немалой настороженностью воспринимали и воспринимают любую перспективу иностранного вмешательства и навязывания соответствующих обязательств, то есть превращения кризисов, сопровождавших распад титовской Югославии, в прецеденты подрыва суверенитета при принятии решений на национально-государственном уровне. Можно напомнить, например, о явном недовольстве болгарской и греческой политических элит жесткими действиями НАТО в Косове в 1999 году.
Анализ преломления в балканском политическом сознании косовского фактора неотделим в работе от рассмотрения в более общем плане геополитических, геостратегических концепций, влияющих на принятие решений главами государств. Представленная в книге характеристика балканского экспертно-аналитического сообщества показывает его тесную связь с политической элитой соответствующих стран. Авторы отмечают традиционно присущий балканскому политическому сознанию ярко выраженный этноцентризм, подчеркивают не только историческую глубину, но и высокую степень историзации общественным сознанием основных балканских этнотерриториальных конфликтов, в том числе косовского. Они показывают, как влияют на восприятие косовской проблемы, подчас мифологизируя ее, не только реально существующие межгосударственные и межэтнические противоречия, но и историческая память, в частности характерные для политического сознания Сербии, Греции, Болгарии, Турции, Македонии исторически сложившиеся негативные стереотипы восприятия соседей по Балканам, равно как и традиционные (не всегда беспочвенные) опасения усиления соседних государств в ущерб собственной безопасности. Стереотипы исторической памяти эксплуатируются политиками при создании и попытках осуществления определенных идеологем (Великой Албании, Великой Сербии), сталкивающихся в реальной практике межгосударственных и межэтнических отношений.
Чего в работе недостаточно, так это сравнительно-исторического материала. Ведь Косово — лишь один из острых узлов этнополитических противоречий, связанных с несовпадением на Балканах и в дунайско-карпатском регионе межгосударственных и межэтнических границ. Произошедшее в конце Второй мировой войны очередное обострение территориальных проблем, настоятельно требовавших своего разрешения, касалось в основном именно этих давно сложившихся узлов этнополитических противоречий, таких как Трансильвания, Македония, Закарпатье, Триест, Косово, Северный Эпир, Фракия. Специфика косовского конфликта отчасти заключается в том, что он более молодой, нежели большинство других. Ни в 1945 году, ни позже, вплоть до 1990-х, независимая Албания в силу своей слабости не была серьезным фактором, способным влиять на ситуацию в населенном преимущественно албанцами Косове. Вообще же косовский сербо-албанский узел — отнюдь не самый запутанный на Балканах. Так, в случае с македонским вопросом происходит столкновение интересов и позиций еще большего количества субъектов (Греции, Болгарии, Сербии, не говоря о самой независимой Македонии с центром в Скопье).
Сохраняющаяся неурегулированность косовского конфликта, создающая определенную угрозу процессам европейской интеграции, позволяет еще не единожды вернуться к рассматриваемой теме, но и опыт прошедшего десятилетия (книга была завершена к лету 2007 года) представляет немалый интерес для политических экспертов.
Александр Стыкалин
Испания — Каталония: империя и реальность: Сборник статей
Составитель и переводчик Елена Висенс
М.: REGNUM, 2007. — 92 c. — 300 экз.
Испания — довольно странное государство. Эта часть континента всегда была настолько непохожа на Европу, что еще в XIX веке многие европейские интеллектуалы с пониманием относились к мнению Александра Дюма, согласно которому за Пиренеями начинается Африка. Современные авторы также полагают, что “неопределенность взаимоотношений полуострова с остальной Европой была центральной темой испанской истории”[4]. В лучшем случае Испания считалась такими же задворками Европы, как и Россия; не случайно в начале минувшего столетия именно эта страна была наиболее вероятным кандидатом на повторение социалистической революции по русским лекалам. Естественно также и то, что самым близким аналогом испанской гражданской войны остается гражданская война в нашей стране. В конце ХХ столетия испанцы в очередной раз удивили мир, явив пример необычайно гладкого перехода от диктатуры к демократии, и этот опыт до сих пор пользуется почетом и уважением во всех странах, оказавшихся в состоянии транзита. И сегодня об Испании вновь говорят. Теперь наблюдателей волнует вопрос о том, удастся ли этой стране, экономика и политическая система которой в последние тридцать лет необычайно окрепли, сохранить национальное единство. Испанцы снова оказались в ряду пионеров-экспериментаторов. На этот раз они пытаются примирить практически безграничное право проживающих в Испании культурно-лингвистических групп на политическое самоопределение — с сохранением единого национального государства.
