Заметки очевидца
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2007
Не я один, наверное, переживал как единую длительность время с 1968 по 1985 год. Называть ли теперь их 1970-ми? Можно и так, поскольку у этого времени не было общепринятого наименования, такого, как у предшествовавших лет («оттепель»), и такого, как у последующих («перестройка»).
Моя профессия — социология. С точки зрения ее судьбы сегодня мне это время видится как остановившееся, точнее, остановленное 1968 годом в Европе Восточной, у нас, и, напротив, раскрученное этим же годом в Европе Западной, у «них».
Есть несколько человек, которые вместе со мной могут вспомнить, как в конце 1967 года Юрий Левада, заведующий сектором теории и методологии Института конкретных социальных исследований (ИКСИ) АН СССР, вернулся из краткой поездки в Прагу. Он собрал нас, сотрудников своего сектора, чтобы сообщить, что в пражских студенческих общежитиях по неким бытовым поводам начались конфликты с администрацией, которые стали перерастать в студенческие волнения. Было видно, что Левада отнесся к этим событиям очень серьезно; дело на этом не остановится, полагал он. Из известных мне тогда социологов Левада был единственным, кто дал такой прогноз. В последующие месяцы стало ясно, что он верно предвидел развитие социальных процессов в Чехословакии. Собственно, он понял, что там проявились те же тенденции, что проявлялись почти во всех европейских «народных демократиях» с самого начала 1950-х годов.
Каждый раз дело там начиналось после того, как в нашей стране происходило нечто, могущее породить надежды на движение к свободе. Повод возникал в нашей стране, а порывы к свободе — в восточноевропейском соцлагере, возникшем после Второй мировой войны. Объяснений этим всплескам находилось два. Тем, кто, как это принято говорить теперь, видел мир геополитически, как арену борьбы сильных и слабых наций, было ясно: мы, русские, «их» завоевали, а они пытаются освободиться от нашей власти. Другое объяснение, ныне малоупотребимое, давали люди лояльные не национальному государству, а социалистическому. Им казалось, что регулярные волнения в социалистических странах — это стремление заменить «плохой социализм» более удачным, или, как скажут однажды, «социализмом с человеческим лицом». Каковы бы ни были интерпретации, все видели, что попытки неизменно подавлялись с большей или меньшей жестокостью. В наиболее серьезных случаях привлекалась армия. Чаще всего — советская. И использовались прежде всего танки. Их видели в 1953 году в Берлине, в 1956 году в Будапеште.
Отсчет того времени, о котором говорю я, начался с 1968-го, а не с 1956 года, хотя пролито тогда было куда больше крови — очевидец, оказавшийся там в 1957 году, рассказывал мне, что район, где находился штаб восстания, был разрушен, «как Сталинград». И были люди в СССР — я узнал одного из них потом, — которые тогда выражали протест против этого подавления и получали статью «измена Родине».
Наверное, каждому поколению, живущему здесь, история давала повод ужаснуться и задуматься, что делается от имени моей страны. Для моего поколения этим поводом стало подавление попыток реформ в Чехословакии. «Пражская весна» случилась, когда в Советском Союзе стояло совсем иное время года. К тому моменту уже около четырех лет страну последовательно возвращали от хрущевской оттепели к привычной политической зиме. (Так готовились/начинались долгие 1970-е.)
Инерция оттепели, однако, существовала. Одним из ее проявлений было создание академического института для занятий социологией (ИКСИ АН СССР). В нем и начал работать упомянутый сектор с его известными на всю Москву левадовскими семинарами. Левада в начале 1970-х к тому же читал лекции по социологии на журфаке МГУ. В переполненной аудитории он говорил с той мерой свободы, которую установила оттепель, игнорируя переменившиеся обстоятельства. И тем самым позволял сохраниться вышеназванной надежде на «человеческое лицо» социализма, на свободу, поскольку не скрывал, что, попранные в Праге, эти идеалы продолжают жить в Москве.
