Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2006
Дина Хапаева — историк и социолог, заместитель директора по научному развитию Смольного института свободных искусств и наук. Автор книг: Время космополитизма. Очерки интеллектуальной истории (СПб: Звезда, 2002); Герцоги республики в эпоху переводов. Гуманитарные науки и революция понятий (М.: НЛО, 2005).
О превращениях, или Ответ на статьи Михаила Габовича и Ильи Кукулина
«Опять-таки кто ж велел ему влезть в крокодила?
Человек солидный, человек известного чина,
состоящий в законном браке, и вдруг — такой шаг!
Сообразно ли это?»
Федор Достоевский, «Крокодил»
Прочитав мою статью «Готическое общество», Илья Кукулин принял мою оценку состояния исторической памяти в России за политические обвинения, выдвинутые против него лично и его коллег, хотя ни им, ни ему при всем желании нельзя было бы предъявить такие инвективы. Кратко проясню свою позицию.
1.
Я не обвиняла ни редакцию «НЗ», ни авторов сборника в том, что они «заражены той же идеологией […] отрицания вины за репрессии, что и их государственные оппоненты»[1], как и не возлагала на них вину за состояние умов в нашей необъятной Родине. Напротив, в моей статье сказано:
«Показать множественность мнений о войне, сопоставив “нашу память народа-победителя” с размышлениями об особенностях исторической памяти о войне в Германии означало оторвать читателя от отупляющих фанфар официального празднования шестидесятилетия победы, призвать его поразмышлять о том, что означала победа коммунистического СССР над фашистской Германией. […] Следует особо подчеркнуть, что и российские, и немецкие соредакторы сборника видели важную задачу спецномера о войне в том, чтобы показать, что война и ее значение не могут быть рассмотрены вне контекста советского террора, о чем прямо говорится в редакционном введении»[2].
Но в сборнике не была проанализирована важнейшая, на мой взгляд, функция мифа о Великой Отечественной — а именно заградительного мифа, чему и была посвящена моя статья. Что дало основания увидеть в этом обвинение редакции «НЗ» и лично Кукулина в сталинизме — непонятно.
Сборник «Память о войне…» достоин самой высокой оценки именно потому, что это редкая попытка противопоставить анализ исторической памяти о войне героическому официозу. Я искренне благодарна его составителям и авторам, ибо в диалоге с ними у меня появился замысел новой книжки, не говоря уж о том, что с «НЛО» и с «НЗ», которые я считаю уникальными интеллектуальными проектами[3], меня связывают многие годы дружбы. Как отмечает сам Илья Кукулин, сборник является важным отправным пунктом для многих моих рассуждений. Конечно, мои мысли относительно сборника носят и критический характер. Судя по всему, Илья Кукулин ждал от меня хвалебный текст в духе отзыва на кандидатскую официального оппонента?
2.
Я не ставила своей целью сделать Илью Кукулина «ответчиком за переход постсоветской России к “готическому обществу”»[4]. Я анализировала его текст, который был мне интересен как симптом определенного, отразившегося и в источниках Кукулина, и в его собственном тексте, отношения к войне, как симптом работы заградительного мифа. И вывод, который я сделала, заключался не в том, что Кукулин «продолжает традиции (!) сталинистского общества»[5], а в том, что при размышлениях о Великой Отечественной идея преступности сталинского режима отступает на задний план благодаря работе заградительного мифа даже в сознании человека, полностью разделяющего представление о преступности режима в другой ситуации. В своей рецензии Кукулин пытается опровергнуть мой анализ, но только добавляет новые данные для его продолжения. Называя войну «главным общим делом» советских людей, он не может до конца согласиться с тем, что важнейшей составляющей в этом «чувстве единения» было сокрытие соучастия в преступлении:
«Главная функция мифа о войне в советском и постсоветском обществе — иная: поддержание чувства осмысленно прожитой жизни и неслучайности исторического существования каждого человека как члена этого общества. […] Война была единственным общим делом, в которое, как представлялось людям, были вовлечены все слои населения страны и все этнические группы СССР (но, конечно, депортированным народам или заключенным ГУЛАГа в этой картине мира места не было)»[6].
Такая позиция логически вытекает из представления Кукулина о «справедливом, а не захватническом» характере этой войны, о том, что Совеский Союз пал жертвой агрессии: «Но нельзя забывать и о том, что Советский Союз подвергся нападению извне и воевал против агрессора»[7].
3.
Я не обвиняла Романа Тименчика в сталинизме. Я пыталась показать, что эстетика его текста «Ахматова в 60-е гг.»[8] является точным выражением его представлений о сути филологической науки, независимой от жизни и чуждой политике. Мне же, напротив, представляется, что в наш век кризиса великих парадигм и отсутствия малых, попытка поднять снова, как в 1970-е годы, на щит идеал дистиллированной научности, особенно в связи с сюжетами, которые имеют очевидное общекультурное, политическое звучание, обречена на провал, так же как и попытка игнорировать читателя, отгородившись от него частоколом сносок. Мне кажется, что любой текст, сколь бы научным он ни хотел быть, рождается здесь и сейчас и несет на себе печать своего рождения. Текст Тименчика показался мне интересным именно своим конфликтом между тем, как автор — в рамках взрастившей его традиции — понял задачу отвлеченной чистой науки, и его собственными культурными и, возможно, политическими ориентациями. Мне представляется, что сегодня больше всего нужна не «чистая наука», а моральная история, которая должна получить острое политическое звучание.
