Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2007
Александр Львович Янов (р. 1930) — историк, профессор Университета города Нью-Йорка в отставке, автор книг: «Россия: У истоков трагедии 1462-1584» (М.: Прогресс-Традиция, 2001), «Патриотизм и национализм в России 1825-1921» (М.: Академкнига, 2002).
Александр Янов
Россия и Европа.
1462-1921*
История учит даже тех, кто у нее не учится, она их
проучивает за невежество и пренебрежение.
В. О. Ключевский
«По мере того как шли годы, — признавался в предисловии к своей книге “Открытое общество и его враги” сэр Карл Реймонд Поппер, — оптимизм, пронизывающий эту работу, все больше и больше казался мне наивным. Мой голос доносился до меня словно из отдаленного прошлого, как голос какого-нибудь пылавшего надеждой реформатора XVIII или даже XVII века»[1]. И при всем том ничего не стал сэр Карл менять ни в тексте своих полемических томов, ни тем более в самом их мифоборческом пафосе.
Мое отношение к трилогии «Россия и Европа. 1462-1921» очень напоминает то, что испытывал к своему старому двухтомнику Поппер. С той, конечно, разницей, что он развенчивал опасные мифы, созданные Платоном и Марксом, а я те, которыми обросла за несколько поколений русская история. Увы, я тоже нахожу оптимизм первой книги своей трилогии наивным и тоже мало что в ней меняю.
Просто теперь я понимаю: мифы, о которых я говорю, так глубоко укоренились в общественном сознании страны и настолько стали расхожей монетой, что нужны поистине сверхчеловеческие усилия, чтобы все их развенчать. Усилия, на которые я заведомо не способен.
Центральный миф
И все-таки именно первая книга трилогии помогла мне, а может быть, поможет и читателю докопаться до самого источника современного российского мифотворчества, до корневой системы, которая питает весь чертополох мифов, оправдывающих несвободу. Вот в чем она, похоже, состоит. Поскольку Европа — родина и символ свободы (либеральной демократии в политических терминах), мифотворцам непременно нужно доказать, что Россия не Европа. Проще всего, полагают они, сделать это, взяв в свидетели историю и объяснив, что с самого начала российской государственности свобода была ей противопоказана. Ибо основой ее политического устройства всегда был принцип патернализма, то есть гегемонии государства над обществом, выраженной в священной формуле «православие, самодержавие и народность».
Именно потому, говорят мифотворцы, и достигла высшего своего расцвета «русская цивилизация» в допетровской Московии XVII века, когда Россия была в наибольшей степени отчуждена от Европы, когда европейское просвещение считалось в ней смертным грехом и страна жила по собственным, «святорусским» нравственным правилам. Московия, таким образом, оказывается решающим доказательством неевропейского характера России, ее затонувшей Атлантидой, ее первозданным безгреховным (хотя и государственным) раем. Более того, и сегодня страна могла бы наслаждаться своей патерналистской «цивилизацией» и превосходство ее над либеральной Европой было бы всем очевидно, когда б не явился вдруг на исходе XVII века Петр, беспощадно растоптавший отечественное благочестие.
В результате Святая Русь оказалась под новым, на этот раз европейским игом, не менее жестоким, чем монгольское, только более лицемерным и соблазнительным. Но и под этим игом сумела она сохранить свою драгоценную патерналистскую традицию и имперское вдохновение золотого московитского века. И поэтому близок час, когда сбросит она либеральное иго, опять развернувшись во всю богатырскую мощь своей московитской культуры. И станет настоящей «альтернативой либеральной глобализации мира», по выражению Натальи Нарочницкой, ведущего идеолога одной из победивших на выборах 2003 года партии («Родины»). А вдобавок еще и «историософской столицей всего мира», как во времена благословенной Московии.
Так выглядит центральный миф врагов открытого общества постсоветской России. Без сомнения, есть еще великое множество других, частных, так сказать, мифов, но в конечном счете все они уходят корнями в эту московитскую мечту современных мифотворцев.
Первая поверка историей
Один из них, Михаил Назаров, внушает нам, что «Московия соединяла в себе как духовно-церковную преемственность от Иерусалима, так и имперскую преемственность в роли Третьего Рима». Причем именно «эта двойная роль, — объясняет Назаров, — сделала [тогдашнюю] Москву историософской столицей всего мира»[2]. Нарочницкая, естественно, поддерживает единомышленника. Она тоже сообщает нам, пусть и несколько косноязычно, что именно в московитские времена «Русь проделала колоссальный путь всестороннего развития, не создавая противоречия содержания и формы»[3]. Еще бы, ведь, как мы узнаем от Назарова, «сам русский быт стал тогда настолько православным, что в нем невозможно было отделить труд и отдых от богослужения и веры»[4].
Достаточно, однако, взглянуть на результаты этого «всестороннего развития» глазами самого проницательного из его современников, чтоб заподозрить во всех этих восторгах что-то неладное. Вот как описывал быт «историософской столицы мира» Юрий Крижанич: «Люди наши косны разумом, ленивы и нерасторопны […] Мы неспособны ни к каким благородным замыслам, никаких государственных или иных мудрых разговоров вести не можем, по сравнению с политичными народами полунемы и в науках несведущи и, что хуже всего, весь народ пьянствует от мала до велика»[5].
Пусть читатель теперь сам выберет, чему верить — «сердца горестным заметам» современника или восторженной риторике сегодняшних идеологов-мифотворцев. Впрочем, у Крижанича здесь явное преимущество. Он все-таки наблюдал «святую Русь» собственными глазами; вдобавок его наблюдения подтверждаются документальными свидетельствами.
Вот, например, строжайшее наставление из московитских школьных прописей: «Если спросят тебя, знаешь ли философию, отвечай: еллинских борзостей не текох, риторских астрономов не читах, с мудрыми философами не бывах». «Не текох и не бывах» добавлялось, поскольку «богомерзостен перед Богом всякий, кто любит геометрию, а се — душевные грехи — учиться астрономии и еллинским книгам»[6]. Мудрено ли, что оракулом Московии в космографии считался Кузьма Индикоплов, египетский монах VI века, полагавший землю четырехугольной? И это в эпоху Ньютона — после Коперника, Кеплера и Галилея!