Решается эта задача нелегко. Более того, пока непонятно, насколько она вообще разрешима. Рецензируемая книга хороша именно тем, что она позволяет более основательно прочувствовать и продумать глубину раскола, разделившего сейчас испанское общество. В центре ее внимания дебаты о роли обновленной Каталонии в современной Испании. Этот случай, надо сказать, вполне модельный, ведь, помимо каталонцев, на своем особом статусе в рамках испанской государственности настаивают, более или менее активно, и другие “исторические территории” — Галисия и Страна Басков. Причем речь идет не просто о “расширенных правах”, ибо, согласно испанской Конституции 1978 года, три упомянутые области и без того выделяются своим особым положением в ряду семнадцати “автономных сообществ”, составляющих Испанию. Проблема в том, что каталонцы, баски и, в меньшей степени, галисийцы распространили свою самобытность до тех границ, за которыми уже начинается собственная государственность. А это, соответственно, повергает в состояние ажиотажа всю страну: как тех, кто собирается отделяться, так и тех, кто не хочет никаких отделений.
Составители и издатели сборника взяли на себя работу, которую до них не предпринимал никто: они собрали под одной обложкой не российскую аналитику, а аутентичные испанские тексты, опубликованные в периодических изданиях Испании в 2005-2007 годах. Причем желание избежать предвзятости вылилось в то, что в книге соседствуют самые крайние позиции и мнения, от каталонских националистов до мадридских государственников. Надо отметить, что, несмотря на бесспорные успехи транзита, политическая арена Испании со времен гражданской войны 1936-1939 годов остается в значительной мере поляризованной. Регионы, в числе первых поддержавшие мятеж генерала Франко, в основном голосуют за консервативную Народную партию, в то время как былые оплоты республиканцев, как правило, предпочитают социалистов; в свою очередь, либералы, читающие “El Pais”, стараются не брать в руки правую “ABC”[5]. Но российский читатель обнаруживает себя в уникальной позиции — ему предложили контрастное меню, где есть и то, и другое, и правые, и левые. И это хорошо, поскольку иначе в хитросплетениях каталонской проблемы просто не разобраться.
Но в чем, собственно, суть проблемы? Поводом для составления данного сборника послужило шумное обсуждение нового статута (региональной конституции) Каталонии, будоражившее испанское общество на протяжении нескольких лет и завершившееся совсем недавно. Наибольшие дискуссии тогда вызвала попытка провозгласить население этой области Испании “особой нацией”. Каталонию можно понять: до недавнего времени ее жители обеспечивали до четверти всех доходов страны (с. 11), что позволяет им настаивать на особом отношении к себе. Стержнем всего движения за самоопределение стал, разумеется, каталанский язык, дискуссиям по поводу которого посвящена едва ли не половина всех материалов книги. Лингвистическое единство — важнейшая скрепа государства эпохи модерна, и общеиспанский кастильский язык до недавних пор вполне добросовестно обслуживал потребности государства-нации на Пиренейском полуострове. Но сегодня, хотя это и звучит несколько странно, его “подводит” глобализация. Постмодернистский политический проект с характерным для него упором на превознесение локального по мере нарастающего доминирования глобального требует от нынешних политических акторов умения практиковать разнообразие, которое иногда приобретает весьма причудливые формы. Так, с возникновением бесспорно новаторской формы государства в лице Европейского союза Барселона все чаще напоминает Мадриду о том, что все затруднения внутреннего диалога она готова преодолеть, напрямую апеллируя к Брюсселю, “без упоминания Испании даже в качестве промежуточной ступени” (с. 31). Действительно, разве не может такой самобытный и мощный регион, как Каталония, войти в единую Европу, минуя посредничество испанской столицы? Иными словами, “длительный демократический период привел к осознанию того, что испанское государство уже не то, что было раньше, и уже не будет тем, чем могло бы стать: суверенным национальным государством по вестфальской или французской модели” (с. 28).
