Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2007
Анна Тихомирова (р. 1978) — историк культуры, аспирантка отделения восточноевропейской истории Университета города Билефельд (Германия).
Введение
«…В этом году 4 июля я отмечал в баре на верхнем этаже нового роскошного отеля "Риц-Карлтон Москва" […] На линии горизонта в лучах поздно садящегося солнца ультрасовременные стеклянные башни соперничают по красоте с монументами сталинской эпохи. Внизу нескончаемый поток модно одетых покупателей вытекает из дорогих бутиков, арендующих помещения в перестроенном ГУМе, где в советские времена на продажу был выставлен ограниченный ассортимент мрачного ширпотреба…»[1]
Не только предвзятый глаз западного наблюдателя, но и сами россияне, по данным социологических опросов, считают, что «стали одеваться лучше» — по сравнению с советским прошлым. Действительно, по сравнению с дефицитом позднесоветского времени «человек потребляющий» 2000-х годов оказался опьянен выбором и товаром, возможностью шопинга не как утомительного стояния в очередях, а как развлечения и досуга, источника удовольствия (по данным «Левада-центра», поход по магазинам для развлечения входит в первую десятку излюбленных способов проведения свободного времени россиян). Вежливыми стали продавцы. С переходом многих магазинов одежды на практически круглосуточную работу (особенно в Москве) изменились ритмы города, потребление приобрело характер «неограниченного».
Поездки провинциалов в Москву за одеждой сменились шоп-турами в Италию. Сменился режим потребления в целом. В 1990-е на место специфической позднесоветской «культуры потребления»[2] пришли хаотичные и неравномерные попытки трансформации в западноцентричное «общество потребления» с преобладанием «количественного стиля»[3]. Чем же тогда явились 2000-е, с их антизападничеством и ностальгией по брежневскому периоду как по «золотому веку»? Сменилась доминирующая идеология потребления: исчез позднесоветский дискурс «развеществления», трансформировавшись в полную его противоположность — идеологию «потребительства» и легитимацию «материалистических» установок. Постсоветское общество охватил вирус «гламурной лихорадки».
Однако означает ли смена институций и доминирующих дискурсов также смену габитуса «человека потребляющего» и логики его повседневных практик потребления одежды? Меняется ли микроуровень одновременно с изменениями макроуровня? Рассмотрим на эмпирическом материале постсоветской России гипотезу о потребителе не как о пассивной жертве, а как об активном деятеле со своим Eigen-Sinn, могущем в повседневности по-своему — в том числе и под влиянием позднесоветского опыта потребления — интерпретировать доминирующую постсоветскую идеологию[4]. Сфера потребленияпредставляется хорошим примером для осмысления постсоветских трансформаций, ибо именно через повседневное потребление человек прежде всего интериоризирует смены политических режимов. Пример одежды представляется особенно интересным и многообещающим с точки зрения возможностей языка одежды — в том числе в качестве средства конструирования всевозможных идентичностей (от гендерной до национальной) — и таким образом, дает прекрасную возможность проследить влияние структурных трансформаций на повседневное конструирование идентичностей в постсоветском пространстве. В более широком контексте, в центре моего внимания находится «человек советский в постсоветском пространстве», или же микроизмерение макроизменений.
Структура капиталов постсоветского «человека потребляющего»
Попробуем представить себе габитус и структуру капиталов типического постсоветского «человека потребляющего» (составление дифференцированной типологии потребителей не входит в рамки данной статьи)[5]. Насколько иной была ментальная матрица «человека постсоветского» по сравнению с «человеком советским»? Следуя стратегиям саморепрезентации, «человек советский» в интервью предпочитал коллективные механизмы самоидентификации (использование риторической конструкции «мы» в нарративах). Стержнем такой самоидентификации назывались работа и трудовой коллектив, значимыми были коллективные досуговые практики (прежде всего, отдых по профсоюзным путевкам).