Но, конечно, картина этой деградации отечественной культуры будет неполной, если не упомянуть, что именно Московии обязана Россия самыми страшными своими национальными бедами, преследовавшими ее на протяжении столетий, — крестьянским рабством, самодержавием и империей.
«Московитская болезнь»
Право, трудно не согласиться с Константином Леонтьевым, находившим в Московии лишь «бесцветность и пустоту»[7]. Или с Виссарионом Белинским, который называл ее порядки «китаизмом»[8], в «удушливой атмосфере которого, — добавлял Николай Бердяев, — угасла даже святость»[9]. Ведь и главный идеолог славянофильства Иван Киреевский не отрицал, что Московия пребывала «в оцепенении духовной деятельности»[10]. Но окончательный диагноз «московитской болезни», неожиданно поразившей Россию как раз в пору расцвета европейской культуры, поставил, конечно, самый авторитетный из этого консилиума знаменитых имен, историк Василий Осипович Ключевский.
Вот его вывод: недуг, которым на многие десятилетия захворала в XVII веке Россия, называется «затмение вселенской идеи»[11]. «Органический порок древнерусского церковного общества состоял в том, что оно считало себя единственным истинно правоверным в мире, свое понимание божества исключительно правильным, творца вселенной представляла своим русским богом, никому более не принадлежащим и неведомым»[12]. Другими словами, противопоставила себя христианской Европе — и в результате утратила «средства самоисправления и даже самые побуждения к нему»[13]. Если суммировать диагноз Ключевского в одной фразе, звучал бы он примерно так: на три поколения Россия как бы выпала из истории, провалилась в историческое небытие.
А христианский мир что ж? Он относился тогда к экстремальному фундаментализму Московии так же примерно, как в наше время относился мир мусульманский, скажем, к талибскому Афганистану, — со смесью презрения и ужаса. Талибы ведь тоже принесли своей стране «московитскую болезнь» и тоже объявили себя единственными истинно правоверными в мире. Разве что собственного афганского Аллаха не удосужились изобрести. Или не успели. Так или иначе, вот уж кто мог бы с гордостью повторить, лишь чуть-чуть перефразируя, похвальбу Назарова. Ведь и впрямь афганский быт стал тогда настолько исламским, что в нем невозможно было отделить труд и отдых от богослужения и веры.
При всем том никому в здравом уме не пришло бы в голову объявить талибский Афганистан «историософской столицей мира». И тем более утверждать, что он прошел «колоссальный путь всестороннего развития».
Добавим лишь одно: вся разница между Украиной и Россией и сводится-то, собственно, к тому, что в украинской истории не было Московии (даже после 1654 года Украина добилась широчайшей автономии и всю вторую половину XVII века оставалась скорее протекторатом, нежели частью России). Не потому ли дух свободы живее в ней и в наши дни?
И подумать только, что именно в московитском историческом несчастье видят сегодняшние мифотворцы не только высший расцвет русской культуры, но и прообраз будущего страны!
«Микроархетипы»
И тем не менее видят. Более того, успешно рекрутируют в свои ряды новых пропагандистов. Даже из числа ученых либералов. Один из них, Виталий Найшуль, заявил в интервью популярной газете в марте 2000 года, будто «карты ложатся так, что мы можем [снова] жить на Святой Руси»[14]. Очевидно, что связывал он осуществление своей мечты с президентством Путина, который, как Найшуль, по-видимому, совершенно серьезно надеялся, должен был посвятить себя возрождению православия, самодержавия и народности.
Православие императивно, рассуждал Найшуль, как единственно возможный в России «источник общенациональных нравственных норм»[15]. Самодержавие — потому, что «в русской государственности в руки одного человека, которого мы условно назовем Автократором [самодержцем по-русски], передается полный объем государственной ответственности и власти, так что не существует властного органа, который мог бы составить ему конкуренцию»[16]. Народность, наконец, следует возродить в виде неких «микроархетипов, обеспечивающих народной энергией» два других ингредиента этой «святорусской» триады.
Причем именно тех «микроархетипов», которыми «так богата [была] доимперская Русь»[17]. Короче, смысл всего дела сводится у Найшуля к тому, что только на московитском «ценностном языке и придется общаться с народом, чтобы решать современные государственные задачи»[18].
Иначе говоря, история не властна над Россией. Над другими властна, а над нами нет. Как были мы в XVII веке «косны разумом», если верить Крижаничу, и «полунемы», так полунемы должны мы оставаться и в XXI веке. И Европа с ее «идеей прогресса» и богопротивной геометрией нам не указ. Мы по-прежнему «еллинских борзостей не текох». И не собираемся.
Индустрия мифотворчества
И Виталий Найшуль, увы, не единственный из новобранцев, кому дорог центральный миф врагов открытого общества. На самом деле миф этот на глазах становится модным и среди сегодняшней российской элиты. Более того, превращается в инструмент политической борьбы. Вот свидетельство той же Натальи Нарочницкой: «Мои идеи, которые в 1993-1996 годах можно было поместить только в “Наш современник” […] теперь идут нарасхват везде и во всех ведомствах вплоть до самых высоких. Пожалуйста, моя книга “Россия и русские в мировой политике” — антилиберальная и антизападная бомба, но разбирают все — не только оппозиционеры, но и бизнесмены, профессора и высокопоставленные сотрудники»[19].
Похоже, что, наряду с товарным рынком, в стране возник и рынок мифов, оправдывающих несвободу. И поскольку спрос порождает предложение, создается своего рода индустрия мифотворчества, занятая серийным воскрешением старых мифов (та же книга Нарочницкой, в частности, сплошь состоит из них). Вот вам еще один труженик этой индустрии — Станислав Белковский, тоже, конечно, либерал-расстрига, как и Найшуль, в прошлом близкий сотрудник Бориса Березовского, а ныне президент Института национальной стратегии.