Необходима переоценка былых политических ценностей. Правящая ныне Социалистическая партия рискнула ее начать, но конечный пункт этого процесса пока неизвестен. И это неудивительно, поскольку проблема меньшинства — ключевая, на мой взгляд, проблема демократии постмодерна — бездонна. Преференции, обеспечиваемые любому меньшинству, немедленно требуют защиты меньшинств внутри этого меньшинства — Ахиллесу никогда не догнать черепаху. Критики каталонского порыва к суверенитету вполне справедливо указывают на то, что требование националистов объявить каталанский язык единственным государственным языком в этой автономии сразу же повлечет за собой ущемление гражданских прав множества людей внутри самой Каталонии, ибо 40 процентов ее жителей по-прежнему не считают каталонцев “отдельной нацией” (с. 33). Именно это обстоятельство оправдывает тех, кто предлагает выходить из нынешних затруднений, радикально обновив систему координат — отказавшись от групповых прав в пользу личностных прав. Они неустанно критикуют “намерение заменить нынешнюю “нацию граждан” на претенциозную “нацию наций”” (с. 42). Скорее всего, о чем свидетельствует и российский опыт, эти люди правы.
В этой маленькой книжке речь идет только об одной, пусть даже весьма несговорчивой, испанской автономии. Но, как я говорил выше, есть еще Страна Басков, воевавшая за республиканцев, но сегодня предъявляющая “социалистическому” Мадриду обширные претензии. Есть Галисия, отнюдь не стыдящаяся того, что на ее земле родился диктатор Франко (в региональной столице до сих пор есть улица, носящая его имя), но также выставляющая центру впечатляющий счет. Есть Валенсия, которая никогда не считалась “историческим регионом”, но теперь разрабатывает статут, подобный каталонскому документу. Наконец, есть остальные автономные сообщества, в напряжении ожидающие окончательного исхода тяжбы государственников и националистов, имея при этом в виду, что ““национальностью”, в полном соответствии с новым законодательством, могло провозгласить себя любое “автономное сообщество”, которое этого почему-либо захотело бы”[6]. Испанский опыт не только сложен и богат; для российского наблюдателя он интересен вдвойне, ибо, читая о коварстве каталонских националистов, трудно не вспомнить, скажем, о хитроумных руководителях Республики Татарстан. Одним словом, тема актуальная. Надеюсь, в планах тех, кто задумал это любопытнейшее издание, есть другие сборники — и о басках, и о галисийцах, и о прочих испанцах.
Андрей Захаров
Татьяна Нефедова, Джудит Пэллот
Неизвестное сельское хозяйство, или Зачем нужна корова?
М.: Новое издательство, 2006. — 320 с.
Книга Татьяны Нефедовой и Джудит Пэллот “Неизвестное сельское хозяйство, или Зачем нужна корова?” посвящена исследованию индивидуального сельского хозяйства в современной России. В значительной степени здесь продолжены темы, разработанные Татьяной Нефедовой в ее первой книге, “Сельская Россия на перепутье” (2003). В той работе хозяйства населения рассматривались как один из трех укладов в современном сельском хозяйстве — новая работа посвящена только им. Развиваются ли они? Может быть, выживают? Или вымирают? Однозначного ответа нет. Безусловным достоинством новой работы является географический подход, отражающий природное и культурное разнообразие нашей страны. Читатель может увидеть не набор примеров из нескольких районов или регионов, а географию исследуемого уклада, впитавшего в себя природные условия, экономическую специфику местностей и культурные традиции разных народов. Редкое исследование представляет такую содержательную типологию хозяйств населения.
При изложении огромного массива материалов авторам удалось совместить результаты статистического анализа, многочисленных интервью и личных наблюдений, избежав перегруженности научными терминами. Книга понятна и интересна широкому кругу читателей, пытающихся осмыслить сегодняшнюю ситуацию в России.
На первый взгляд, хозяйства населения могут показаться частностью, мало что определяющей в стране, 73% жителей которой живут в городах. Но посмотрим внимательнее: в хозяйства населения включаются не только личные подсобные хозяйства (которыми владеют 16 миллионов семей), но и 15 миллионов садоводческих участков, и 5 миллионов огородов. При этом статистика не учитывает горожан, проводящих свои выходные и отпуска у сельских родственников и включающихся в их сельскохозяйственную деятельность. Поэтому трудно не согласиться с выводом, что страна наша до сих пор в значительной степени сельская. При этом, как показывают авторы, суммарные трудозатраты в современном российском сельском хозяйстве выше, чем в промышленности.