Далее, самоидентификация осуществлялась противопоставлением культурного капитала экономическому с подчеркиванием незначимости последнего (обусловленной как наличием работы, денег и, одновременно, дефицита, так и интериоризацией диспозиций легитимного вкуса советского официального дискурса моды). Акцентировалось, что «материальное» все же было не на первом месте, «шмотки не самоцель»[6]. Подчеркивалась экзистенциальная значимость высокой «культурной насыщенности» жизни — регулярные посещения театров, музеев и так далее. Характерно было серьезное отношение к обучению в вузах (намерение в дальнейшем работать по специальности) и романтизация студенческой жизни, отчасти обусловленная соответствующими коллективными досуговыми практиками (студенческие поездки в колхоз «на картошку», студенческий КВН и прочее). Экзистенциально важным был социальный капитал («связи», «блат»), открывающий доступ к ограниченным ресурсам.
Стратегии саморепрезентации человека постсоветского, на первый взгляд, полностью изменились. Однако в действительности можно говорить о преемственности с позднесоветской «коллективной» самоидентификацией, только теперь это «мы» конструировалось в большей степени не через коллективные досуговые практики советского образца, а в русле так называемой «негативной идентичности» — через «мы» жителей «новой возрождающейся России», развивающейся особым, отличным от Запада путем[7]. Иными словами, произошла интериоризация подавляющим большинством населения путинского дискурса «новой российской национальной идеи» и имплицитно сконструированного в постсоветских СМИ 2000-х образа Запада как «врага», точнее, Запада как «не понимающего» Россию и постоянно ждущего от нее какой-то дурацкой демократии.
Удельный вес социального капитала, а также соотношение значимости культурного и экономического капитала на первый взгляд кардинально изменились у постсоветского «человека потребляющего». На первый план выходят капитал экономический и примат материального над духовным, внешнего над внутренним (культ «внешней красоты» и «красивого тела») в системе ценностей[8]. Во-первых, «материалистичность» устремлений постсоветского человека берет начало в «материализме» 1970-х (существовавшем, но замалчивавшемся как в дискурсе, так и в самопрезентациях в интервью). Во-вторых, во многом такие материалистические установки подпитываются проникнутым идеологией потребительства постсоветским телевидением; а телевидение является ультимативно доминирующим медиа для постсоветского «человека потребляющего» (постсоветские люди как «сообщество телезрителей»). В-третьих, «человек потребляющий» 2000-х чувствует относительное соответствие предложения своим материальным возможностям (чего абсолютно не было в позднесоветское время). К тому же для 2000-х, в целом, характерна куда большая удовлетворенность своим уровнем доходов, нежели для предыдущего десятилетия. Для постсоветских россиян чрезвычайно важно было преодолеть именно эту черту бедности и униженности, разочарования в идеалах как социализма, так и быстрого капиталистического преобразования в блаженное «общество потребления западного типа». Поэтому уровень довольства своей жизнью вырос примечательно резко: в ответ на вопрос «Левада-центра» «В какой мере вас устраивает сейчас жизнь, которую вы ведете?» — в 1997 году лишь 20% ответили: «Вполне и по большей части устраивает», а в 2007-м это были уже гордые 43%[9]. В 2001 году при ответе на вопрос «К какой группе населения вы, скорее всего, отнесли бы свою семью?» — значительная часть населения (от 42% до 48%) причисляла себя к категории: «На продукты денег хватает, но покупка одежды вызывает серьезные затруднения»; от 25% до 28% сказали, что «денег хватает на продукты и одежду, но покупка товаров длительного пользования является для нас проблемой», от 21% до 23% утверждали: «Мы едва сводим концы с концами, денег не хватает даже на продукты». А в 2006-м это соотношение было уже качественно иным, уровень жизни россиян явно повысился. Так, выровнялось соотношение группы, которой хватает только на продукты, и той, которой хватает и на продукты, и на одежду (от 36-37% и 35-38% соответственно); и значительно сократилась группа «едва сводящих концы с концами» (13-19%)[10].