В отличие, однако, от Найшуля, Белковский — никакой не ученый и о русской истории ничего, кроме старых мифов, подслушанных у Нарочницкой, не знает. Зато он талантливый политический манипулятор и отлично знает, в чьи паруса в каждый исторический момент дует ветер. И, конечно, неспроста столь свирепо обрушился он в газете «Moscow Times» на Послание президента Федеральному собранию — 2004, обвинив его в самом страшном, с точки зрения мифотворца, грехе: «Путин прямо заявил своим избирателям, чтоб оставили все надежды. Он не тот, за кого они его принимали, не борец за православие, самодержавие и народность».
Дальше Белковский расшифровывает этот странный упрек: «Путин практически отрекся от патернализма, господствовавшего на этой земле со времен Киевской Руси. Государство, дал он понять своим слушателям, больше не будет отцом и матерью своим подданным». Впрочем, «в остальном, — продолжал Белковский, — это была скучная и рутинная речь. Важно в ней лишь то, что Путин бросил вызов тысячелетней традиции доброго царя, заботящегося о своем народе, который отвечает ему преданностью, смирением и кротостью… Сознательно или бессознательно Путин дал понять аудитории, что получил мандат на отказ от русской истории». И если этого мало, то вот кое-что и похуже: «Путин забыл, что был избран народом, чтобы сразить гидру капитализма»[20].
Вторая поверка историей
Согласно нашим мифотворцам, важнейшей частью Русского проекта (как называет возврат к Московии тот же Белковский) является «возрождение Российской империи как геополитического субъекта, способного сыграть решающую роль в борьбе против глобального господства антихристианских сил», не говоря уже о том, что «Россия всегда империя» (Проханов). И судьба ее, конечно, принципиально неевропейская. Тем более, что Европа уже и «не способна на выработку собственной исторической стратегии». Другое дело — наше московитское отечество, где «православное возрождение неизбежно укрепило бы российское великодержавие и сделало бы Россию альтернативой либеральной глобализации мира» (Нарочницкая). Жаль только, что никто из них так и не собрался рассказать читателям о судьбе своих предшественников. О том, например, как всего лишь полтора столетия назад попытался повторить опыт Московии Николай I.
Именно в его царствование университеты оказались, по сути, превращены в богословские заведения и создана окончательная идеологическая аранжировка Русского проекта. И, по словам известного историка Александра Евгеньевича Преснякова, именно это царствование стало «золотым веком русского национализма, когда Россия и Европа сознательно противопоставлялись как два различных культурных мира, принципиально разных по основам их политического, религиозного, национального быта и характера»[21]. Согласитесь, что выглядит это как воплощенная мечта Нарочницкой. Я не говорю уже, что могущественная Российская империя действительно играла в ту пору решающую роль в борьбе против «антихристианских сил», даже крестовый поход объявила против «гнусного ислама», говоря словами современницы событий Анны Федоровны Тютчевой. И спрашивала тогда Анна Федоровна: «Неужели правда, что Россия призвана воплотить великую идею всемирной христианской империи, о которой мечтали Карл V и Наполеон?»[22]И Михаил Петрович Погодин уверенно отвечал на этот дерзкий вопрос: «Русский государь теперь ближе Карла V и Наполеона к их мечте об универсальной империи. Да, будущая судьба мира зависит от России… Она может все — чего же более?»[23]И заветная мечта о том, чтобы «латинская Европа на карте смотрелась довеском Евразии, соскальзывающим в Атлантический океан»[24], тоже была, казалось, близка к осуществлению. Во всяком случае, если верить приговору Европе, который вынес один из самых известных тогдашних мифотворцев, Степан Петрович Шевырев. Вот этот приговор: «В наших искренних, дружеских, тесных сношениях с Западом мы имеем дело с человеком, несущим в себе злой, заразительный недуг, окруженным атмосферой опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся… — и не замечаем скрытого яда в беспечном общении нашем, не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет (выделено мной. — А.Я.)»[25].
Это из статьи «Взгляд русского на просвещение Европы» в первом номере журнала «Москвитянин» (тогдашнего аналога «Нашего современника»). Из статьи, которая, совсем как книга Нарочницкой, тоже стала «антилиберальной и антизападной бомбой» и была, если верить Михаилу Петровичу Погодину, мгновенно расхватана «высокопоставленными сотрудниками» николаевской империи. Вот что писал Шевыреву из Петербурга Погодин: «Такой эффект произведен в высшем кругу, что чудо. Все в восхищении и читают наперерыв… Твоя “Европа” сводит с ума»[26]. Все это, не забудем, в 1841 году!
Чего еще, кажется, оставалось желать предшественникам наших мифотворцев? В их распоряжении было все. И «православное возрождение». И «великодержавие», доходящее до претензии на мировое господство. И заживо похороненная ими Европа. И Россия как «альтернатива либеральному миру». И даже строжайшее распоряжение самого высокопоставленного из «высокопоставленных сотрудников» о том, как надлежит писать русскую историю. Напомню, если кто забыл: «Прошлое России прекрасно, настоящее великолепно, а будущее выше того, что может представить себе человеческое воображение. Вот тот угол зрения, под каким должна писаться русским история России». Все, одним словом, о чем пока лишь мечтают их сегодняшние наследники. Разве что найшулевских «микроархетипов» не хватало.
И чем кончилось? Не Крымской ли катастрофой? Не унизительной ли капитуляцией перед этим самым «пахнувшим трупом» либеральным миром? Иначе говоря, даже при самых благоприятных, казалось бы, условиях кончилась мечта мифотворцев постыдным конфузом для отечества. Так какая же цена после этого всем их мифам?
Новые головы дракона
Так или иначе, понятно одно: не избавившись раз и навсегда от индустрии мифотворчества, Россия просто не сможет твердо и необратимо стать на путь европейской (а это значит, конечно, не только хозяйственной, но и политической) модернизации. Грозным уроком для всех, кто сомневался в этом в XIX веке, стал октябрь 1917-го, когда, вопреки всем прогнозам, совершила вдруг страна еще один головокружительный вираж и опять, в третий раз в своей истории, противопоставила себя Европе. Надо ли напоминать, что закончился этот вираж точно так же, как московитский и николаевский, — историческим тупиком и «духовным оцепенением»?
