1970-е годы в Чехословацкой Социалистической Республике
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2007
Александр Евгеньевич Бобраков-Тимошкин (р. 1978) — филолог-богемист, переводчик, докторант Института чешской литературы и теории литературы философского факультета Карлова университета (Прага).
Александр Бобраков-Тимошкин
У нас была нормальная эпоха
1970-е годы в Чехословацкой Социалистической Республике
Пока что систематически активизируются и развиваются худшие наши качества — эгоизм, лицемерие, равнодушие, трусость, страх, отказ от борьбы, стремление самому избежать ущерба вне зависимости от последствий для других…
Вацлав Гавел, 1975[1]
Я не согласен с теми, кто ставит в вину обычным людям, что они сотрудничали с тоталитарным режимом, не сопротивлялись и не выходили на демонстрации… Реакция массы «обычных людей» на несвободу заключалась в пассивном сопротивлении… в индивидуальных занятиях, атомизации общества, пассивности в декорациях пропаганды, которой никто уже не верил. Но именно они своим поведением создали предпосылки для 17 ноября 1989 года.
Вацлав Клаус, 2003[2]
Тема так называемой «нормализации» — последних двух десятилетий правления в Чехословакии Коммунистической партии (1969-1989), несмотря на то что с момента «бархатной революции» прошло уже более 17 лет, не сходит со страниц чешских СМИ. К образам и реалиям той эпохи обращаются при поиске параллелей к политическим событиям настоящего или глубинных причин тех или иных общественных явлений. С самого 1989 года не утихает и дискуссия о месте этого исторического периода в национальной истории, об отпечатке, который 1970-е и 1980-е наложили на национальное самосознание, о роли и ответственности элит и «обычных людей». В этих дискуссиях принимают участие не только историки, но и политики, включая первых лиц страны. Интерпретация «нормализации» остается для современной Чехии политической проблемой[3].
Осмысление этой эпохи началось (по крайней мере в оппозиционной среде) еще в то время, когда она являлась настоящим; в качестве примера можно привести тексты Вацлава Гавела — «Письмо Густаву Гусаку» (1975), отрывок из которого мы вынесли в эпиграф, и эссе «Сила бессильных» (1978). После краткого всплеска интереса в начале 1990-х к деятельности оппозиции, диссидентскому движению внимание как исследователей, так и СМИ переключилось на отношения власти и «простых людей», на повседневное существование в эпоху «жестокого подавления истории»[4], «безвременья»[5]. Примерами из не столь далекого прошлого авторы пытаются подтвердить свою точку зрения на «нормализацию» — как на «депрессивное, но при условии некоторого самоотречения вполне терпимое безвременье с ясным определением общественных ролей»[6] или же «наступление на само понятие нормальной жизни»[7]. Все, однако, солидарны в том, что речь идет об особом историческом периоде, по своей сути отличном от первых двух десятилетий правления КПЧ[8].
«Водоразделом» послужили, разумеется, «пражская весна» и ввод в Чехословакию войск Варшавского договора в августе 1968-го. «Впервые понятие нормализации со своим зловещим подтекстом появляется в так называемом Московском протоколе от 26.8.68 как условие вывода [советских] войск»[9]. В этом контексте такой термин первоначально «воспринимался как продолжение линии января 1968-го, даже за счет приемлемых компромиссов»[10]. Просоветские силы в КПЧ, отстранившие от власти Александра Дубчека и его единомышленников в апреле-сентябре 1969 года, однако, вкладывали в понятие «нормализации» иное содержание — «нормальными» понимались ликвидация практических результатов «пражской весны», изменение атмосферы в обществе, консолидация собственной власти[11]. При этом смысл «возвращения» к «норме», вложенный в сам термин «нормализация», вроде бы должен был указывать на возврат к status quo — положению до «пражской весны», то есть в 1960-е годы. Однако либерализм этого периода, в особенности в сфере культуры («хотя внешне казалось, что по-прежнему не позволено ничего, в действительности позволено было почти все»[12]), который как раз и создал в обществе атмосферу, приведшую к «пражской весне», никак не мог устроить «нормализаторов». Не было в сложившейся обстановке, разумеется, речи и о возврате в 1950-е — к практикам чехословацкого сталинизма, характеризовавшегося не только репрессиями, но и искренним «строительным» пафосом широких масс. В начале 1969 года большинство населения было объединено совсем иной идеей — ненавистью к оккупантам из «братских стран».