Место одежды в системе ценностей постсоветского «человека потребляющего»
Какое же место занимает мода и одежда в системе ценностей и жизненных притязаний постсоветского «человека потребляющего»? Несмотря на то что в этом списке одежда располагается после желания иметь собственный дом, квартиру, бытовую технику, в целом можно отметить повышенную значимость одежды для постсоветского человека и готовность платить за одежду большие деньги (куда бóльшие, чем, скажем, в странах Западной Европы). «Цены пока слишком высоки для нас, — рассуждает Вера Черкасова, юрист компании, занимающейся недвижимостью, восхищаясь строгим кардиганом. — Но русские женщины готовы потратиться на внешний вид»[11]. Интерпретировать это можно, с одной стороны, как компенсаторную функцию постсоветского потребления.Во-первых, это компенсация пережитого в советский период дефицита модной одежды — наряду с непреодолимым желанием ее иметь. Во-вторых, компенсация отсутствия (либо малого наличия) в постсоветский период прочих доступных визуальных средств демонстрации собственного социального статуса (своей квартиры, дома, загородного дома и так далее), так что одежда становится одним из самых простых, быстрых и доступных в денежном отношении средств визуальной демонстрации социального статуса. Эта черта также свидетельствует о явной преемственности с позднесоветским периодом, с его знаменитым «отдать последнее за шубу!», то есть экономить на еде и здоровье, но зато «ходить королевой»[12]. С другой стороны, свойственное постсоветскому потребителю «демонстративное потребление» уходит корнями куда глубже, нежели в советский период, и обусловлено исторически сложившимся «щегольским» менталитетом российского «человека потребляющего»[13]. В-третьих, это объясняется общим контекстом отношения постсоветского человека к деньгам, его основная стратегия «тратить деньги» (а за этим убеждением стоит в том числе и отсутствие веры в возможность долголетнего стабильного развития и планирования) кардинально отличает такой менталитет от западноевропейского. Более того, не считать деньги считается в постсоветской России хорошим тоном.
Диспозиции хорошего вкуса в повседневных практиках постсоветского «человека потребляющего»
Какую одежду постсоветский «человек потребляющий» считает «красивой», какого человека — «красиво и хорошо одетым»? Иными словами, насколько изменились диспозиции хорошего, или легитимного, вкуса постсоветского человека, которые движут им в повседневных практиках потребления? Такие основополагающие диспозиции советского хорошего вкуса, как «скромность» и «приличность», не только оказались обесцененными для подавляющего большинства постсоветских потребителей, но и скатились в сферу непроговариваемого постсоветского доминирующего дискурса моды и потребления. Какие же диспозиции заняли освободившуюся нишу? «Нарядность» и «яркость» против «серости» и «мрачности».Так, в ответах на вопрос о том, как одеваются люди в сегодняшней России, сквозит риторическая конструкция противопоставления «сегодня» и «раньше» — с подчеркиванием разрыва в пользу постсоветского: «более ярко, больше цветов стало», «все ходят разнаряженные, бабушки и то стали принаряжаться», «вся одежда — разных цветов», «нарядней», «нет серости, как раньше»[14]. В действительности же такое противопоставление не совсем соответствует действительности. Диспозиции «нарядности» и «яркости» были диспозициями хорошего вкуса и позднесоветского времени (другое дело, что не каждый советский потребитель мог воплотить их в жизнь), в том числе и в официальном дискурсе моды и потребления. Ведь политическое значение социалистической моды заключалось, в частности, в том, чтобы своей яркостью и нарядностью продемонстрировать экономические достижения государственного социализма. В отличие от идеологов советской моды для потребителей постсоветская «разноцветность» должна была символизировать приобщение к «Западу» (в советское время представление о собственной «серой» одежде формировалось во многом через контраст с воображаемым потреблением «Запада»), однако реальные западные практики носки одежды абсолютно не коррелировали с практиками воображаемого потребления. Так, в одном из своих постов пользователь «Живого журнала» аm1975 так описала впечатления от одежды немецких женщин:
«…Я люблю наблюдать за немецкими женщинами. […] Так вот. О наболевшем. Об одежде. Помнится, когда мы только приехали, меня поразила серость. […] Был февраль, погода в Германии не располагала к тропическому настроению, и на улицах превалировали бурый, серый, хаки. Изредка, как лучик света в темном царстве, через эту мглу пробивался светло-бежевый, или светло-каштановый, или лиловый. Под хлещущим дождем по улицам бродили аккуратно одетые, умытые и причесанные, благоухающие не самым дешевым парфюмом люди цвета грусти. Странно, подумала девочка 21 года. У них же здесь все есть. Вон в магазинах сколько всего висит. Может, это просто межсезонье? […]»[15]
Следующая значимая диспозиция — «аккуратность», «опрятность», «чистота».Один из примеров сохранения этой классической диспозиции советского хорошего вкуса и в постсоветский период — это отношение к глажке одежды как к абсолютно необходимому действию. Неотглаженная одежда воспринимается как «неряшливая» и «небрежная». Особенно отчетливо этот конфликт символических коннотаций проявляется через сравнение одежных практик постсоветских и западноевропейских потребителей глазами постсоветского человека потребляющего:
«…И когда […] этот […] от кутюрье ходит в жатых брюках, не пойми на что похожих, и пиджачишко такой же, вот мужской костюм, и это, говорят, от кутюрье, и стоит Бог знает сколько, я это не приемлю. Да, и хрен с ними, с кутюрье-то! Я все-таки считаю, что вещь должна быть отглажена. Я […] примерно месяц назад была на свадьбе. Один наш сотрудник выдал внучку за француза. И там […] была группа поддержки из Франции. Как они были одеты — русский человек никогда так не оденется. Поэтому, конечно, нас и отличают. Вот если раньше говорили — о, вот русского можно сразу заметить, потому что он одет очень плохо, я бы сейчас сказала по-другому — русского можно заметить, потому что он одет аккуратно, пусть это синтетическая ткань, но вот наши люди, они все-таки тяготеют к какой-то иной форме одежды, нежели западные. Говорят, это свобода. Внутренняя. Ой, вы знаете, мне кажется, что […] глаженая юбка не стесняет внутренней свободы. […] Мне не нравится мятый пиджак, и принимайте меня в отглаженном. И потому, что у меня глаженый пиджак, я не лицо второго сорта, у меня просто глаженый пиджак. И все-таки для русских, мне кажется, характерна […] аккуратность в одежде…»[16]
Ультимативность «аккуратности», «опрятности» (одним из элементов которой является и глажка одежды) как диспозиций легитимного вкуса советского официального дискурса моды можно интерпретировать как проявление «социального контроля над советским телом», как «дисциплинирование тела», что вписывалось и в более общий властный концепт примата коллектива над индивидуумом. Перенесение же этой диспозиции из советского в позднесоветский доминирующий дискурс моды объясняется сохранением его формы как «советской» («диктующей и контролирующей») — и прекрасно вписывающейся в путинскую политику «коллективной консолидации» населения. Таким образом, перед нами еще одно подтверждение «мы» — несмотря на прокламацию «я». В свою очередь, интериоризация этой диспозиции на уровне повседневных практик постсоветских потребителей представляет собой еще одно доказательство живучести «советской матрицы» мышления и модуса взаимоотношения с властью на основе «подчиненности», «управляемости» и «контролируемости».