Малоутешительным фактом является то, что широко известное увеличение доли хозяйств населения в сельхозпродукции вызвано, главным образом, кризисом крупных предприятий, а не ростом производства в мелких хозяйствах: с 1990 года этот рост не превысил 20%. Можно было бы ожидать, что с выходом крупных предприятий из кризиса мелкое индивидуальное производство будет вытеснено, но авторы показывают, что этого не происходит, и в этой связи делают вывод о наличии внутренних резервов в хозяйствах населения. На мой взгляд, главная причина состоит все же в том, что рост производительности труда на крупных предприятиях приводит к сокращению числа занятых в них. Высвобождающиеся работники либо выезжают из деревни, либо трудятся в личных хозяйствах, которые дают возможность выжить не только на селе, но и в городах (этот вывод согласуется с данными, приведенными в книге, см. с. 134).
Целая глава посвящена ресурсам хозяйств населения, рассмотрение которых начинается с человеческого капитала (с. 100). При этом использование самого термина “человеческий капитал” вызывает большие сомнения, когда он стоит в одном ряду с прочими капиталами — финансовым, техническим, природным. Ведь речь идет о людях, их здоровье, образовании и творческих способностях, но все это сводится к измерению способности приносить доход. Преимущества хозяйств населения в немалой степени связаны с тем, что в условиях экономического кризиса они позволили многим семьям выжить, не превратившись в пауперов, сохранить привычку и способность к труду, проявить смекалку и изобретательность — и остаться людьми, пусть и уязвимыми, но не только одним лишь средством получения дохода. Вместе с тем понятно, что если рассматривать хозяйства населения только как конкурирующие на рынке производственные единицы, то их деятельность исчерпывается обменом, производством и потреблением различных ресурсов. Но подход авторов шире, это следует из самого названия: “Зачем нужна корова?” — если мы остаемся исключительно в кругу рыночных категорий, такой вопрос неуместен — затем же, что и человек: для получения дохода.
Так или иначе, используется ли термин “человеческий капитал” или более подходящий, с моей точки зрения, “человеческий потенциал”, — речь идет о людях, и здесь авторы разворачивают впечатляющую картину сельской депопуляции в России. В ХХ веке село потеряло половину своего населения, депопуляция выражается не только в уменьшении плотности населения, но и в его демографической структуре — снижении доли детей и увеличении доли пенсионеров. По данным переписи 2002 года, почти половина домохозяйств в сельской местности (49,3%) состоит из 1-2 человек. Экономическая депрессия сопровождается социальной. Авторы полагают, что “алкоголизм стал главным бичом сельской местности”. Образуется порочный круг: невозможность найти работу приводит к пьянству, пьянство — к потере трудоспособности. Дефицит трудовых ресурсов выражается не столько в их количестве, сколько в качестве: даже если население есть, работать бывает некому.
Анализируя состояние земельных ресурсов, авторы подчеркивают бессмысленность сравнения интенсивности землепользования в индивидуальных и крупных хозяйствах на основе статистических данных. Земельная статистика учитывает в основном приусадебные участки и адекватно отражает ситуацию только в тех районах, где землепользование населения ими ограничено. По расчетам авторов, площади реально используемых населением земель в 2-10 раз превышают указанные в статистике (с. 112). С оформлением прав собственности на землю ситуация должна измениться, но многие селяне, не доверяя органам государственной власти, не спешат с этим, да и само государство не торопится сделать соответствующие процедуры более прозрачными и дешевыми.