Но даже вполне осознав опасность мифотворчества, знаем ли мы, как от него избавиться? Я бросил ему вызов в первой книге трилогии и сражался, как увидит читатель, с куда более серьезными противниками, чем Нарочницкая или Белковский. И, по крайней мере, некоторые из самых опасных мифов, льщу себя надеждой, опроверг. Но ведь они, как сказочный дракон, тотчас отращивают на месте отрубленной головы новые головы. Читатель мог только что наблюдать один из таких случаев собственными глазами. Николаевская «народность» состояла, согласно изданному по высочайшему повелению прескрипту министра народного просвещения, «в беспредельной преданности и повиновении самодержавию»[27]. Столь откровенно холопская формулировка могла бы устроить разве что Белковского. Такого рафинированного интеллектуала, как Найшуль, от нее, надо полагать, тошнит.
Его предложения в этой связи мы видели. На месте архаической «народности» возникли вдруг вполне модерные «ценностный язык» и «микроархетипы доимперской Руси». Что именно должны они означать и чем отличаются от беспредельной преданности самодержавию, нам не объясняют. Подразумевается, конечно, нечто высокоученое и оригинальное. На самом же деле перед нами все тот же старый дракон, пытающийся отрастить новую голову на месте отрубленной. Читатель увидит в первой книге трилогии, что повторится эта фантасмагория еще много раз. Так как же, скажите, с этим бороться?
В конце концов даже Поппер должен был признать, что воевать с каждым отдельным мифом врагов открытого общества ему не под силу, и ограничился опровержением мифов Платона и Маркса. Но с другой стороны, если не бороться с каждой новой ипостасью неукротимо возрождающихся мифов, то какой тогда вообще в мифоборчестве смысл?
«Целина, ждущая плуга»
Странным образом навела меня на возможное решение этой, казалось бы, неразрешимой проблемы (да и то не сразу, а лишь во второй книге трилогии, трактующей николаевскую имитацию Московии в 1825-1855 годы) знаменитая жалоба Георгия Петровича Федотова на то, что «национальный канон, установленный в XIX веке, явно себя исчерпал. Его эвристическая и конструктивная ценность ничтожны. Он давно уже звучит фальшью, а другой схемы не создано. Нет архитектора, нет плана, нет идеи»[28]. Понять печаль Федотова, самого, пожалуй, проницательного из эмигрантских писателей, легко. В годы расцвета российской историографии, в постниколаевской России, серьезные историки, все как один западники (славянофилы так и не создали обобщающего исторического труда), исходили из одного и того же постулата. Звучал он примерно так: Петр навсегда повернул русскую жизнь на европейские рельсы. И после того, как великий император «отрекся», по выражению Чаадаева, «от старой России, вырыл пропасть между нашим прошлым и нашим настоящим и грудой бросил туда все наши предания»[29], никакая сила больше не сможет заставить страну снова противопоставить себя Европе. Возможность еще одного повторения Московии и в голову этим историкам не приходила. Даже николаевское царствование выглядело в свете этого «канона» всего лишь досадным эпизодом, своего рода последним арьергардным боем допетровской России. И Великая реформа Александра II, немедленно за ним последовавшая, еще раз, казалось, подтверждала постниколаевский консенсус историков: Россия движется в Европу, пусть с запозданием, но необратимо. В том-то, между прочим, и состоял смысл «национального канона», как выражались во времена Федотова (или, говоря современным научным языком, парадигмы национальной истории), что он позволял, полагали тогда историки, предсказывать будущее. Накануне 1917 года будущее России казалось им предопределенным. А потом грянул гром. И «канон» рухнул — вместе со всеми основанными на нем предсказаниями. И заменить его оказалось нечем. Удивительно ли после этого следующее заключение Федотова: «…наша история снова лежит перед нами как целина, ждущая плуга»?[30]
Обманутые мифотворцами
Мы уже знаем, что вместо новой парадигмы русской истории, которой следовало на этой целине вырасти, на обломках старого «канона», в интеллектуальном вакууме, образовавшемся на месте его крушения, вырос гигантский чертополох мифов. И что, спрашивается, с этим делать? Выпалывать каждый из них по отдельности заведомо, как выяснилось, невозможно. Однако, надеялся Федотов, есть альтернатива. А именно — попытаться создать новую парадигму, способную элиминировать весь мифологический чертополох сразу. «Вполне мыслима, — обещал он будущим историкам, — новая национальная схема», если только начать заново «изучать историю России, любовно вглядываться в ее черты, вырывать в ее земле закопанные клады»[31].
В принципе, спора нет, такая «схема» мыслима. Но есть ли сегодня в обществе силы, жизненно заинтересованные в генеральной расчистке территории русского прошлого? Попросту говоря, кому сейчас в России нужна историческая правда? Не все же, в конце концов, в стране московитские мифотворцы. Есть ведь и либеральная интеллигенция. Ну вот и спросите хотя бы Григория Явлинского, почему столь разочаровывающе кончился замечательный либеральный энтузиазм конца 1980-х. И ответит он вам, увы, совершенно в духе Белковского: «За нами тысяча лет тоталитаризма, а вы хотите, чтобы за какие-нибудь 15 лет все коренным образом изменилось?»
Разница лишь в том, что Явлинскому тоталитаризм омерзителен, а Белковский подобострастно именует его «тысячелетней традицией доброго царя». В том, однако, что прошлое России было монотонно антилиберальным и антиевропейским, сомнений, оказывается, нет ни у того, ни у другого. И это очень похоже на окончательную капитуляцию перед мифотворцами. У Белковского, естественно, проблемы с этим нет. Проблема у Явлинского. Поскольку, не переводя дыхания, сообщит он вам, что абсолютно уверен: лет через 25 в России непременно восторжествует европейская демократия.