Еще одна из основных диспозиций советского официального дискурса моды и потребления — «соответствие возрасту» — в несколько смягченном варианте перешла в постсоветский дискурс и практики (ее разделяют 67% респондентов опроса ФОМа «Мода и манера одеваться», 2006)[17]. В отличие, скажем, от Западной Европы, где границы возраста в одежде достаточно стерты, в постсоветской России, несмотря на «глобализацию», по сути, продолжают действовать представления о возрасте позднесоветского периода (когда женщина старше 40 лет уже считалась «пожилой»). В наибольшей степени эту диспозицию разделяют представители скорее консервативных групп — пожилые люди, деревенские жители, горожане с низким уровнем образования. Что отчасти понятно и объяснимо, принимая во внимание как низкую продолжительность жизни в России, так и особенности социализации (окончание вуза в 21 год, раннее начало самостоятельной трудовой деятельности, к 30 годам уже значительный опыт работы, жизни в браке, дети-школьники и так далее).
Еще одна классическая диспозиция советского «хорошего вкуса», перешедшая в постсоветские повседневные практики, — «добротность» и «качественность»(ибо «человек потребляющий» 1990-х обжегся на китайском ширпотребе). Однако — и это характерно для всех сохранившихся диспозиций советского «хорошего вкуса», кроме «соответствия возрасту», — в процентном соотношении эта диспозиция набирает совсем немного. Так, всего лишь 2% участников опроса ФОМа отметили «добротность и качественность» как важные диспозиции «хорошего вкуса» в одежде: «много хорошо пошитой одежды сейчас носят люди», «стали неплохо шить одежду, из-за границы много привозят»[18] .
«…Каждый второй россиянин хотел бы одеваться более модно, современно, нежели он одевается сейчас. Это желание гораздо чаще присуще женщинам (60%, среди мужчин — 37%) и молодежи (61%). Часто (в 54% случаев) его выражали и люди среднего возраста (напомним, что в этой возрастной группе лишь 34% оценивают свой внешний вид как отвечающий требованиям моды)…»[19]
Пожалуй, основной диспозицией «легитимного вкуса» для постсоветского «человека потребляющего» можно назвать «модность», приравнивающуюся к «современности» и «культурности»: по мнению половины россиян (51%), «для культурного человека обязательно быть модно, современно одетым»[20].
«Оценивая собственный внешний облик, 39% участников опроса заявили, что они одеваются модно, современно. Подобный ответ доминирует лишь среди молодых людей от 18 до 35 лет (64%). Немногим большая доля россиян (44%) заявили, что они одеваются немодно. В этом убеждены две трети пожилых людей и половина (49%) россиян в возрасте от 35 до 54 лет. Между распределениями ответов мужчин и женщин нет статистически значимых различий….»[21]
Основной причиной невозможности осуществления желания одеваться модно называется недостаток материальных средств (42% опрошенных). Все остальные причины — ограниченность ассортимента, нехватка времени на приобретение модных вещей, возраст и прочее — назывались крайне редко (1-2%)»[22]. Таким образом, происходит синонимизация понятий «модно» и «дорого», что означает разрыв с императивом позднесоветских журналов мод: «Дорого — еще не значит модно!» Можно сказать, что «богато одеваться» (в духе «я себя не на помойке нашла») — это отдельная важная диспозиция хорошего вкуса постсоветского «человека потребляющего». Объясняется это стремление, с одной стороны, опытом позднесоветского времени (вкус к роскоши как ключевой в образе жизни номенклатуры и недостижимо-эталонный для «простого советского человека»). Дорогая одежда для постсоветского советского визуализирует оптимистичное мироощущение «У меня все хорошо!», и отчасти это объясняет характерную еще в целом для постсоветского человека потребляющего неспособность читать дресс-коды западной повседневной одежды (если у него все хорошо, то почему же этого «по нему не видно»?). С другой стороны, склонность «богато одеваться» можно было бы объяснить особенностями российского имперского менталитета в целом («царская роскошь», репрезентирующая могущество Российской империи), а также «евразийскими» особенностями формирования российского государства и общества («азиатская роскошь»). В этом ключе можно интерпретировать в том числе нередко кажущуюся иррациональной любовь постсоветского «человека потребляющего» к роскошным мехам и шубам (хотя в российские зимы давно уже невозможно по-настоящему замерзнуть). Постсоветский период размыл характерные для позднесоветской культуры потребления границы «нарядного» и «повседневного» — теперь женщин в норковых шубах можно увидеть и днем в метро.