Отдельно рассматривается вопрос использования в хозяйствах населения ресурсов предприятий. Точнее, речь идет о типах взаимодействия предприятий и хозяйств населения, когда последние получают деньги от реализации продукции личных подсобных хозяйств, но обработка огородов и содержание скота требуют поддержки со стороны предприятий. Она может осуществляться по-разному: посредством натуральной оплаты труда работников предприятия; негласно признанной нормой имущества, уносимого с предприятия на личные подворья; продуктами и услугами, предоставляемыми в счет оплаты земельных долей. Степень прозрачности этих отношений зависит от сложившихся традиций, экономического состояния предприятия и человеческого потенциала личных подворий. Успешные хозяйственники и добросовестные работники предпочитают строить отношения на экономической основе, избегая воровства и взаимного шантажа. Потребность в деятельности крупных предприятий выше там, где люди держат много скота или выращивают культуры на открытом грунте. Если сельские жители заняты в основном тепличным овощеводством, то предприятия им не нужны, и в таких местностях бывшие колхозы быстрее разваливаются.
Очевидно, что цели и стратегии субъектов хозяйствования различаются, они могут дополнять друг друга или противодействовать друг другу, и авторы посвящают отдельную, заключительную главу рассмотрению этого вопроса. Нефедова и Пэллот приходят к выводу, что мотивация деятельности в хозяйствах населения носит двоякий характер (отметим, как и многих сельхозпредприятий в условиях кризиса): она лишь отчасти связана со стремлением улучшить материальное положение, а чаще — это необходимость, связанная с недостатком денег и дефицитом продовольствия. Каковы же самые устойчивые хозяйства? По мнению авторов, это высокотоварные, особенно специализированные, и абсолютно нетоварные хозяйства. При этом они исходят из того, что “владельцы тех и других в большинстве своем сохранили бы ту же специализацию и объемы даже при сильном росте своих официальных зарплат”, что следует из результатов опроса.
Так чем же являются хозяйства населения: средством выживания, источником или тормозом развития? Авторы воздерживаются от однозначных оценок, показывая огромный спектр таких хозяйств в нашей стране: от ориентированных на удовлетворение потребности их хозяев в пропитании — до коммерческих, ориентированных на извлечение прибыли и успешно ее получающих. Различны объемы производимой в них продукции, различна их роль в хозяйственной самоорганизации на селе. Что же мешает этому сектору стать элементом устойчивого развития? Повсеместное недоверие людей государству, крайняя ненадежность доступа к ресурсам, необходимым для хозяйственной деятельности, короткий временной горизонт планирования владельцев мелких хозяйств. Как пишет Джудит Пэллот, “…история убедила россиян, что планировать что-то далеко вперед — безрассудство, и в этом аспекте их менталитет, конечно, отличается от западноевропейского”. Татьяна Нефедова более подробно раскрывает эту российскую особенность: “Советское общество жило в условиях множества ограничений, но их отчасти компенсировали социальные гарантии. Сейчас гарантии исчезли, а старые ограничения остались или сменились новыми, непривычными. Люди, особенно в деревне, привыкли к ограниченному выбору и суженному горизонту, в том числе пространственному и временному. Вот почему, потеряв гарантированные заработки в колхозах и вынужденно сосредоточившись на своем хозяйстве, они считают себя несчастными, даже если зарабатывают не меньше, чем прежде” (с. 301).
Таким образом, предоставляя читателю возможность “взглянуть” на сельские просторы Родины, авторы вместе с тем позволяют ему самостоятельно делать выводы об источниках и ограничениях сельского развития в целом. И это, безусловно, еще одна сильная черта рассматриваемой книги.
Галина Родионова
_________________________________
1) Le Patourel J. The Norman Empire. Oxford: Clarendod Press, 1997.
2) Подробно об этом писал выдающийся британский медиевист Рис Дэвис. См., например, его последнюю книгу: Davies R.R. The First English Empire. Power and Identities in the British Isles, 1093-1343. Oxford: Oxford University Press, 2000.
3) Андерсон Б. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма. М.: КАНОН-пресс, 2001. С. 89.
4) Williams M. The Story of Spain. 4th ed. Málaga: Ediciones Santana, 2000. P. 15.
5) Есть, конечно, и исключения, не меняющие общей тенденции. Скажем, Андалусия, отдавшаяся франкистам практически сразу, при демократии предпочитает социалистов и даже коммунистов, а бывшая столица Испанской республики, Валенсия, уже давно находится под управлением Народной партии. Я благодарен Александру Казачкову, обратившему мое внимание на эти факты.
6) Кожановский А.Н. Испанский случай: этнические волны и региональные утесы // Национализм в мировой истории. М.: Наука, 2007. С. 249.