Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2007
Леонид Владимирович Карасев (р. 1956) — философ и литературовед, автор книг: Философия смеха. М., 1996; Вещество литературы. М., 2001; Движение по склону. О сочинениях Андрея Платонова. М., 2002; Три заметки о Шекспире. М., 2005, и других.
Леонид Карасев
1970-е как переживание
Семидесятые, если говорить о собственных ощущениях, я действительно могу определить как годы особые, отличные от других десятилетий, которые мне удалось прожить и прочувствовать. Есть четкое ощущение того, что если не строго арифметически, то, во всяком случае, примерно в означенное время в стране происходило и возникало нечто такое, что изменило и ее будущее, и ее отношение к прошлому. В этих заметках я коротко попытаюсь сказать о нескольких моментах, которые, как мне кажется, помогают уловить в 1970-х что-то особенное.
Прежде всего, 1970-е годы — это время, когда в жизни народа (прежде всего, в жизни интеллигенции) появилось всеобщее и почти бытовое ощущение (а также, прямо скажем, сочувственное приятие) того, что жизнь имеет двойное измерение. Такого совершенно определенно — за редкими исключениями — не было прежде, в 1960-е, поскольку тогда представления о «советском» и, тем более, «коммунистическом» оставались еще достаточно искренними («вот вернемся к “ленинским принципам”, и все будет хорошо»), и уж тем более никакого раздвоения не могло быть в монолитную эпоху 1930-1950-х.
Остановлюсь на этом подробнее. Те, кому довелось жить во времена, скажем, XXIV съезда КПСС, жили двойной жизнью, особо не замечая упомянутой двойственности и, более того, принимая ее чуть ли не за нормальное положение вещей. На работе (собрании, митинге, субботнике) — одно, а дома или у друзей — совсем другое. Любопытно, что острее всего эту двойственность ощущали те слои общества, которые, по определению, находились на противоположных полюсах и мало соприкасались друг с другом: интеллигенция и партийная номенклатура. Интеллигенция наблюдала раздвоение эпохи снизу, «из-под глыб», а партийная верхушка отслеживала ситуацию сверху, оттуда, где особых иллюзий относительно реального состояния экономики и умонастроений народа уже не было. Можно, конечно, сказать, что это портрет не только 1970-х, но и 1980-х. Действительно, в следующем десятилетии раздвоение уже стало всеобщим и вполне осознанным. Но начало его нужно искать именно в 1970-х годах; именно тогда появился довольно уникальный в истории культуры феномен тотальной самоцензуры. Миллионы «простых» и тем более «непростых» людей, без какого-либо специального обучения или принуждения, в любой момент четко знали, что можно и чего нельзя говорить и писать. В этом смысле, определяя место 1970-х посреди двух окаймляющих их десятилетий, можно сказать, что если от 1960-х годов 1970-е отличаются качественно, то от 1980-х годов уже только количественно.
С другой стороны, справедливости ради надо отметить, что, кроме 1970-х, не было в жизни советской страны времени, когда народ стал жить относительно (и уравнительно) благополучно и чувствовал себя относительно свободно. И это при том, что в названные годы у многих «советских людей», несмотря ни на что, все еще сохранялось ощущение подлинности и состоятельности коммунистических ценностей, ощущение того, что дело советского народа есть дело правое. И уж, конечно, никакой смены власти никто — ни наверху, ни внизу — не предвидел и не ожидал. Если говорить об интеллигенции — о жизни редакций, кафедр, НИИ, — можно констатировать, что она ощущала себя совсем неплохо. С одной стороны, была установлена граница того, о чем и как говорить нельзя. С другой стороны, каким-то странным образом появлялись такие книги, статьи или фильмы, которые и сегодня заставляют задумываться об эффективности цензуры. 1970-е годы — то самое время, когда советская интеллигенция смогла наконец-то немного «передохнуть» и о чем-то «пофантазировать», не опасаясь, что придут и посадят. В этом смысле, если брать все предыдущие и все последующие — вплоть до нынешнего — десятилетия, не было в нашей стране лучшего времени для интеллигенции: и в смысле творческой свободы, и в смысле самоощущения. Большой страх пропал, в материальном отношении жизнь «наладилась», и что-то светлое даже виделось впереди. Все вроде бы понимали что к чему, но ведь понимание никого ни к чему не обязывало.