Наконец, воистину экзистенциальной диспозицией «хорошего вкуса» постсоветского «человека потребляющего» (и символизирующей разрыв с позднесоветской ментальной матрицей) я бы назвала гендерную обусловленность вкуса.Что она подразумевает? Во-первых, красивая одежда — это одежда «истинно женственная» и «истинно мужественная», подчеркнуто «эротичная» (прежде всего для женщин, воспринимаемых в постсоветском обществе преимущественно как сексуальный объект и «товар», а не как субъект потребления), противопоставляемая стилю унисекс. Обязательными атрибутами такой одежды являются туфли на каблуке (предпочтительно на шпильке), обтягивающая и подчеркивающая формы одежда. Во-вторых, гендерная обусловленность вкуса предполагает так называемую «ухоженность», обязательную для женщин(под умением «ухаживать за собой» в постсоветском культурном контексте не в последнюю очередь подразумевается использование женщинами декоративной косметики — практически в обязательном порядке)[23]. Женщины, не пользующиеся декоративной косметикой, негативно воспринимаются среднестатистическим постсоветским «человеком потребляющим» как «неухоженные».
Особенно отчетливо значимость этих диспозиций проявляется в том, как постсоветская женщина сравнивает (в свою пользу!) собственный внешний облик с внешностью западноевропейских женщин. Так, в вышеупомянутой записи в ЖЖ-дневнике am1975 с неприятным удивлением описаны ощущения от одежных практик немецких женщин:
«…Тогда меня невероятно поразила страсть живущих в Германии женщин к полнейшему нивелированию своей женственности. Чем мешковатей, тем лучше. Штаны должны обязательно висеть на попе таким образом, чтобы только искушенный или очень уж заинтересованный и изголодавшийся мужской взгляд мог определить форму того, что, по сути, должно было бы быть если не подчеркнуто, то хотя бы элегантно обозначено. Платья и юбки — удел тинейджеров и дам постпостбальзаковского возраста. […]
Свитера и пуловеры по-хорошему должны обязательно быть столь обтекаемо-бесформенны, чтобы визави владелицы данной части одежды никак не могли бы заподозрить в сексуальном домогательстве. Ну нельзя сексуально (да и НЕсексуально тоже) домогаться дамы, у которой шея плавно переходит в рельеф крупной вязки на свитере, а там, где кончается рельеф, уже начинается мешок на попе. ТАКОЕ нельзя хотеть […]»[24].
Пост получил широкий резонанс — попал в топ «Яндекса» и получил большое число комментариев, в которых в основном выражено согласие с точкой зрения автора; лишь некоторые аргументировали свое несогласие с характерным для постсоветского сознания диктатом «женственности напоказ».
В итоге многие диспозиции «хорошего вкуса» постсоветского «человека потребляющего», сложившиеся во многом как «воображаемые западные», оказались практически диаметрально противоположными реально существующим западным одежным практикам. С другой стороны, в постсоветской культуре потребления одежды перестало существовать характерное для предыдущего периода несоответствие диспозиций легитимного вкуса в доминирующей идеологии моды и в повседневных практиках потребления одежды.
Иерархии символически значимой одежды для постсоветского «человека потребляющего»
Мы проанализировали диспозиции легитимного вкуса постсоветского «человека потребляющего». Посмотрим теперь, какие иерархии символически значимой одежды из них вытекают — на примере трансформации трех значимых для позднесоветского потребителя оппозиций: 1) «западная» vs. «отечественная», 2) «новая» vs. «поношенная», 3) «пошитая» vs. «готовая».
