Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2007
Томаш Гланц ( р. 1969) — славист, сотрудник Исследовательского института Восточной Европы Бременского университета (Германия), доцент Карлова университета (Чехия).
Томаш Гланц
Славянская борьба в Центральной Европе
Сильно вредят славянскому делу скептики. Вооруженные ложно усвоенными «последними словами» западной науки, они растлевают чистые идеалы молодых славянских поколений, они губят надежды юных сердец на лучшее славянское будущее, «едва надежда расцветет».
Дмитрий Вергун[1]
Прилагательное «славянский» звучит сегодня, быть может, несколько архаично. «Славянским базаром» или «Родничком» называют рестораны и фестивали, существует Киргизско-Российский славянский университет, в Беларуси организуют «Фестиваль славянских боевых искусств». Но как более определенно понять семантику слова, что является его основой?
В настоящей статье затрагивается лишь один вопрос: с помощью каких механизмов и с какими установками формировались дискурсы о славянах и славистике в XIX и XX веках. Учитывая огромный масштаб этой проблематики, речь, разумеется, идет лишь о нескольких аспектах, примерах и наблюдениях.
В Европе, прежде всего в той Европе, которую принято называть «Центральной» (обсуждение понятия «Центральная Европа» вновь становитсяактуальнымначиная со второй половины 1980-х[2]), славянская тематика на протяжении всего этого периода играет важную роль. Именно она — пружина механизма «национальных возрождений»в культуре, науке, политике, одна из главных артикулированных тем центральноевропейского и русского национализма. Как идеологический лозунг, «славянская тематика» сыграла важную роль как в Первой, так и во Второй мировых войнах, была одним из инструментов становления геополитических пактов после обеих войн, занимала особое место как при нацизме, так и при сталинизме, во время «холодной войны», а также в процессе конструирования «единой Европы» (скорее как конкурирующий проект, чем составляющая часть последней).
Конкретные способы и формы употребления таких слов, как «славянин», «славистика», «славянский», отличаются набором устойчивых языковых и этнических характеристик, но тем не менее можно проследить и серьезные отличия — как минимум, в двух отношениях. С одной стороны, они неодинаковы в разных исторических (и, соответственно, научных, философских, политических, идейных) контекстах, с другой — на разных территориях; соответственно, дифференцировать их надо, как минимум, во времени и пространстве.
Русские славяне и другие славяне
Самое простое и самое примитивное деление должно быть проведено между восприятием славянства в российской и советской империях (точнее, в тех их областях, где преобладали восточнославянские языки) и в других странах, рефлексирующих по поводу своего собственного славянства. Но при этом не следует забывать, насколько эти контексты пересекались.
В российском контексте славянский атрибут у многих авторов однозначно связан с основным населением России, обозначаемым именно как «славянское». Как писал «биологический националист»[3] Николай Данилевский в своем сочинении «Россия и Европа» (1869), «славянский тип наиболее полно выражен в русском народе»[4]. В такой перспективе прочие славяне воспринимаются как комплементарное меньшинство, как некие славяне за пределами главной славянской державы, как славяне, живущие в диаспоре. Поэтому и некоторые российские политики (вплоть до сегодняшнего дня) столь нервно реагируют на политические феномены и процессы, имеющие место в Восточной Европе — ведь речь идет о тех самых странах, которые называют себя «славянскими» и которые многие в России по инерции считают сферой ее естественных интересов, ее Lebensraum[5].
За пределами России такой преобладающей установки, столь сильного убеждения, что славяне — это главным образом «мы», «наш народ», не существует. Под «славянским» подразумевается то, что имеет отношение к славянским языкам, культурам, народам (с определяющей ролью русского) и противостоит всему чужому; в Центральной Европе прежде всего — немецкому (из российской перспективы — всему западному).
Было бы, однако, ошибочным считать «славянское учение» продуктом российской интеллектуальной и идеологической инициативы, инструментом российского империализма (хотя оно неоднократно и служило последнему).