Иными словами, «не существовало никакой предыдущей модели, которую можно было бы обозначить как образец или норму»[13]. Однако предлагавшийся альтернативный термин «консолидация», равно как и официальное «партийное» обозначение «реальный социализм» остались в тени «нормализации» — именно этот «новоязовский» термин вошел в историю[14], распространившись не только на период «чисток» в партии, органах управления, прессе, научных и культурных учреждениях (конец 1969 — 1970-е годы[15]), но и на все два десятилетия правления Густава Гусака и его фактически бессменного (по крайней мере до 1987 года) Политбюро.
Итак, с политической точки зрения «нормализация» представляла собой реакцию, наступающую в условиях враждебно настроенного к власти населения, — причем реакцию не только по отношению к «пражской весне», но и к 1960-м годам в целом. Главной задачей «нормализаторов» стало, таким образом, выстраивание новой парадигмы отношений между властью и обществом.
Ставка при решении этой задачи была сделана не на «догматиков», а на «технократов» — в том числе относительно молодых людей, пришедших в государственный аппарат и в партию на места, ставшие вакантными после изгнания сторонников оппозиции. «Нормализация» оказывается проектом не идеологическим, а технократическим. Осознавая невозможность как путем убеждений, так и при помощи массовых репрессий[16] заставить большинство граждан изменить точку зрения на события 1968 года, власти сделали ставку на выстраивание взаимоотношений новых «элит» и народа на основе так называемого «договора с обществом», якобы заключенного режимом с гражданами и ставшего главным инструментом «консолидации».
«Для понимания нормализации ключевым является анализ поведения населения, которое приспособилось к “реальному социализму” и искало возможностей для своей реализации в сфере частной жизни[17]». Почувствовав усталость, разочарованность людей в политике, режим сознательно пошел на резкое ослабление практической роли идеологии в жизни граждан (причем — что важно — по сравнению не только с тоталитарными 1950-ми, но и с «пражской весной» с ее спорами о разных «лицах» социализма и так далее). Вот что пишет один из ведущих исследователей этого периода, Милан Отагал:
«Правящая группировка уже не требовала, чтобы люди верили в социалистические идеалы, а только лишь чтобы они публично демонстрировали свою им приверженность. Эта политика была возможной и в определенной степени успешной, поскольку удалось… воспрепятствовать одновременному возникновению политического и экономического кризиса и обеспечить определенный уровень развития народного хозяйства в первые десять лет нормализации»[18].
Речь идет отнюдь не о политической либерализации (Отагал подчеркивает отличие чехословацкой ситуации от «гуляшевого социализма», возникшего под руководством Яноша Кадара после событий 1956 года в Венгрии — если к Венгрии был применим лозунг «Кто не против нас, тот с нами», то к ЧССР — по-прежнему «Кто не с нами, тот против нас»), а о возможности вынести политику за рамки важных событий жизни, низвести до уровня обязательных ритуалов вроде участия в первомайской демонстрации или участия в выборах[19].
«Прежде всего в этот период уже нельзя говорить о тотальном контроле над внеполитической жизнью граждан, исчезает способность, а вероятнее всего, и охота государства оказывать влияние на все события в обществе…»[20]
Главная цель неписаного «договора» власти с обществом — «превращение гражданина в потребителя»[21]. В обмен на социальные гарантии и минимизацию вмешательства в частную жизнь режим получает политическую лояльность. На первый план в жизни людей выходят сугубо материальные ценности.
По оценке экспертов из комиссии ЦК КПЧ по народному хозяйству, сделанной в декабре 1969 года, экономика должна была «чем далее, тем во все большей степени влиять на успешность политики»[22]. У режима действительно нашлись ресурсы для удовлетворения базовых материальных потребностей большинства населения, причем без демонтажа командно-административных схем. Сочетание экстенсивного развития экономики, умелого использования позиции ЧССР в СЭВ как поставщика товаров на советский рынок и важного участника цепочки транзита энергоносителей на Запад, переживавший нефтяной кризис, повышения управленческой дисциплины и использования ресурсов, заложенных в 1960-е годы, позволило в начале 1970-х добиться позитивных экономических показателей. Национальный доход вырос за период с 1971 по 1976 год на 32%, причем этот рост выразился в серьезном улучшении качества жизни многих людей.