«Западная» vs. «отечественная».Для позднесоветского потребителя на вершине этой иерархии безоговорочно стояла одежда западного производства («импортная», «фирменная» одежда преимущественно отличного качества). Как через постоянное воображаемое потребление ее (образы и символы из художественных фильмов и каталогов одежды), так и через спорадически осуществляемые покупки предметов одежды (в «Березке», у фарцовщиков) у позднесоветского человека сложилось глубинное «доверие» к одежде западного производства[25].
Именно изделия «родной фирмы» — а не продукция советских швейников — стали для советского «человека потребляющего» действительно «вещами-товарищами», дающими ровно то, что обещают: так советская власть проиграла битву за моду, не сумев завоевать доверия потребителя[26]. Легитимация власти через удовлетворение нужд потребителей провалилась. Однако в 1990-е годы рухнула и эта, казавшаяся незыблемой категория «доверия» бывшего советского потребителя к импортной одежде: на российский рынок хлынул некачественный китайский и турецкий ширпотреб.
На этом фоне 2000-е годы оказались отмечены любопытными синхронными процессами. С одной стороны, частично восстановилось доверие к западной одежде и сформировалось дифференцированное к ней отношение — но не к конкретным маркам одежды, а к ее стране-изготовителю (историческое отсутствие читаемости групповых кодов потребления в России). Например, «немецкая одежда», доверие к которой базируется еще на позднесоветском опыте потребления одежды производства ГДР (высокое качество пошива и практичность как основные ассоциируемые с «немецкой одеждой» ценности). Противоположность немецкой — «итальянская одежда», доверие к которой конструируется (вытесняя советский опыт как негативный и унизительный) в виде апелляции к воображаемому царско-имперскому прошлому с его элегантностью, чувством прекрасного и вкусом к роскоши.
Параллельно с восстановлением доверия к импорту 2000-е годы отмечены ростом доверия к одежде отечественного производства, что в целом было нехарактерно для позднесоветской культуры потребления, в которой советская одежда занимала низшую ступеньку символической иерархии. Примечательно, что большинство постсоветских российских марок одежды для массового потребителя имеют иностранные названия (например, популярные «Oggi» или «Savage») — это отражает конструирование доверия к ним через апелляцию к позднесоветскому опыту (симбиоз советской «добротности» и импортной «модности»). Рост доверия к российской одежде прекрасно вписывается в риторику последних лет с ее метафорами антизападничества и национального возрождения России[27]. Через «доверие» к вещам выстраивается «доверие» к власти — и принципиально новая парадигма взаимоотношений общества и власти в России (упоминаемая уже интериоризация политического через повседневное потребление).
«Новая» vs. «поношенная».Позднесоветское общество было «обществом ремонта» с характерными практиками перешивания, переделывания и донашивания одежды[28]. Апофеозом и квинтэссенцией этих практик стал 1990 год. Это был год тотального дефицита (шили из всего подряд по причине невиданного доселе дефицита — даже тканей); травматическое переживание этого года сыграло во многом решающую роль в формировании постсоветской культуры потребления одежды как гибридной (неосознанная редукция в воспоминаниях респондентов всего позднесоветского опыта потребления на практики 1990 года и их отторжение — в качестве унизительных — стратегий выживания)[29]. Этот контекст объясняет характерное для 1990-х годов отвращение к старой, поношенной одежде и типичную для этого периода практику массового выбрасывания на помойки советской одежды (вписывающуюся и в общий контекст вытеснения советского прошлого).
Стремление покупать исключительно новую одежду должно было визуализировать попытку сконструировать свою индивидуальную и групповую идентичность с нуля, в буквальном смысле слова стерев память тела о советском прошлом: память ног о долговременных стояниях в очередях, память рук от «ухватывания» своей пары сапог, память кожи от ощущения на теле модно пошитого (но из колючего кримплена!) летнего платья или же от перешитого поношенного платья старшей сестры[30]. В свою очередь, в общие контексты 2000-х (оживление ностальгии по советскому, конструирование позднесоветского времени как «золотого века») вписывается и возросшая вдруг популярность винтажа в целом (в русле тенденций европейской моды) и советского винтажа в особенности (параллельно с желанием постсоветского «человека потребляющего» покупать новое).