Не хочу сказать, что жизнь была идеальной. Просто впервые за все время советской власти люди стали жить более или менее свободно и автономно от партии и государства, при этом не считая или не вполне считая эту партию и это государство чем-то совершенно чуждым для себя (по крайне мере, произносить слова «эта страна» с той легкостью, с какой это делается сегодня, тогда было невозможно).
***
1970-е — время, когда окончательно уходит эпоха дореволюционная и наступает время молодых людей, для которых все, что было до 1917 года, представляется чем-то нереальным и малопонятным. Элементы дореволюционного быта и жизненного уклада, столь заметные в фильмах 1930-1960-х годов, в 1970-е еще сохраняются, поскольку около трети общества — люди, родившиеся и жившие при царе. И в то же время для большинства из них это последнее земное десятилетие. Их дети и внуки, родившиеся соответственно в 1920-1930-е и 1950-1960-е годы, все атеисты, причем атеисты «успокоившиеся»: для них вопрос о существовании Бога или его отсутствии не из числа тех, которые нужно заново решать каждый день. Как заметил один из персонажей фильма «Берегись автомобиля» (кстати сказать, священник), «одни люди верят в то, что Бог существует, другие верят в то, что он не существует, но и то, и другое недоказуемо». В этих словах — сама суть новой безрелигиозности, которая в то же время не предполагает вседозволенности и безнравственности. Достоевский, столетием раньше размышлявший на те же темы, имел в виду нечто обобщенно-принципиальное: без веры — все дозволено. По большому счету так и есть. Однако если говорить о конкретных «временах и нравах», вопрос об историческом месте поколения тоже имеет значение. Та «спящая» безрелигозность, о которой идет речь, не вела к безнравственности и вседозволенности потому, что ее носителей воспитывали либо верующие родители, либо родители, сами выпестованные людьми старой формации. Возможно, именно этим стоит объяснять тот феномен «нравственной чистоты» (как бы сегодня мы к нему ни относились), о котором любят рассказывать жившие в те годы: ведь фильмы 1950-х годов с их повышенным вниманием к моральным проблемам — не выдумка, а выражение реально существовавших общественных настроений послевоенной эпохи. В 1960-е годы все стало двигаться, меняться, а в 1970-е положение изменилось настолько, что пожилые люди (они же советские атеисты 1920-х годов рождения), глядя на молодежь, только качали головами и вздыхали — «мы такими не были» (и это — правда).
В 1970-е годы прежнее, подлинное прошлое стало истончаться по причинам, о которых я уже говорил: люди — уходили. Проявлялось это не столько в каких-то грандиозных идеологических сдвигах, сколько в мелочах повседневной жизни: характерна история с колбасой, которую продавцы в магазине упорно, без вашей просьбы, предлагали порезать, а потом почему-то перестали предлагать. А вслед за этим с прилавков исчезла и сама колбаса…
Подобный сдвиг происходит и теперь, на наших глазах: люди эпохи «победившего социализма», еще на двадцать или тридцать лет оставаясь носителями старого, советского сознания, начинают постепенно покидать нас. Вместе с ними уходит целый пласт советской, по сути, жизни.
***
Обращает на себя внимание и еще одна любопытная вещь: в масштабе больших исторических ритмов 1970-е годы оказались как бы не вполне на своем месте. Я хочу сказать, что те черты мировоззренческого раздвоения, которыми они отмечены, должны были проявиться намного, по крайней мере на два десятилетия, раньше, чем это произошло в реальном историческом времени. То есть, по-моему, те неизбежные изменения, которые начались в Советском Союзе во времена «перестройки», могли произойти уже в 1950-е или 1960-е годы, существенно сократив срок существования «первого в мире государства рабочих и крестьян». У революций и диктатур, как известно, свои законы: рано или поздно начинается внутреннее разложение насильственным образом созданного строя, появляется раздвоение в умах, просыпается общественная рефлексия, неминуемым образом ведущая к саморазрушению искусственной структуры и возвращению к естественному порядку вещей.