Мудрено ли, что большинство ему не верит? Не верит, поскольку здравый смысл не оставляет сомнений, что леопард пятен не меняет, что деревья без корней не растут. И серый волк, как правило, доброй бабушкой не оборачивается. По какой же тогда, спрашивается, причине произойдет это чудо в России? А по той, объяснит скептическому большинству либерал, что так устроен современный мир в XXI веке. Согласитесь, что ответ, мягко выражаясь, неубедительный.
Просто потому, что Китай, если взять хоть один пример, тоже ведь часть современного мира, а движется тем не менее не к демократии, а, скорее, в противоположном направлении, то есть к агрессивному националистическому авторитаризму. Говорить ли о мире мусульманском, где некоторые страны, похоже, и вовсе движутся к Средневековью? Короче, очень быстро выясняется, что под «современным миром» поверивший мифотворцам либерал понимает на самом деле только Европу. Ту самую, между прочим, Европу, у которой, если верить мифотворцам, нет с Россией ровно ничего общего.
Вот тут и возникает главный вопрос: с какой, собственно, стати должны мы вообще слушать мифотворцев? Что они, в конце концов, знают о русской истории, кроме собственных мифов? Если уж на то пошло, я готов поручиться: когда читатель закроет последнюю страницу моей трилогии, у него не останется ни малейших сомнений, что либеральные, европейские корни ничуть не менее глубоки в русской политической культуре, чем патерналистские. Порою глубже. И лишь безграничным, почти неправдоподобным пренебрежением к отечественной истории можно объяснить то странное обстоятельство, что значительное большинство либеральных политиков позволило мифотворцам так жестоко себя обмануть.
Речь, естественно, не только о таких оппозиционных либералах, как Явлинский, но и о правительственных либеральных экономистах, не имеющих, как и он, ни малейшего понятия о том, что представления о прошлом страны влияют на ее будущее ничуть не меньше, нежели экономика. И, пренебрегая ими в суете своих административных забот, ставят они под вопрос главное: кто и для какой цели использует результаты их хозяйственных достижений?
Точно такую же ошибку сделал в свое время Сергей Юльевич Витте. И пришлось ему еще собственными глазами увидеть в июле 1914-го, как прахом пошли все плоды его титанических усилий в 1890-е вытащить Россию из экономического болота. Почему пошли они прахом? Да по той же причине: история представлялась ему столь несущественной по сравнению с громадой текущих финансовых и административных задач, что так и не догадался он спросить самого себя, для кого и для чего работает. Увы, ничему, как видим, не научила роковая ошибка Витте сегодняшних экономических либералов.
Именно это обстоятельство, однако, делает альтернативу, предложенную Федотовым, неотразимо соблазнительной для историка. И кроме того, с чего-то же должна начинаться война за освобождение территории русского прошлого, оккупированной новой ордой мифотворцев. Тем более, что стала бы она и войной за освобождение молодых умов от московитского морока. И с момента, когда я это понял, у меня, как и у любого серьезного историка России, просто не было выбора. Кто-то ведь должен ответить на вызов Федотова.
Ключевое событие
А теперь о том, чего ожидал Федотов от «новой национальной схемы». Естественно, прежде всего, чтобы она объяснила все те странности русской истории, что не вписывались в старую. И в особенности самую важную из них: почему периодически, как ему уже было ясно, швыряет Россию — от движения к европейской модернизации к московитскому тупику и обратно? Откуда этот гигантский исторический маятник, раскачивающий страну с самого XVI века? И почему так и не сумела она остановить его за пять столетий?
Для Федотова, разумеется, решающим свидетельством этой необъяснимой, на первый взгляд, странности был 1917 год. Но замечательная плеяда советских историков 1960-х (Александр Александрович Зимин, Сигурд Оттович Шмидт, Александр Ильич Копанев, Н.Е. Носов, Сергей Михайлович Каштанов, Даниил Павлович Маковский) обнаружила в архивах, во многих случаях провинциальных, неопровержимые документальные свидетельства, что 1917-й вовсе не был первой в России катастрофой европейской модернизации. Эти ученые поистине сделали именно то, что завещал нам Федотов: начав заново изучать историю России, они и впрямь нашли в ее земле «закопанные клады». Вот что они обнаружили.
Оказалось, что переворот Ивана IV в 1560 году, установивший в России самодержавие и положивший начало великой Смуте, а следовательно, и московитскому фундаментализму, был не менее, а может быть, и более жестокой, чем в 1917-м, патерналистской реакцией на вполне по тем временам либеральную эру модернизации, которую в первой книге трилогии назвал я европейским столетием России (1480-1560 годы). Да и николаевская имитация Московии переставала в этом контексте казаться случайным эпизодом русской истории, а выглядела скорее мрачным предзнаменованием того же, 1917 года. Один уже факт, что идейное наследие этого «эпизода» преградило России путь к преобразованию в конституционную монархию (единственную форму, в которой только и могла сохраниться в современном мире монархия), заставляет рассматривать николаевскую имитацию Московии как ключевое событие русской истории в Новое время. Достаточно вернуть его в контекст всего послепетровского периода, чтобы в этом не осталось сомнений.
Третья стратегия
Для Петра, вытаскивавшего страну из исторического тупика, выбор был прост: Московия или Европа. На одной стороне стояли «духовное оцепенение» и средневековые суеверия, на другой — нормальное движение истории, где те же богопротивные геометрия и философия привели каким-то образом к появлению многих неслыханных в «полунемой» Московии необходимых, в том числе и для нее, вещей — от мощных фрегатов до телескопов и носовых платков. Для Петра это был выбор без выбора. Европейское просвещение, как он его понимал, стало после него в России обязательным.
И ни один из наследовавших ему самодержцев до Николая I не смел уклониться от его европейской стратегии. Сергей Михайлович Соловьев подтверждает: «Начиная от Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительства… Век с четвертью толковали только о благодетельных плодах просвещения, указывали на вредные последствия [московитского] невежества в суевериях»[32].