Экономика была до известного предела социально переориентирована: «…в 1969-1975 годы выросли доходы, личное и общественное потребление… улучшилась ситуация молодых семей и семей с детьми и оснащенность бытовой техникой»[23]. Специалист по экономической истории ЧССР Ленка Калинова указывает[24], что особое внимание в социальной программе «нормализаторов» было уделено заботе о молодых семьях и старшем поколении. В 1969 году появилась возможность двухлетнего отпуска по уходу за ребенком без потери рабочего места, в 1970-м введены денежные выплаты по случаю рождения ребенка, сумма которых с рождением каждого нового ребенка в семье возрастала. Размер пенсии по старости был увеличен в несколько раз. Была развернута программа кредитования молодых семей на чрезвычайно выгодных условиях, в результате чего многие получили возможность вести строительство собственного жилья или приобрести кооперативную квартиру. Недаром 1970-е ознаменовались, во-первых, высоким уровнем рождаемости (население Чехии выросло в период с 1970 по 1980 год на 400 тысяч человек, вплоть до начала 1980-х сохранялись рекордные для Европы темпы естественного прироста — 4,5-5,5 на 1000 человек[25]), во-вторых, строительным бумом: строились как огромные городские микрорайоны (только в Праге в построенных за это десятилетие районах проживает порядка 200 тысяч человек), так и частные дома. За период с 1971 по 1976 год было построено 614 000 новых квартир[26]. Почти в 2 раза за 10 лет увеличилось количество загородных дач (в 1970 году их было 128 000, в 1980-м — уже 250 000) и более чем в 2 раза — уровень автомобилизации населения (в 1970 году в ЧССР приходился 1 автомобиль на 17 человек, в 1980 — на 8). Выросла покупательная способность, символом времени стали новые торговые центры и супермаркеты (в 1970-е в Праге были сооружены существующие до сих пор знаменитые универмаги «Май» и «Котва»).
Социальная стабильность и экономический рост в первые годы «нормализации» были достигнуты, однако, не посредством экономических реформ, но, скорее, противоположными методами — при помощи использования патерналистских подходов в отношениях между властью и населением. Произошло дальнейшее снижение дифференциации доходов — в результате средний ежемесячный доход в пределах от 2000 до 5000 крон получало в 1970-е годы более 70% населения, а зарплата ИТР составляла всего 116% зарплаты рабочего. Разумеется, нельзя забывать о таких «завоеваниях социализма», как бесплатное образование, медицина, минимальный уровень коммунальных платежей, которые составляли не более 5% зарплаты.
«Процесс перераспределения в Чехословакии был удобен для многих. [Все] имели уверенность в трудоустройстве… в том, что получат основную медицинскую помощь и подготовку к профессиональной деятельности. Эта уверенность вела… к ориентации на посредственность, готовности положиться на привычные гарантии без необходимости собственной активности»[27].
В отсутствие необходимости думать о «куске хлеба» и рабочем месте и с ростом бытовых удобств у жителей Чехословакии появлялось все больше свободного времени. Одной из самых характерных и специфических черт жизни в «нормализированной» Чехословакии стала «дачная субкультура». Выходные, проведенные за городом, наряду с телесериалами и отпусками на Черном море[28] стали одним из символов 1970-х. «Бегство к природе» многие считают формой «пассивного сопротивления» режиму, а сами дачи — аналогом советских «кухонь»[29] (известно, что на своей даче Градечек большую часть времени в 1970-е проводил и Гавел). Есть и иная точка зрения, в соответствии с которой дачный отдых был частью «официальной программы ухода от реальности (машина, дача, зимой горы, летом Болгария)»[30], вполне одобренной режимом.