Теперь видно, какую иллюзорную надежду давало нам то, что происходило в начале 1968 года в Чехословакии. Это была надежда на то, что если к руководству в коммунистической партии придут интеллигентные, порядочные люди, то политический режим может в считанные месяцы измениться и возникнет наконец обещанный «социализм с человеческим лицом».
Студенческие волнения в Праге стали толчком для трансформаций в системе власти. В компартии пришли к руководству сторонники либеральных реформ. Пражские реформаторы опубликовали свой манифест под названием «Две тысячи слов». Известно, что ответом на него стало вторжение на территорию Чехословакии шести тысяч танков. Почему-то никто из моих собеседников не помнит то, что запомнилось мне. А именно, что первое кратчайшее заявление ТАСС, которое сопровождало эту операцию, содержало формулу: «Реализуя свое право на самооборону, войска стран Варшавского договора…» Не находилось слов у советского начальства, чтобы объяснить, на защиту чего и от кого были брошены танки. От танкистов, которым пришлось участвовать в этой операции, я слышал потом, что им объясняли так: войска ФРГ начали захват Чехословакии, нас посылают воевать с НАТО.
Войска не встретили вооруженного сопротивления. Сопротивление же безоружных граждан Чехословакии вооруженные граждане СССР преодолевали так, как понимали свой гражданский и воинский долг. Я слышал впоследствии и о том, что командиры танков давали приказ давить ложащихся под гусеницы людей, и о том, что командиры танков кончали с собой. Ходили рассказы о том, как на замену саботирующих местных специалистов привозили невольников-штрейкбрехеров из СССР. Чехи сперва пытались противопоставить тоталитаризму свой дух и благородство. Ян Палах сжег себя в знак протеста против оккупации. Что было потом, в 1970-х, в Чехословакии, мы не знали. Я узнал, читая Кундеру.
Было тошно сидеть молча. Были люди, которые, как известно, просто вышли на Красную площадь с выражением открытого протеста. Таких, внутренне порвавших связь с системой, которую стали называть «реальный социализм» — в отличие от того, который с «человеческим лицом», — и сказавших об этом публично, нашлось пять душ на всю страну. Их уделом была тюрьма. Друг Левады, а затем и мой, Владимир Долгий, тогда убежденный коммунист, на партсобрании, которое должно было выразить одобрение вводу войск, посмел сказать, мол, это наносит вред нашему престижу в мировом коммунистическом движении. Ему пришлось уйти. Таких, как он, кто пытался протестовать, но не порывать открыто с системой, находились десятки. Много больше было тех, кто смолчал или от кого не требовалось публично демонстрировать лояльность. Их, я сужу по себе, преследовало тягостное ощущение позора за страну и за себя в ней.
Леваду за чтение лекций, в которых говорилось в том числе про то, что личность невозможно раздавить гусеницами танков, в начале 1970-х убрали с журфака, лишив профессорского звания[1]. Затем подверглось чистке ИКСИ. Социология не оправилась от этого удара. Ни настоящей академической науки, ни настоящего социологического образования, сравнимого с уровнем хотя бы в той же Восточной Европе, у нас так и нет до сих пор. Рифмующийся с пражским 1967 годом сегодняшний протест студентов соцфака МГУ — отдаленное на два поколения, но прямое следствие тех репрессий.
Если что и произошло значительное в нашей социологии за долгие 1970-е, то это выход трех серьезных и до сих пор не оцененных по достоинству статей находившегося в опале Левады. В них излагается его собственная теория социального действия[2]. Соображениями о социальном действии как игровом он откликнулся на поражение наших иллюзий. Но иллюзии тогда изжил разве что в себе.
1968 год отмечен, как известно, студенческим бунтом в Париже и других университетских центрах. Бунт потряс западное общество и, как принято снисходительно считать у нас, закончился тем, что бунтари вернулись в аудитории, а потом вышли из них вполне вписавшимися в систему представителями новой буржуазии образования.