Но европейское просвещение имело, как оказалось, последствия, не предвиденные Петром. «Он воспитывал мастеровых, — заметил по этому поводу один из замечательных эмигрантских писателей, Владимир Вейдле, — а воспитал Державина и Пушкина»[33]. А отсюда уже недалеко было до того, что «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским», по выражению Пушкина[34], совсем другими глазами посмотрело на московитское наследство, которое не добил Петр и которое даже укрепилось после него в России. Речь шла, естественно, о крестьянском рабстве и о патерналистском его гаранте — самодержавии.
И очень скоро поняло это новое поколение, что, если действительно суждено России идти по пути европейской модернизации (включавшей, как мы помним, не только военный и хозяйственный рост, но и гарантии от произвола власти), разрушению подлежали и эти бастионы Московии. Точнее всех сформулировал этот вывод второго европейского поколения России Герцен, когда сказал, что «в XIX столетии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом»[35]. Декабристы попытались воплотить этот вывод в жизнь. Выходило, короче говоря, что европейское просвещение неминуемо вело в России к европейской модернизации, а ориентированное на Европу самодержавие столь же неминуемо порождало своих могильщиков.
Вот почему потребовалось Николаю уничтожить эту петровскую ориентацию страны. Он просто не видел другого способа сохранить оба средневековых бастиона Московии, как объявить преступлением само европейское просвещение. Я не преувеличиваю. Я лишь повторяю известные слова Соловьева, что при Николае «просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства»[36]. Мы знаем, к чему это привело. Тридцать лет спустя Европа буквально вынудила Россию громом своих скорострельных пушек реабилитировать европейское просвещение и отказаться от одного из главных переживших Петра бастионов Московии — крестьянского рабства.
Однако апологеты царя-освободителя почему-то не заметили, что его Великая реформа была еще и великим гамбитом. Ибо пожертвовал он крепостным правом между прочим и для сохранения последнего уцелевшего бастиона Московии — гегемонии государства над обществом (в чем, собственно, и состоял смысл самодержавия). И с момента этого гамбита кончилась для правительства России петровская простота стратегического выбора. Отныне к петровской альтернативе — Европа или Московия — прибавилась сознательная попытка совместитьевропейскую риторику и имитацию европейских учреждений с московитским самодержавием.
Правительство опять открыло страну для европейского просвещения — и Россия благодарно ответила на это небывалым расцветом культуры. Оно допустило европейские реформы. Единственное, чего допустить оно не могло, — это европейская модернизация. Другими словами, гарантия от произвола власти. Сохранение московитского самодержавия станет для него последним рубежом, дальше которого отступать оно не желало. Дело дошло до того, что даже в 1906 году, после революции и введения Основного закона империи, последний император настоял на том, чтобы и в нем, в конституционном документе, именоваться самодержцем.
Искалеченная элита
Можно, конечно, предположить, что, откажись постниколаевский режим в 1861 году от своего хитрого гамбита, согласись Александр II созвать совещательное собрание представителей общества не в 1881 году (в день цареубийства), а за двадцать лет до этого, как требовала либеральная оппозиция, результат мог быть совсем иным. Во всяком случае, не было бы ни террора, ни цареубийства. Представительные учреждения успели бы к 1917 году пустить в стране корни, общество сломило бы гегемонию государства — и реставрация Московии на обломках самодержавия оказалась бы невозможной.
Но это все — знаменитое сослагательное наклонение, и учиться на таких ошибках могут лишь последующие поколения. По-настоящему интересный вопрос: почему царь-освободитель ничего этого не сделал? Ведь, в конце концов, он был племянником Александра I, для которого самодержавие отнюдь не было священной коровой и который незадолго до своей смерти даже сказал одному из домашних, перед кем, по словам Михаила Николаевича Покровского, «не нужно и не интересно было рисоваться: “Что бы обо мне ни говорили, но я жил и умру республиканцем”»[37].
Так или иначе, слова «республика» и «конституция» вовсе не были в России до Николая синонимами мятежа и государственной измены. Они стали такими после Николая, который не мог представить себе Россию без самодержавия и которому, как впоследствии Константину Леонтьеву, просто «не нужна была Россия несамодержавная»[38]. К сожалению, Александр Николаевич нисколько не походил на своего дядю, Александра I, и слишком хорошо усвоил самодержавный фанатизм отца. Потому и не сделал в 1861 году то, чего властно требовало время.
Еще хуже было, что Николай воспитал в этом духе не только своих сыновей, но и всех тех, кто их окружал, тогдашнюю российскую элиту, психологически искалеченную николаевским царствованием, как впоследствии признавался Александр Васильевич Головнин, министр народного просвещения в правительстве «молодых реформаторов» в 1860-е[39]. Отныне само слово «конституция» стало для этой «искалеченной» элиты равносильно измене отечеству. И это в момент, когда даже самые консервативные из великих держав Европы — и Германия, и Австро-Венгрия, и даже Оттоманская империя — уже были конституционными монархиями. Одна Россия, опять противопоставляя себя Европе, держалась за «сакральное» самодержавие как за талисман, обрекая таким образом на гибель и династию, и элиту.
Вот и судите после этого, была ли николаевская «Московия» всего лишь досадным эпизодом русской истории Нового времени.
«Новая национальная схема»?
Так или иначе, лишь окинув свежим взглядом историю николаевской России, понял я наконец, что, собственно, все это время делал, борясь с мифами. В действительности с самого начала пытался я осуществить завет Федотова, разглядеть во мгле прошлого очертания новой парадигмы русской истории. Помните его жалобу: «нет архитектора, нет плана, нет идеи»? Идея, по крайней мере теперь, есть. И состоит она в следующем.
Не может быть сомнения, что Россия способна к европейской модернизации. Она вполне убедительно это продемонстрировала уже на самой заре своего государственного существования. Тогда, всего лишь через два поколения после Ивана III, ее либеральная элита добилась Великой реформы 1550-х, заменившей феодальные «кормления» вполне европейским местным самоуправлением и судом присяжных. И включив в Судебник 1550 года знаменитый впоследствии пункт 98, юридически запрещавший царю принимать новые законы единолично. Имея в виду, что тогдашняя Россия была еще докрепостнической, досамодержавной и доимперской, одним словом, домосковитской, эти грандиозные реформы имеют, согласитесь, не меньшее право называться великими, нежели та компромиссная реформа, что лишь наполовину раскрепостила страну в 1861-м.