Очень важно, как протекает подобный процесс, движется ли он сам по себе, «внутри себя», или же на него влияют какие-то внешние факторы. Если такое влияние имеется, сроки существования режима могут существенно сократиться или, напротив, увеличиться. Последнее как раз и произошло в нашем случае, и главной причиной тут следует назвать войну. Как мне представляется, если бы Германия не напала на Советский Союз, а тот, в свою очередь, не одержал бы победу в той войне, то, скорее всего, внутри советского общества уже к 1950-м или 1960-м годам созрели бы силы, которые покончили бы с режимом изнутри. В слабой форме это проявилось в так называемой хрущевской «оттепели», однако оттепелью все и закончилось; впереди было еще двадцать лет брежневской эпохи, с теми ее чертами, о которых говорилось выше.
Настоящий сдвиг был отложен, поскольку победа в войне надолго продлила тот исторический срок, который был отпущен советскому режиму. Культ личности Сталина и до войны был тотальным, а за военные годы окреп еще больше; соответственно, новое дыхание получил и весь традиционный набор «идеологических ценностей». «И коммунизм — такой же близкий, как в восемнадцатом году» — в этих строчках, написанных в начале войны поэтом Михаилом Кульчицким, сама суть той мысли, которую я хочу передать. Время как будто бы повернуло назад, «идеалы коммунизма» вновь стали актуальными и действенными. Партия ли выиграла войну или кто-то другой — в данном контексте это не важно; главное, что именно таким было самоощущение эпохи, ее жизненный настрой.
Что все это означало для поколения молодых людей, родившихся в первые послевоенные десятилетия? Прежде всего, невозможность осуществления той миссии, которую они смогли бы выполнить при другом историческом раскладе. С одной стороны, они были достаточно далеки от эпохи революции, и коммунизм уже волновал их гораздо меньше, чем их героических предков. Уже хватало отстраненности и рефлексии, сама жизнь стала иной, не вполне созвучной той, что рождала во Владимире Маяковском слова о «естестве» и «плоти» коммунизма. Для молодежи 1970-х годов духовные ценности родителей вполне могли быть предметом размышления и какой-то критики, но не более того: принципиальные шаги оказывались невозможными, поскольку за спинами старшего поколения четко вырисовывался героический военный фон. То действительно было поколение победителей, по-разному и с разной степенью убежденности веривших в то, что коммунизм пусть еще не скоро, но все-таки наступит. Егор Трубников из фильма «Председатель» (1964) мог сказать: «Будем вместе насмерть — до коммунизма» — это сказано сильно и искренне, почти как у персонажей из повестей Андрея Платонова 1920-1930-х годов. В 1970-е подобных высказываний уже не услышишь, хотя веру в коммунизм еще никто не отменял. Уживались вещи, которые не должны были соседствовать друг с другом: представление о высокой цели — и отсутствие энтузиазма по поводу ее осуществления. Я хорошо помню, как мой отец и его друзья (все фронтовики), собираясь, сочувственно читали стихи поэтов Серебряного века, интересовались эстетскими тонкостями Жориса Гюисманса и Оскара Уайльда, но при этом принимали советскую, социалистическую жизнь как вполне естественную. Культурное и мировоззренческое раздвоение, с упоминания о котором я начал эти заметки, в них уже состоялось, причем именно в 1970-е. И что же тогда говорить о молодых людях той же эпохи? Для них существование в параллельных мирах советской идеологии и обычной человеческой жизни стало нормой, чем-то таким, что даже не обсуждалось, поскольку ничего иного, кроме этой «двойной» жизни, они не знали. Из «Бессонницы» Александра Крона мы узнавали о том, что труд не должен быть «самоотверженным», ибо в таком случае он делается бессмысленным — бесчеловечным, но это соображение не становилось ступенькой для следующего шага: для осознания того, что должно исчезнуть общество, в котором «самоотверженный труд» является основополагающим принципом. И так — во всем. Слушали «Led Zeppelin», «Black Sabbath», мечтали об американских джинсах и «батниках», но при этом успешно писали идеологически выдержанные сочинения в школе, а затем столь же успешно сдавали экзамены по политэкономии и истории партии в институте.