Более того, в 2000-е годы и чудом сохранившаяся советская одежда в гардеробах людей становится не свидетельством унижения, позора и серости (то есть обесценивания советской биографии), а средством конструирования положительно коннотированной гибридной «советско-постсоветской» идентичности бывших советских людей. В качестве таковой аутентичная советская одежда в подавляющем большинстве случаев не используется как часть активного гардероба в повседневной жизни, а большую часть времени висит в шкафу как «бережно хранимая память тела» resp. «место памяти». В пространстве видимой повседневности 2000-х можно утверждать практически полную замену «поношенной» одежды одеждой новой — как и замену индивидуально сшитой одежды готовой(в мире постсоветского товарного изобилия само собой разумеющееся для советской женщины умение шить потеряло свою символическую значимость).
Купленное в Москве платье из шифона и босоножки к нему, 1970-е (продолжает
храниться дома у информантки С.П.,
«Вот это те вещи, что я любила! Рука не поднимается их выбросить […]. Это платье появилось в 1970-е, когда появился красивый шифон. Мне нравилось сочетание, вот это вот дымчато-серое […]. Я в нем ходила в театр, в этом платье. […] А когда я была в Москве и увидела вот эти босоножки! Я их увидела сразу, но мне показалось, что это дорого, и я не отважилась-таки их купить […] я отошла довольно далеко, а потом все-таки не смогла их не купить, вернулась и приехала с этими босоножками именно к этому платью!»
Купленный в Москве замшевый плащ, 1970-е (продолжает храниться дома у
информантки С.П.,
«Ну вот ничего они [дочки] не хотят носить у меня! Вот этот плащ, он Катюшке вообще очень хорошо! Это плащ замшевый, светлый, куплен в Москве […] такой, золотистый, я его носила с разными шарфиками, и когда ходила в нем и в этих туфлях, все говорили, что очень элегантно!»
Куртка мужа импортная, 1980-е (продолжает храниться дома у информантки
С.П.,
«Конечно, предпочитала импортное […] вот куртка югославская, купили мужу, носил ее с удовольствием — и посмотрите, ведь она до сих пор как новенькая, ничего ей не сделалось!»
Заключение
Постсоветская культура потребления одежды — культура гибридная, абсорбировавшая постсоветские и западные элементы, сочетающая как разрывы, так и преемственности с позднесоветским периодом. Несмотря на изменение смыслового наполнения постсоветского доминирующего дискурса моды, его «агрессивно-диктующий» модус тиражирования моды и стандартов поведения в массы остался во многом поразительно преемственным по отношению к позднесоветской «диктатуре над потребностями»[31]. Сохранилось жесткое директивное разделение на «легитимный»/«нелигитимный» вкус в одежде, а также (в трансформировавшемся виде) механизм «фейсконтроля»(сравним сегодняшнего вышибалу в модном провинциальном клубе и швейцаров советских ресторанов, могущих не пустить пообедать курортника в пляжных тапочках).
Такой модус модного дискурса в целом весьма вписывается в риторику политического дискурса в России нынешней эпохи (в строгую вертикальную структуру «начальник — подчиненный»), а также в характерный для советской и российской государственности в целом исторически сложившийся «авторитарный» тип взаимоотношений власти и общества. Габитус, ментальная матрица постсоветского «человека потребляющего» во многом остались позднесоветскими; именно советская конструкция сознания выполняет регулирующую роль. Понимание человека постсоветского в целом как «адаптирующегося, пассивного, терпеливого, лукавого» (Юрий Левада, Борис Дубин) оказалось справедливым и для сферы повседневного потребления [32].