Ситуация представляется скорее противоположной. Богуслав Гавранек, лингвист и знаток творчества Йозефа Добровского, утверждает[6], что во времена пребывания последнего в Петербурге и в Москве в 1792—1793 годах российской славистики практически еще не существовало. Только позже по инициативе графа Румянцева и адмирала Шишкова (который познакомился с Добровским в Праге в 1813 году) начала формироваться новая дисциплина, в радикальных интеллектуальных мини-сообществах Центральной Европы уже модная. В 1826 году министр народного просвещения Шишков вводит славяноведение в российские университеты. Первое поколение российских славистов, утверждает Гавранек, училось у Добровского — так же, как и словенский «гуру» «славянского учения» Варфоломей Копитар, состоявший в переписке с немецким основоположником фольклорно-филологического национального романтизма — Якобом Гриммом[7]. С Гриммом поддерживал контакты и сам Добровский. Немецкое влияние на формирование «славянской идеи» вообще трудно переоценить. И это не только результат влияния работ Гердера, но и следствие политического и культурного развития «национального концепта» в целом. Одним из центров радикального славянского национализма, возникшего в качестве реакции на решения Венского конгресса 1815 года и породившего таких заметных деятелей, как Фридрих Людвиг Ян, был Йенский университет. Именно здесь учились в конце 1810-х годов «пионеры славянского дела» Ян Коллар и Павел Йозеф Шафарик.
Славянство как ненависть
Патриотизм — реализующийся в формах национального антагонизма — универсален и архетипичен, его истоки можно при желании обнаружить и в Ветхом Завете. Такой его вариант, как «национально-лингвистическая ксенофобия», появляется в Европе конца XVIII века одновременно с наступающим романтическим национализмом, который опирался на концепцию «народных языков как культурной основы». Формируется новая идея «государства-нации», во многом опирающаяся на концепции лингвистической основы национальной культуры и «национальной идентичности». Так считал и, к сожалению, почти забытый сейчас теоретик чешского национализма Франтишек Кутнар, который в 1939 году закончил свою книгу о патриотизме и национализме (издана она была лишь в 2003-м[8]). Кутнар пишет, что к концу правления Иосифа II в Чехии (как и на других территориях Австрийской империи, где происходило так называемое «славянское возрождение») рост патриотических настроений сопровождается нарастанием враждебности к «национально чуждому».
За год до смерти императора Иосифа II (напомню, что старший сын Марии-Терезии, австрийский император Иосиф II Габсбург, известный как «просвещенный монарх», правил до 1790 года) драматург Антонин Йозеф Зима пишет программную пьесу «Олдржих и Божена», которая считается первым чешским театральным произведением Нового времени. На материале хроники Вацлава Гайека из Либочан, известного своими масштабными историософскими фантазиями, Зима предлагает антинемецкую доктрину, согласно которой отделение от мира немцев является главным условием сохранения и благополучного развития чешского народа. Немецкая жена Олдржиха, в свою очередь, является здесь символом порабощения и упадка.
Примеров восприятия неславян как «врагов славянства» (и его интересов) в это и последующее время было очень много. «Славянская идея» строится как форма конфронтации цивилизаций, как программа эмансипации от врагов, как тактика сопротивления разным формам оккупации и план окончательной победы.
Если в лингвистических, культурных и геополитических категориях линия фронта более или менее ясна (хотя и проводится она не без интерпретационного насилия), спорной представляется конфессиональная ситуация. Исходя из количественного принципа, самым «подходящим» для славян является восточное христианство — так как большинство принадлежащих к этой церкви (за некоторым, но важным исключением) являются славянами. Эту картину, однако, портят протестантские отцы-основатели «славянского возрождения» (во главе с Добровским), а также поляки, хорваты и чехи — преимущественно католики. Этот явный раскол, впрочем, не мешает пропагандистам «славянства» конструировать конфессионально чистый образ воображаемого победоносного сообщества. Связь религии и народного характера бесспорна и в «России и Европе» Данилевского:
«Но что же такое сам католицизм, как не христианское учение, подвергнувшееся искажению именно под влиянием романо-германского народного характера?»[9]
В 1900 году журнал «Славянский век» одобрительно встречает выход книги, проповедующей закат католицизма:
«Только что вышла на русском языке книжка Константина Осиповича Де-Скроховского[10] “Начало конца католицизма и папства”. В этой книге справедливо защищается та мысль, что римско-католицизм — не христианство, а отрицание его, папство, — не религия, а абсолютная монархия с лжехристианской окраскою. […] Только став православными, славянские племена крепко объединятся между собою и явятся такой силою, с которою не совладеют все, вместе взятые, враги его»[11].