***
Есть, возможно, еще одно обстоятельство, которое в значительной мере повлияло на специфику советских 1970-х годов, а если посмотреть на дело более широким взглядом, то и не только советских. Это было время, когда так называемые «высокотехнологичные» средства коммуникации и передачи информации вдруг стали доступными для миллионов людей. Разумеется, телевизоры и магнитофоны можно было купить и в 1960-е годы, но тогда они все же оставались редкостью. Хороший импортный (что практически одно и то же) магнитофон можно было по случаю и дорого приобрести в комиссионном магазине, а если денег не было — то попробовать собрать самому, подобно тому, как монтировались радиоприемники в 1920-е и 1930-е годы. Что касается телевизоров, то их массовое появление в семьях советских людей четко приходится именно на рубеж 1960-х и 1970-х годов.
Я так подробно говорю об этом потому, что телевизор и магнитофон — в нашу эпоху их эквивалентами стали компьютер и видео — выступали теми инструментами, которые создают возможность принципиально иного, нежели традиционное, отношения к информации. Появляется не осознаваемое самим зрителем или слушателем ощущение раздвинувшего свои границы, практически беспредельного мира. Возникает ощущение личной власти над ходом времени, во всяком случае, звучащего времени: песню можно остановить, с неестественной быстротой прокрутить вперед или даже пустить в обратном направлении.
И это отнюдь не пустяки, но мощнейшие факторы, влияющие на появление сознания нового типа; сознания, в котором наряду с формирующимися принципиально новыми «операторами» и «классификаторами» появляется глубинное ощущение того, что окружающий мир не так надежен и реален, как казалось раньше. Звуки и картины «настоящего» мира все более и более заменяются телевизионным изображением и магнитофонной записью. Само собой, наиболее заметно эти новшества сказывались на сознании (и подсознании) молодых людей. И в этом смысле поколение тех, чья юность пришлась на 1970-е годы, стало первым поколением «современного типа»: ему, конечно, было далеко до детей компьютерной эры, однако самое важное и самое существенное в процессе становления нового ощущения жизни закладывалось именно тогда.
И вот что интересно: хотя на Западе приобщение к телевизору и магнитофону прошло немного раньше, его первые реальные плоды начали появляться тоже лишь в 1970-е годы. Не случайно романтическая эпоха «Beatles» заканчивается ровно к 1970 году, а в советском кинематографе различия между картинами 1960-х и 1970-х настолько разительны, что видны невооруженным глазом. Иначе говоря, несмотря на то что изменения, о которых мы говорим, одновременно затрагивали культуры, заметно отличающиеся друг от друга, сам принцип воздействия новой техники оставался одним и тем же. Телевизор и магнитофон могут стоять и в шикарной нью-йоркской квартире, и в бедной московской коммуналке, но эффект они производят сходный. В принципе, тогда мы столкнулись с феноменом, преодолевающим границы культур и типов общественного устройства. Ракетный крейсер и подводная лодка, сделанные в одно и то же время в Советском Союзе и в Америке, так похожи не потому, что кто-то у кого-то что-то заимствовал, а потому, что на тот момент иначе и быть не могло.
***
Все сказанное подводит к выводу о том, что тот тип сознания, который позже назвали «постмодернистским», зарождается примерно в упомянутое в заглавии десятилетие. Разница лишь в том, что если на Западе новый тип психокультурной ориентации формировался в условиях потребительского изобилия и личной свободы, то в Советском Союзе сходные процессы шли на фоне относительной бедности и ограниченного доступа к информации. Я уже упоминал о «Beatles». Их последний альбом «Abbey Road» (1970) уже содержит в себе многое из того, что потом раскроется в рок-музыке 1970-х, сделавшись ее основным содержанием. То была уже другая — по своему внутреннему состоянию — музыка; не та, что в 1960-е или 1950-е годы. Новое состояние сознания сделало 1970-е годы особым временем в истории музыкального творчества и закрыло — на неизвестное пока нам время — возможности для реального движения вперед. Об этом касательно и западной, и советской музыки не раз говорил один из наиболее интересных композиторов и теоретиков музыки Владимир Мартынов: после (или на протяжении) 1970-х у профессиональных музыкантов появилось ощущение исчерпанности выразительных возможностей, а общим местом стала так называемая «невозможность высказывания». Дело не столько в том, что композитору было нечего сказать (то есть сочинить). Просто высказываться теперь приходилось в новом психокультурном состоянии: на фоне глубинного осознания повтора и бессмысленности высказывания как такового. Получались своеобразные «пассы над бездной» — делаешь их сколько угодно, только вот бездна никуда не исчезает.