Важная роль уделялась развитию телевизионного вещания — в 1971 году появилась вторая программа, 9 мая 1973 года (в честь праздника — «по примеру Советского Союза», как гласил популярный лозунг тех времен) началось цветное вещание. Привычная сетка телепередач: детский «Вечерничек», новости — политические («Телегазета») и спортивные («Голы, очки, секунды»), развлекательные программы и сериалы — объединила население страны от Аша до Татр. Непременным атрибутом «нормализационного» телевидения стали сериалы чехословацкого производства, внешне посвященные «важным общественным проблемам», на деле же, как правило, обычные «мыльные оперы»[31], а также спортивные репортажи[32].
Наряду с насыщенными ритуальной идеологией газетами[33] существовал довольно большой сегмент «журналов по интересам» — аналогов «женской», «мужской», «молодежной» глянцевой прессы («Власта», «Кветы», «Млады свет» и тому подобные), практически свободных от идеологических штампов. В то же время, например, поп-музыка, признававшаяся режимом одним из важнейших инструментов влияния на население, стала, по одной из оценок, «самым убогим проявлением [культуры эпохи нормализации]»[34]. Ставка в культурной сфере была сделана на сознательное снижение уровня массового вкуса при сохранении имитации разнообразия жанров и исполнителей: если символом культуры 1960-х стал кинематограф «новой волны» и театр «малых форм», то 1970-е символизируют кинокомедии, сериалы и песни Карела Готта и Хелены Вондрачковой. Между тем, альтернативные, неподцензурные проекты в рок-музыке или джазе преследовались, в том числе и на судебном уровне (можно вспомнить о деле группы «Plastic People of the Universe», ставшем одним из импульсов для создания «Хартии-77», или преследовании «Джазовой секции»). Подобный же подход (поддержка «массовой продукции» без какого-либо явного идеологического содержания наряду с сохранением жесткой цензуры) был характерен и для других видов искусства (официальной литературы и в особенности кино, в связи с чем в 1970-1980-е годы большинство лучших фильмов чехословацкого производства было снято в жанре комедии).
Мощным и неоднозначным фактором в жизни ЧССР в 1970-е годы было советское влияние. При всем вытеснении политики частной жизнью от него в прямом смысле слова некуда было деться. Газеты были полны репортажей из СССР, в киосках продавалась советская пресса, по телевидению и в кино показывали советские фильмы, в школах преподавали русский язык, репертуар театров не обходился без советских пьес, улицы и витрины в обязательном порядке снабжались просоветскими лозунгами[35].
В «Уроках кризисного развития» ЦК КПЧ фактически подчинила государственный суверенитет ЧССР интересам «социалистического лагеря»:
«ЦК КПЧ отвергает абстрактное понимание суверенитета социалистического государства… и стоит на позициях, которые и в вопросе суверенитета соответствуют классовой и интернациональной сущности социалистического государства. Потому вступление войск союзников в ЧССР мы считаем братской интернациональной помощью чехословацкому народу»[36].
В связи с этим многие говорят о ЧССР в эпоху «нормализации» как о «провинции» СССР[37]. Очевидно, что на внешнеполитической арене Чехословакия выступала как сателлит Советского Союза, что же касается «внутреннего употребления», то здесь роль «советского фактора» не была столь однозначной, как может показаться на первый взгляд. Как ни парадоксально, наибольший интерес к советской культуре (за исключением, разумеется, убежденных советофилов, не изменивших своего мнения об СССР и после 1968 года) проявляла оппозиционно настроенная интеллигенция — именно ее представителей можно было встретить в очередях перед магазином «Советская книга», в который поступил сборник трудов Михаила Бахтина или стихотворений Бориса Пастернака. Со стороны же режима просоветская пропаганда преследовала все те же технократические цели.