Биологическое славянство
Самой фундаментальной концепцией «славянской идентичности», однако, является не лингвистическая, не религиозная, а биологическая, этническая, расовая, генетическая концепция; в истоках ее — убеждение в существовании славян как биологической разновидности. Одним из тех, кто отстаивал такие взгляды на различия между народами, был знаменитый Жорж Кювье[12]. Он был не только известным зоологом (настолько известным, что его цитирует теоретик «славянской идеи» Павел Йозеф Шафарик[13]), но и высокопоставленным французским государственным чиновником. Император Наполеон назначил его главным государственным контролером высших учебных заведений, а в 1832 году, незадолго до смерти, Кювье даже стал министром внутренних дел.
В начале XIX века не было сомнений в том, что различия между видами животных можно спроецировать и на людей. Так концепции, возникшие в гуманитарных науках, пытались «опереться» на достижения естественных наук. В результате «биологическая идентичность славян» позволяет точно подсчитать их количество[14], а также — и это самое главное — метафорически перенести свойства индивида (как биологического существа) на весь коллективный организм славян. В рамках этой логики следующим шагом становится признание факта, что разные виды — и в природе, и в человеческом обществе — конкурируют друг с другом, отстаивая свое право на существование. Так социальный дарвинизм превращается в национальный. Все неславяне являются прямыми (если враги — соседи) или косвенными, потенциальными врагами славян — такой подход вполне соответствует учению «естествонаучного биопозитивизма», геополитике Челлена, Махена и Рацеля.
Ментальная ментальность
«Nationalism is a state of mind» («Национализм есть состояние сознания»), — пишет Ганс Кон[15]; и «славянское учение», безусловно, является одной из разновидностей европейского национализма. Впрочем, во времена Гердера отличие славян от других людей, принцип славянства как дифференцирующий признак и абсолютная связь народа с территорией были не только состоянием сознания, но и объективным фактом. К тому же именно Гердер со своей характеристикой славян[16] был одним из тех, кто задал тон разговору о «славянском учении», — разговору, который продолжается вплоть до сегодняшнего дня. Имеется в виду феномен, известный как «ментальная карта»[17]. В отношении к реальным картам своего времени славянские активисты считали свое государственное присутствие в Европе неадекватным и недостаточным[18]. Славянство должно было противопоставить Западу антропологически-культурный комплекс, имеющий важные духовные, политические, экономические черты. Оружием в этой борьбе были именно ментальные конструкции антропологического, политически-экономического, религиозно-культурного порядка, которые формулировались отдельными авторами и поддерживались целыми группами их сторонников и почитателей. Благодаря этой работе «оживали» славянские народы, языки, интересы, поэты, боги; и даже славянские минеральные воды и курорты (если верить рекламе в журнале «Славянский век») были не только не хуже, а даже лучше венгерских и немецких[19].
Ментальная конструкция, безусловно, во многих случаях пользовалась данными, которые в историографии считаются бесспорными. Но тем не менее эти данные стали строительным материалом для определенной идеологии и даже поэтики, которая осталась до сих пор слабо отрефлексированной. Существуют известные работы об изобретении «Востока» (Orient)[20], Восточной Европы[21] и Балкан[22], но славяне, их «славянская наука», их саморефлексия и ее артикуляция, их мученичество и агиография, мифопоэтика и язык их самоописания до сих пор нуждаются во внимательном рассмотрении.
Тезис о ментальной карте (и сконструированной идентичности славян) не является, конечно, методологическим откровением, не имеющим аналогов. Конечно, германский, британский или, в конце концов, американский «образ нации» также «сконструированы», и все эти образы существуют как некая филолого-этническая и геополитически-риторическая фикция[23], основанная на оппозиции «своего» и «чужого», на предрассудках в отношении к «соседям» и «истеблишменту», на грезах о собственной исключительности.
Что является, однако, удивительным, так это пропасть между масштабом двухсотлетнего «славянского проекта» и незначительностью метарефлексии по его поводу, скудостью критики и концептуального осмысления. Как это стало возможным?