И снова потребовалось России лишь два поколения после Екатерины, чтобы вырастить вполне европейскую декабристскую контрэлиту, рискнувшую своей вполне благополучной жизнью ради освобождения крестьян и учреждения конституционной монархии. И говорю я здесь о целых поколениях серьезных европейских реформаторов России, для истребления которых понадобились умопомрачительная жестокость опричнины в XVI веке и имитация Московии в XIX. А ведь и после этого потрясала Россию серия пусть кратковременных, но массовых, поистине всенародных либеральных движений — и в октябре 1905-го, когда страна добилась наконец созыва общенационального представительства, и в феврале 1917-го, когда избавилась она от «сакрального» самодержавия, и в августе 1991-го, когда разгромлена была последняя попытка сохранить империю. Все это не оставляет сомнений, что Европа — не чужая для России «этноцивилизационная платформа», как утверждают мифотворцы; Европа — внутри России.
С другой стороны, однако, европейские поколения были все-таки истреблены и либеральные вспышки погашены, этого ведь тоже со счетов не сбросишь. Нужно ли более очевидное доказательство того, что, наряду со способностью к европейской модернизации, существует и способность России к патерналистской реакции и к повторяющимся погружениям в «духовное оцепенение»? Короче, если что-нибудь и впрямь отличает ее прошлое от истории остальной Европы, это именно способность повторять свои «выпадения» из этой истории. А это с несомненностью указывает, что в самой основе русской политической культуры не одна, а две одинаково древние и легитимные традиции — европейская и патерналистская. И непримиримая их борьба исключает общенациональный консенсус, на котором покоится современная европейская цивилизация (какие следуют из этой фундаментальной двойственности политические выводы, подробно обсуждено в трилогии).
Вот так в самой сжатой форме, кажется мне, могла бы выглядеть та «новая национальная схема», которую искал Федотов. В отличие от старой, она не пророчествует. Она лишь ставит граждан страны, ее элиты и ее лидеров перед выбором. Они могут либо продолжать вести себя так, словно эта опасная двойственность российской политической культуры их не касается, как вела себя, допустим, постниколаевская элита, либо признать, что в определенные исторические моменты страна действительно уязвима для попятного движения. И что именно это обстоятельство делает ее поведение непредсказуемым — не только для соседей, но и для самой себя.
В первом случае, читая эту трилогию, нельзя упускать из виду вынесенные в эпиграф прощальные слова Василия Осиповича Ключевского. Ибо как раз они напомнили России накануне ее очередного «выпадения» из истории, что учит эта история «даже тех, кто у нее не учится: она их проучивает за невежество и пренебрежение». Грозное заключение историка, столь драматически подтвержденное уже несколько лет спустя гибелью постниколаевской элиты, должно было бы стать одиннадцатой заповедью Моисея для тех, от кого зависит будущее страны.
Во втором случае пришла пора серьезно задуматься над тем, как эту попятную тенденцию раз и навсегда заблокировать. Более того, рассматривать такую блокаду как первостепенную государственную задачу.
Вопросы
Само собой разумеется, что всякая новая парадигма ставит перед историком ничуть не меньше вопросов, нежели старая. Главных среди них два. И касаются они, естественно, начальной и современной точек исторического спектра. Во-первых, требуется объяснить, откуда оно взялось, это странное сосуществование в политической культуре одной страны двух напрочь отрицающих друг друга традиций. Разумеется, консерваторы и либералы есть в любом европейском государстве. Но где еще, кроме России, приводило их соперничество к повторяющимся попыткам противопоставить себя Европе? Где еще сопровождались эти попытки «духовным оцепенением», охватывавшим страну на десятилетия? Короче, понять происхождение такой экстремальной поляризации императивно для новой парадигмы. Я не только начал с этого вопроса первую книгу трилогии, но и попытался на него ответить.
Второй вопрос если не более важный, то более насущный. В отличие от первого, академического, он актуальный, мучающий сегодня моих соотечественников. Для подавляющего большинства из них это даже не вопрос о свободе, но лишь вопрос о том, возможна ли в России «нормальная» (подразумевается — европейская) жизнь — без произвола чиновников, без нищеты, без страха перед завтрашним днем. И если возможна, то как ее добиться?
Для историка, который принял предложенную здесь парадигму, ответ на второй вопрос прост, поскольку прямо вытекает из первого. «Нормальная» жизнь наступит в России не раньше, чем она избавится от двойственности своих исторических традиций. Другими словами, когда, подобно обеим бывшим европейским сверхдержавам, Франции и Германии, станет одной из «нормальных», способных к общенациональному консенсусу великих держав Европы. В конце концов, ни одной из них не была эта способность дана, если можно так выразиться, от века. Можно сказать, что Франция, допустим, обрела ее не раньше 1871 года, а Германия так и вовсе не раньше 1945-го. Другое дело, что в силу накопившейся за столетия гражданской отсталости для России в XXI веке эта перспектива подразумевает…
Императив сознательного выбора
Мы видели, что обе стратегии, примененные патерналистскими правительствами с целью остановить европейскую модернизацию России, кончились катастрофически. Например, попытки наглухо отрезать страну от европейского просвещения, как в излюбленной мифотворцами Московии или при Николае, были в конечном счете сметены грандиозными реформами и остались в истории как символы невежества и суеверия. А попытка совместить европейскую риторику и имитацию европейских учреждений с гегемонией государства над обществом, как в постниколаевской России, кончилась революцией и гибелью патерналистской элиты. Но в то же время видели мы, что и оба европейских проекта — Ивана III и Екатерины II- привели в конечном счете лишь к мобилизации патерналистских элит и к самодержавной реакции, насильственно подавившей европейскую модернизацию. Похоже на заколдованный круг, не так ли?