Желая сохранить «режим наибольшего благоприятствования» со стороны СССР, сотрудничество с которым продолжало оставаться ключевым для экономики страны[38], и понимая невыгоды отрицательного отношения большинства населения к недавним «оккупантам», в первые годы «нормализации» власти устраивали своего рода просоветские «пиар-кампании»[39]. Газеты были полны положительных новостей о Советском Союзе, с помпой отмечались советские праздники, в особенности 9 мая (в подтексте которого была заложена идея легитимизации советского военного присутствия в Чехословакии). Советское культурное влияние на «официальном» уровне выражалось как в «двусторонних» событиях (Дни чехословацко-советской дружбы, гастроли советских театров, эстрадных исполнителей и так далее), так и в «односторонних», проходящих без присутствия советских представителей, в качестве «органичной» части жизни чехословацкого общества. Большими тиражами переводилась с русского языка художественная литература. Ежемесячно издавался журнал «Советская литература» на чешском и словацком языках. Активно ставились современные советские пьесы[40], в кинотеатрах и по телевидению шли советские фильмы, переводились труды советских ученых[41]. В октябре в Остраве проводился фестиваль «Советская песня»: «Наши певцы добровольно выбирали какую-нибудь популярную советскую песню, в чешской версии один раз ее исполняли и еще год могли спать спокойно»[42].
Русский язык в ЧССР был не только обязательным, но и основным школьным предметом (по нему, помимо чешского языка и математики, сдавались экзамены на аттестат зрелости). Учебный план предусматривал комплексную цель изучения русского языка:
«…формирование социалистической, всесторонне развитой личности ученика… русский язык относится к тем предметам, которые наиболее действенно помогают созданию братского отношения молодого поколения к Советскому Союзу и его народам…»[43]
Важная роль при этом уделялась изучению русской (прежде всего советской) литературы — вплоть до заучивания произведений в оригинале (учебный план предписывал выпускнику чешской школы знать как минимум три стихотворения и уметь петь две русские песни; программа для первого класса гимназии предусматривала, например, заучивание наизусть стихотворения Евгения Евтушенко «Хотят ли русские войны»[44]). Изучение русского языка в чешских школах, впрочем, часто превращалось в формальность в силу недостаточной квалификации учителей, отсутствия интереса учеников и объективной сложности предмета.
Однако только официальной стороной советское культурное влияние не ограничивалось. В условиях политической и творческой цензуры и отсутствия доступа как к неподцензурной чехословацкой литературе, так и ко многим западным произведениям «глотком свободы» в 1970-е годы могли стать (и становились!), например, фильмы Андрея Тарковского, рассказы Василия Шукшина, песни Владимира Высоцкого или Булата Окуджавы, легально и полулегально распространявшиеся в ЧССР[45]. Сохраняло контакты с русской культурой и диссидентское движение[46]. Уважение к русской культуре и знание ее по-прежнему было характерно для интеллигенции, даже антисоветски настроенной. Кафедра русистики Карлова университета оставалась в 1970-1980-е годы центром подготовки гуманитарной элиты (в отличие, например, от задавленной идеологическим прессингом богемистики). Некоторые лишенные права заниматься официальной наукой ученые могли зарабатывать переводами с русского языка. В издательстве «Одеон», ставшем местом работы ряда талантливых переводчиков и редакторов, выходили книги «неочевидных» русских авторов, вроде Андрея Белого или протопопа Аввакума. Таким образом, с одной стороны, «насаждение» советской культуры властями, будучи необходимым жестом лояльности, несколько нарушало «договор» с обществом; с другой, русская культура воспринималась многими как что-то настоящее, актуальное, в отличие от застывшей в безвременье официальной чехословацкой.
Итак, суть режима «нормализации» можно определить как неписаный «договор»: в обмен на относительное отсутствие вмешательства в частную жизнь (такое вмешательство могло быть оправдано все теми же технократическими интересами: как инструменты демографической политики государства сохранялись, например, комиссии по абортам) и предоставление гражданам не столько материальных ценностей, сколько гарантий от них требовалась лояльность, выражающаяся в участии в ограниченном числе ритуалов[47]. Сложившаяся к середине 1970-х в обществе ситуация была проанализирована Вацлавом Гавелом в уже упоминавшихся «Письме Густаву Гусаку» и «Силе бессильных». По Гавелу, действия власти (и сам режим «нормализации») отнюдь не безобидны — цинично требуя от людей публичных признаний ей в верности без действительной веры в официальную идеологию, она развращает граждан, приучает их «жить по лжи». Свою долю ответственности за моральное состояние общества, однако, несут и граждане — их согласие с навязанным властью «договором» не просто формальность, но и деятельная помощь в укреплении режима, построенного на лжи, в результате чего человек оказывается не только объектом, но и субъектом управления.