Исторические тормоза
«Славянство» и «славистика» формируются в начале XIX века на двух аксиологически противоположных (или дополнительных) началах. С одной стороны, как позиция меньшинства, которому угрожает уничтожение и исчезновение. В «славянской» Центрально-Восточной и Южной Европе особенно интенсивно разрабатывается апокалиптическая риторика угрозы: собственный славянский язык (и, таким образом, вся культура) могут перестать существовать. Такого рода рассуждение содержится, к примеру, в эпиграмме, написанной в середине XIX века чешским журналистом и поэтом Гавличек-Боровским; в ней автор обращается с пожеланием к святому Яну Непомуцкому, чтобы тот опекал народ и сделал так, чтобы чешский язык (родной язык и для самого святого) не сгнил в могиле. (Эпиграмма обыгрывает разные значения слова «язык». Кроме чисто лингвистического смысла, текст отсылает и к легенде о языке Яна Непомуцкого, нетленность которого стала доказательством его святости. Как известно, Ян Непомуцкий был казнен за то, что — будучи священником — отказался нарушить по требованию властей тайну исповеди.)
С другой стороны, «славянскую идею» определяют культ величия и представления о неком историческом праве. Он начинается с Гердера, который уже в первом предложении цитируемого произведения обращает внимание на следующее геополитическое несовпадение: славяне занимают значительную территорию, но в истории (то есть во времени и в рамках дискурса власти) они играют роль недостаточно значительную.
Шафарик в «Славянских древностях» (1836) на десятках страниц первого тома перечисляет древние источники, где упоминаются славяне (правда, под очень разными названиями). Тогдашние специалисты по славянской лингвистике совершенно серьезно утверждали, что славянские языки такие же древние и изначальные, как древнегреческий и иврит (и даже праиндоевропейский язык).
С точки зрения исторической генеалогии (особенно если держать в памяти биологию) получается простая логика: чем старше корни, тем больше ценность. Свидетельством тому должны служить и старинные чешские рукописи (точнее, их подделки), которые были изданы в 1817 году. Хотя сомнения в том, что это действительно рукописи XII или XIII столетия, возникли почти сразу после публикации текстов, спор велся до конца XIX века; активное участие в дискуссии принял даже профессор социологии Томаш Гаррик Масарик, который в 1918 году стал первым президентом Чехословакии.
Культ величия и акцент на маргинальном существовании (который включал в себя опасность исчезновения) не допускали критического анализа аргументации. В России начала XX века в официальном дискурсе власти «славянская тематика» была призвана поддержать сербов (до и во время Первой мировой войны) и содействовать так называемой «славянской солидарности» после падения габсбурской монархии. Советская власть на первых порах, как известно, отстаивала принцип пролетарского интернационализма, но и это не привело к критическому анализу «славянского дискурса».
Сталинский «славянский уклон» времен Второй мировой войны стал увертюрой к славянской риторике «холодной войны». По стечению обстоятельств все страны, где говорили на славянских языках, оказались на советской стороне фронта.
Впрочем, не только антизападничество коммунистических режимов, наложившись на антизападничество европейского «славянского учения», препятствовало аналитической проработке последнего. Даже политически более свободные гуманитарные теории проигнорировали возможность анализа идеологической платформы «славянской идеи»[24].
Формализм и структурализм принципиально не оспорили политизацию концепции «славянства». Это могло быть связано, в том числе, и с ролью Романа Якобсона, который вырос и интеллектуально сформировался в России и был готов соблюдать многие национальные табу, даже если они противоречили его собственной научной позиции. Так, например, он даже не ставил под сомнение истинность традиционной датировки «Слова о полку Игореве» (так же, как и в СССР академик Лихачев), в исторических вопросах зачастую придерживался антизападной доктрины (например, в брненских лекциях середины 1930-х годов[25] или в статье о предпосылках славистики, написанной для журнала «Slawische Rundschau» в 1929 году). Якобсон часто высказывался в духе модели конкуренции и противостояния славянского мира и мира западноевропейского. И в критической исторической обстановке был готов использовать проверенные инструменты антигерманской пропаганды – например, в брошюре «Мудрость древних чехов», изданной в Нью-Йорке в 1943 году.
После Второй мировой войны западная университетская славистика в основном поддерживала старую языковую и национально-этническую модель и одновременно фактически разделяла сталинский взгляд на единство народов по ту сторону фронта «холодной войны». Она рассматривала «славистику» как единую область знания — в отличие от «германистики», куда, скажем, «англистика» не входила. В то время как кафедры западных языков и литератур в лучших университетах постепенно превращались в центры современного знания и рефлексии о литературе, языке и культуре — славистика в большинстве случаев традиционно фокусировалась на знании языков и тематических контекстов, связанных со славянскими народами. Профессора славистики иногда выходили за границы своей дисциплины, но это не означало, что они ее критически анализировали или ставили вопрос о ее концептуальных основаниях.