Да, систему капитализма они — тоже своего рода поклонники социалистических иллюзий или идей — не отменили. Но их протест отнюдь не был безрезультатным. Во Франции и во всей Западной Европе и далее в Америке одним из результатов этих студенческих волнений стал расцвет социологии. Она родилась из новых представлений о месте исследователя в обществе, она по-новому поставила вопросы неравенства и вопросы свободы, вопросы о власти и об эксплуатации. Она выросла на базе новой философии, которая не чужда идеям Маркса, но учла и опыт ГУЛАГа, и судьбу «пражской весны».
С сожалением надо признать, что парижский бунт казался нам тогда не таким близким, как пражский. Чехословацкий эксперимент, казалось нам (как ранее германский, польский, венгерский), искал тот путь, которым рано или поздно предстоит пройти и нам, — путь к гуманной и либеральной социалистической системе. Вокруг меня мало кто верил в возможность коммунизма. Но в такой социализм, в справедливое и нерепрессивное общество, где свободное развитие каждого является условием свободного развития всех, хотелось верить очень многим. Иллюзия, утопия, скажем мы сейчас. Но ведь эти Марксовы слова — перепев кантовского императива. А лучшей этической максимы европейская культура не придумала. Потому ортодоксальные марксисты тех лет — это либералы и космополиты, а отнюдь не фундаменталисты.
Именно они первыми поддержали Горбачева, когда тот подал знак, что он — тот самый либерал в партруководстве, который пойдет путем, намеченным весной 1968 года.
Он подал этот знак и тем закончил 1970-е. Началась перестройка. Михаилу Горбачеву предстояло впервые в мировой истории осуществить мечту о либеральном социализме в условиях, когда никакой старший брат не угрожал пресечь эксперимент вооруженной рукой.
Условия политического освобождения немедленно сказались на судьбе социологии. По инициативе Горбачева Татьяна Заславская и Борис Грушин на чистом месте, в стороне от академических социологов основали в 1987 году Всесоюзный центр изучения общественного мнения (ВЦИОМ). Вскоре туда пришел Левада и в значительной степени восстановил коллектив, с которым работал двадцатью пятью годами ранее — до разгона в начале 1970-х. (Воистину, долгими были 1970-е!)
За реакциями общества на действия М. Горбачева мы следили уже с помощью опросов общественного мнения. Они позволили запротоколировать процесс — как была, по сути дела, достигнута столь долго чаемая цель и сколь многие оказались этим не удовлетворены.
Опросы стали показывать, что либеральная составляющая становится сильнее социалистической, конструкция из социализма с элементами свободы и рынка, если ее развитие не задерживается политической верхушкой, как в КНР, начинает быстро двигаться к свободному рынку как таковому. Горбачев и его окружение остались верны давней мечте, а значительная часть советского общества без видимого сожаления простилась с ней. Противники Горбачева из консервативных коммунистов хотели возвращения к «реальному» социализму. Бывшие союзники Горбачева из числа реформистов-коммунистов дома и в Восточной Европе рвались уже далее, к ревизии самих устоев социализма. Лидер оставался в трагической изоляции.
То течение, что сорок лет сдерживали танковыми дивизиями, теперь должно было хлынуть, но оно ушло, исчезло в считанные месяцы. Строить «социализм с человеческим лицом» теперь, когда стало возможно, перестало быть нужным. Такой социализм оказался мечтой, которую воплощать никто не стал, а значит — иллюзией. На просторах бывшего социалистического лагеря развернулась гонка, кто быстрее с ним расстанется.
Кипят страсти вокруг памятников советским солдатам. Ставятся памятники тем, кто погиб и страдал, борясь с силами подавления. Но нет памятника гуманному социализму как великой цели, обернувшейся иллюзией. Нет памятника Горбачеву, который, устремляясь к этой цели, открыл для сотен миллионов дорогу к иной свободе.
Надеюсь, такие памятники будут стоять.