В такой «двойной лжи» — как со стороны режима, так и со стороны граждан — таилось, однако, ядро будущих проблем. Власть воспринималась обществом как нечто чужеродное, как «они», противоположные «нам»[48]. Это разделение не актуализировалось, пока сохранялась относительная экономическая стабильность. Однако уже пятилетний план на 1976-1981 годы фактически был сорван[49], а с середины 1980-х ЧССР (как и весь советский блок) начала испытывать настоящий экономический кризис, приведший к падению уровня жизни, появлению дефицита, резкому социальному расслоению[50]. «Договор» власти с обществом с нарастанием социальных проблем фактически утратил силу, и режим держался до поры до времени уже только по инерции. Однако, по свидетельству одного из живших в то время, еще «в 1985 году у нас никто не мог себе представить, что исчезнет социализм. Господствовало мнение, что мы живем в нормальных условиях… Можно даже удивиться, как могло нам все это тогда казаться нормальным»[51].
Проект «нормализации» интересен тем, что в принципе нестабильному режиму удалось создать не просто иллюзию, а впечатляющую картину своей стабильности и долговечности. Реакционная составляющая технократического проекта, однако, уже к концу 1970-х годов начала перевешивать составляющую модернизационную. Главным же минусом, заложенным в проект с самого начала, было отрицательное его влияние на общественную мораль. Отмеченная еще в 1970-е Гавелом, а в исследованиях по новейшей истории подтвержденная проблема «двоемыслия» (установка на «подкуп» общества предоставленными материальными гарантиями и «жизнь во лжи»), ригидность формирования элит, ведущая к оторванности номенклатуры от общества, наконец, упадок моральных норм в целом (одним из главных лозунгов «простых людей» в эпоху «нормализации» стала фраза «Кто не ворует у государства, ворует у своей семьи») закономерно вели к тому, что режим, внешне выгодный многим, никто не считал своим (не говоря уже о его сомнительной легитимности — как бы ни «вытеснялось» это знание, все помнили, что «нормализаторы» пришли к власти при помощи советских танков). В результате перед лицом событий 1989 года у режима не оказалось никакой социальной опоры (даже слой средней и мелкой номенклатуры предпочел встроиться в новый порядок). Чехословацкая «бархатная революция» стала не только следствием изменения международной обстановки или результатом борьбы диссидентов, но и логичным результатом развития страны, власти которой оказались «одинокими, как доска в заборе», по выражению генсека КПЧ в 1987-1989 Милоша Якеша.
Однако — возвращаясь к началу нашей статьи — тема «нормализации», вроде бы исчерпанная в первые годы после окончания этой эпохи, по-прежнему обсуждается в СМИ и обществе[52]. «Травмой», полученной народом в результате 20-летнего безвременья, объясняют многие проблемы современной Чехии (недоверие к политикам и скепсис по отношению к участию в общественной жизни, социальную пассивность, потребительскую психологию, расцвет коррупции). Тема «нормализации» используется и в политической полемике (президент Вацлав Клаус, в стремлении склонить на свою сторону большинство населения оправдав позицию «пассивного неприятия», немедленно получил от своих оппонентов обвинение в «реабилитации “нормализации”»[53]), политические оппоненты отождествляются с партийными бонзами эпохи «нормализации». Нередко вспыхивают скандалы в связи с доказанным или предполагаемым сотрудничеством известных деятелей политики и культуры с коммунистической тайной полицией. Некоторые бывшие диссиденты и правые политики поднимают тему «украденной революции» — влияния бывших коммунистов-«технократов» на политику и экономику современной Чехии; весьма часто в СМИ поднимается тема «разбирательства с прошлым» (vyrovnání se s minulostí) в смысле необходимости некоего морального покаяния большей части нации. Эти споры неизбежно переходят в продолжение начатой еще Гавелом полемики об ответственности «молчаливого большинства» — не только за беззакония, творимые по отношению к горстке несогласных, но и по отношению к своей собственной судьбе. Что страшнее для морального здоровья общества — открытый террор или «подкуп» социальными гарантиями? Что «перевешивает» — «почти свобода» частной жизни или несвобода жизни общественной? Подобным образом поставленные вопросы, конечно, актуальны не только для Чехии.