Власть филологии
Филология в традиционном значении, которое можно найти в энциклопедиях и работах ученых-гуманитариев до XVIII века, занимается анализом древних текстов, уровней их значения, текстологией, комментарием и интерпретацией литературных, теологических и исторических памятников. Цель филологии — реконструировать оригинальную версию текста и его значение. В XIX веке ситуация меняется. Филология апроприирует весь слой культуры, включая религию и социальные аспекты, быт народов. Так, Шафарик в «Славянских древностях» (прежде всего, в незавершенных частях работы) заявляет о намерении — в рамках формирующейся программы славистики — изучать жилье (архитектуру), одежду и гастрономические привычки славян.
То же самое, что и в филологии в целом, мы видим в славистике и в «славянском проекте». С одной стороны, объектом описания становятся тексты, написанные на славянских языках, прежде всего художественная литература. И тут единство славянского лингвистического (и, таким образом, культурного) пространства, конечно, спорно, так как родство языков вовсе не означает культурного единства. С другой стороны, типологические различия языков культурным контактам никак не препятствуют. Так, для русского фольклорного или литературного канона соответствующие процессы во Франции или Германии, мягко говоря, не менее важны и не более «чужды», чем подобные процессы в Польше или Болгарии, хотя последние две страны являются «тоже славянскими».
Концепция «единства славян» опирается на лингвистические аргументы, исходящие из того, что славянский язык — только один[26]. Что же до явных различий между славянскими языками, то они интерпретировались как разница между диалектами одного и того же языка. Тезис о «едином славянском языке» сформулировал немецкоязычный основоположник славистики (причем представитель ее «умеренного крыла», критически настроенный против романтической идеологизации славянства, против фиктивных генеалогий, этимологий и древностей) Йозеф Добровский в «Истории чешского языка и литературы»[27]. Это мнение неоднократно высказывается на протяжении всего XIX века. Точной границы между понятиями «язык» и «диалект» не существует, поэтому тем более было невозможно опровергнуть тезис о «едином славянском языке».
«Славистика» в этом смысле исходит из исключительной роли языка для культурной парадигмы. Поэтому развитию «славянской идеи» не помешало, что во многих областях искусства, науки и жизни ссылки на некую «общеславянскую общность» звучат странно, если не комично. Это касается и «славянской музыки», и «славянского театра», и «славянского балета», и «славянской живописи», и «славянского кино», и так далее. Любопытно, что господство связки «язык и литература» не поколебало (судя хотя бы по преобладающей университетской практике) и влияние медиального поворота (media turn)[28] последних десятилетий.
В заключение — несколько слов о политическом аспекте «славянской идеи». Eго абсолютный телеологический вектор (хотя и не всегда проявленный в отдельных индивидуальных проектах) — формирование единого славянского государства, о котором мечтали многие интеллектуалы как в Центральной и Южной Европе, так и в России. Идея единого государства проявляется и в реальной геополитической стратегии разных эпох.
Например, для Ивана Аксакова, инициатора создания Славянских комитетов (1858) и главы Московского славянского благотворительного общества, было вполне естественным организовать поддержку «братьев-славян» в войне с Турцией[29]. «Единый славянский мир» (в любом из смыслов, от культурного до политического) при этом не является исключительно продуктом смешения русского мессианизма и российского империализма. И целые сообщества, и выступавшие от их имени деятели заявляли о своей готовности подчиниться «русской стихии» во имя «единой славянской державы». Так, один деятель «чешского национального возрождения» планирует «соединенное славянское государство» в начале 1810 годов, когда русофильские тенденции усиливаются в связи с наполеоновскими войнами[30] (боевые действия шли и на территории Моравии)[31]. Новая политическая конфигурация после поражения Наполеона воспринимается как возможность трансформации славянского сообщества — весьма виртуального — в направлении к возможному политическому единству. Йозеф Юнгманн в письме от 4 мая 1814 года пишет, что война усовершенствовала славянский мир, содействовала его прогрессу[32].
Судя по степени осмысления «славянского движения», складывается впечатление, что и эта «война», и этот сомнительный «прогресс» во многом продолжаются и по сей день.