Выход из него, я думаю, в том, чтобы присмотреться к качеству обоих предшествовавших европейских проектов. В конечном счете их смысл состоял, как мы видели, просто в том, чтобы не мешать европейскому просвещению России. И оно, это просвещение, усваивалось бессознательно, делало свою работу стихийно, как Марксов крот истории, постепенно избавляясь от московитского наследства — сначала от православного фундаментализма, затем от крестьянского рабства, потом от самодержавия и, наконец от империи. Другое дело, что крот истории роет медленно. Тем более, что работа его все время перебивается попятными движениями.
Это правда, что ему удалось сокрушить почти все главные столпы Московии — православный фундаментализм в XVIII веке, крепостное право в XIX, самодержавие и империю в XX. Не забудем, однако, что понадобилось для этого три столетия, а работа все еще не закончена — опасность попятного движения остается. Короче, даже в самых благоприятных условиях стихийному процессу европеизации потребовались поколения, чтобы добиться чего-нибудь путного. Десятилетия нужны были, чтобы из зерна, посеянного Иваном III, выросла европейская когорта, осуществившая Великую реформу 1550-х. И декабристов от Екатерины тоже отделяли два поколения. Проблема в том, может ли сегодняшняя Россия (даже в случае, если не произойдет в ней очередного движения вспять) ждать европейской модернизации так долго?
Вот лишь несколько цифр. Италию всегда упоминают как самый яркий пример европейской страны с «отрицательным естественным приростом населения». Между тем на сто рождений приходится там 107 смертей. В России — 170. Самый высокий в Европе процент смертности от сердечных заболеваний у людей рабочего возраста (от 25 до 64 лет) в Ирландии. В России он в 4 раза (!) выше. Финляндия — страна с самым высоким в Европе уровнем смертности от отравления. В России он выше опять-таки на 400%. Результат всех этих европейских рекордов поистине умопомрачительный: если молодых людей (в возрасте от 15 до 24 лет) было в России между 1975 и 2000 годом от 12 до 13 миллионов, то уже в 2025 году, то есть одно поколение спустя, окажется их, по прогнозам ООН, лишь 6 миллионов![40]Вот и судите теперь, может ли Россия ждать, покуда сами собой вырастут в ней поколения, подобные реформаторам 1550-х или декабристам.
Нет слов, пережить столь драматическую потерю молодежи на протяжении одного поколения было бы жесточайшей трагедией для любого народа. Для России с ее необъятной Сибирью окажется эта потеря трагичной вдвойне. Ведь и у потерявшей половину своей молодежи страны территория останется прежней, только значительная ее часть опустеет. На этой вторичной, так сказать, национальной драме и сосредоточивается в своей последней, неожиданно дружелюбной, даже, если хотите, полной симпатии к России книге «Выбор» Збигнев Бжезинский. К сожалению, подчеркивает он, демографическая катастрофа в России совпадает с гигантским демографическим бумом в Китае, население которого уже в 2015 году достигнет полутора миллиардов человек.
Обращает он внимание и на то зловещее обстоятельство, что китайские школьники уже сегодня учатся географии по картам, на которых вся территория от Владивостока до Урала окрашена в национальные цвета их страны. Вот его заключение: «Имея в виду демографический упадок России и то, что происходит в Китае, ей нужна помощь, чтобы сохранить Сибирь… без помощи Запада Россия не может быть уверена, что сумеет ее удержать»[41].
Я намеренно не касаюсь здесь таких сложных и спорных сюжетов, как, допустим, способность (или неспособность) сегодняшней России ответить на вызов захлестнувшей мир глобализации. Говорю я лишь о самом простом, насущном и очевидном для всех вызове — демографическом, который, в сочетании с амбициями державного национализма в Китае (у них тоже есть свои Леонтьевы и Прохановы), неминуемо обернется смертельной угрозой для самого существования России как великой державы. А также, конечно, о том, что, оставаясь в плену «языческого особнячества», по выражению Владимира Сергеевича Соловьева, ответить на этот вызов не сможет она ни при каких обстоятельствах.
Так что же следует из этого рокового стечения угроз, настигших Россию в XXI веке? Похоже, главным образом два вывода. Во-первых, что на этот раз крот истории может и опоздать. Слишком много за спиной у страны «затмений вселенской идеи» и слишком дорого и долго она за них платила, чтобы положиться на стихийный процесс европеизации. А во-вторых, впервые в истории сознательный выбор исторического пути оказывается для русской истории-странницы буквально вопросом жизни и смерти. И шаги, которые нужны для этого, должны быть еще более драматическими, нежели шаг, сделанный Путиным после 11 сентября 2001 года.
О том, какими именно могут быть эти шаги, говорил я, конечно, и в других книгах, но подробно обсудил именно в последней трилогии. Ибо дорого яичко ко Христову дню. Важно, чтобы читатель получил полное представление о том, чем могут закончиться московитские фантазии мифотворцев и начитавшихся Нарочницкой «сотрудников» в не успевшей еще стать на ноги после советского «затмения» стране.
***
Я понимаю, что, может быть, и опоздал со своей трилогией, что слишком далеко уже зашло влияние мифотворцев. Тем более досадно это опоздание (если я и впрямь опоздал), что практически все элементы новой парадигмы русской истории присутствовали уже и в моих предыдущих книгах. И все-таки в цельную картину, в «новую национальную схему», о которой мечтал Федотов, элементы эти загадочным образом не складывались. Не складывались, покуда не ожила передо мной николаевская «Московия». В заключение позволю себе еще раз процитировать Поппера. «Мы могли бы стать хозяевами своей судьбы, — говорит он, — если бы перестали становиться в позу пророков»[42]. Как видит читатель, предложенная здесь новая парадигма и впрямь, в отличие от той, что рухнула в 1917-м, не предсказывает будущее России. Она лишь предлагает моральный и политический выбор — опасный и драматический для одних, страшный для других, но неминуемый для страны в целом. И, конечно, объясняет, почему в еще большей степени, чем в 1861-м, зависит от этого выбора судьба России на много поколений вперед.