Мартынов сопоставляет западную ситуацию с советской и находит немало общих черт, говорящих в пользу соображений, приведенных выше. В обоих случаях речь идет о времени, когда обещало появиться нечто такое, что вот-вот двинет музыку вперед. Однако пришли 1980-е, и — по причинам, как я думаю, связанным с формированием постмодернистского типа мышления, — все как будто замерло, примерно в том же состоянии пребывая до сих пор. Причем речь идет как о рок-музыке, так и о музыке «академической». Если кто-то и пытался что-то делать, то это были все те же «пионеры» 1970-х: Валентин Сильвестров, Арво Пярт, Владимир Мартынов. То же самое верно и в отношении искусства кино. Романтизму 1960-х годов здесь явно противостоят будто бы уставшие от самих себя, вымученные режиссерские работы 1980-х (об исключениях не говорю). А между ними — все то же «осевое» время 1970-х годов, когда появились раздвоенность и рефлексия, отметившие наступление новой культурной эпохи. (Для иллюстрации достаточно сослаться на фильмы Киры Муратовой — своего рода концентрированное выражение перемен, происходивших в умах думающих людей на протяжении последних сорока лет.) В период 1990-х и второй половины 1980-х годов, который некоторые кинокритики называют «мертвым», Муратова демонстрировала ту же созвучность эпохе: ее кино не было мертвым, оно указывало на умерщвление или самоумерщвление человеческих душ.
В советской науке в 1970-е ничего подобного не происходило, что, судя по всему, связано с принципиально иной природой научного мышления. Для искусства повышенная рефлексия губительна, для науки — наоборот. Здесь — одна из причин того, почему ученые (особенно «естественники») более устойчивы к соблазнам постмодерна с его вседозволенностью, ироничностью, отсутствием ценностных иерархий. Если говорить о гуманитарном знании, то советские 1970-е — вплоть до сегодняшнего дня — остаются наиболее продуктивным временем: именно тогда были опубликованы программные работы Сергея Аверинцева, Арона Гуревича, Вячеслава Иванова, Юрия Лотмана, Елеазара Мелетинского, Владимира Топорова. В совокупности они определили те тенденции развития филологии, истории, лингвистики, языкознания, о которых мы и сегодня говорим как о «современных».
Кстати, скажу и о структурализме, который в 1970-е годы все же прописался в советской науке. Интересно, что на советской почве прижился именно структурализм, а не деконструкция. Почему? Ведь самые заметные работы структуралистов и деконструктивистов написаны почти в одно и то же время. Не исключаю, что сам «дух» структурализма, его положительная программа оказались ближе русскому (советскому) менталитету, нежели неопределенность и безбрежность деконструкции. Конечно, и Жиль Делёз, и Жак Деррида тоже были переведены и усвоены — но с большим опозданием.
***
Что ж, лучше поздно, чем никогда. XXI век разворачивается гораздо быстрее, чем предыдущий. А в России вообще все очень быстро усваивается и преодолевается. За десятилетия, истекшие с 1970-х годов, жизнь заметно изменилась. Но 1970-е на этом историческом фоне выглядят все же по-особому: тогда впервые возникло многое из того, с чем мы имеем дело сегодня как с вполне привычным. И самое главное: то новое состояние сознания, в котором ныне пребывает российская часть человечества, — оно тоже укоренено, прописано там же, в 1970-х годах.