Итак, напрасно считать, что сегодня уже всем понятно, чем отличаются интеллектуальные дебаты от концерта органной музыки или от политического диспута, ощущение интеллектуальной близости — от сообщества политических единомышленников, критика воззрений коллег — от политического доноса. Однопартийный союз корпоративных интеллектуалов за чистоту научного дискурса![9] — так можно резюмировать взгляд моего оппонента на проблему. Немудрено, что Кукулин обижается на то, что я полемизирую с ним, а не с мухиными или купцовыми (кто это такие?), которые, с его точки зрения, больше, чем он, Кукулин, виноваты по «партийной линии».
Рецензия Кукулина на мою статью — это рассказ о моей, мягко говоря, «политической близорукости». По словам Кукулина, начав с обвинений в сталинизме редакции «НЗ» и авторов сборника «Память о войне…», самого Ильи Кукулина, а также известного литературоведа Романа Тименчика, я уже не могу остановиться на этом порочном пути. Кукулин предостерегает читателя: новыми жертвами моей извращенной фантазии в книге «Готическое общество: морфология кошмара» стали «гуманист Толкиен, современные физики, пишущие про черные дыры, и многие, многие другие…»[10].
Поэтому прежде, чем вернуться к полемике, скажу несколько слов о своей книге, напечатав которую в качестве приложения к этому номеру, редакция «НЗ» и издательство «НЛО» оказали мне большую честь. Свою задачу я видела в том, чтобы привлечь внимание к мрачным готическим практикам, возникающим в российской действительности, и попытаться понять их истоки. Моя книжка уже была в издательстве, когда мне попался только что опубликованный сборник «Дозор как симптом», важный для меня потому, что «океан бессознательного»[11] российского фэнтези послужил материалом и для моего анализа. Авторы сборника обращают внимание на те же особенности «Дозоров» (как фильмов, так и романов), которые показались ключевыми и мне, хотя и не прослеживают взаимосвязи между ними. На мой взгляд, эти разрозненные черты складываются в единую картину благодаря тому, что предметом российского фэнтези является возникающее готическое общество. Вместо пересказа книги, я постараюсь кратко проследить эти взаимосвязи.
Критики с удивлением отмечают, что в «Дозорах» действуют преимущественно нелюди, хотя при этом и не дают сколько-нибудь развернутого ответа на вопрос, почему так происходит. С моей точки зрения, вытеснение человека за рамки эстетической системы, потеря интереса к нему является важнейшей чертой готической эстетики, типичной не только для «Дозоров», но для российского фэнтези в целом. Превращение потусторонних сил, а не человека, в центр эстетической системы свидетельствует о смене эстетического канона, об отказе от эстетической системы Нового времени, безусловным идеалом которой был человек. Начало готической эстетике положил в своих работах Джон Рональд Руэл Толкиен, но полного своего развития она достигает уже в современной культуре.
Другой важный момент: авторы статей о «Дозорах» обращают внимание, что и в романах, и в фильмах добро и зло становятся неразличимы[12], хотя это исключительно значимое наблюдение также остается без объяснения. Между тем вытеснение людей на периферию эстетического и возникновение готической морали — это тесно взаимосвязанные процессы. Готическая мораль не есть отрицание определенной эстетической системы, например «советской морали». Результатом распада морального консенсуса в постсоветском обществе становится отрицание морали в двух смыслах. Во-первых, сама идея морали как особого выражения человеческого духа больше не выглядит ни необходимой, ни привлекательной. Во-вторых, мораль превращается в субъективную практику, применяемую здесь и сейчас, и перестает выражаться в абстрактных категориях.
Рождение готической морали, которое происходит на наших глазах, тесно связано с глобальным интеллектуальным кризисом, переживаемым современным обществом. Природа добра и зла — Бог? Человек? Общество? — оказывается глубоко неясной в силу того, что интеллектуальные модели, отвечавшие на эти вопросы, перестали вызывать доверие.
В книге я показываю, что интеллектуальный кризис современности, глубоко затронувший массовое сознание, проявляется в радикальном кризисе научного познания. Одним из важнейших проявлений этого кризиса является отказ современной культуры рассматривать время как объективное, непрерывное, линейное, каким его считали на протяжении последних двух с половиной столетий. Другим проявлением оказывается резкий пересмотр границ понятия реальность, происходящий не в последнюю очередь под влиянием фэнтези. Странные свойства реальности и невиданные свойства времени — такова еще одна тема, к которой постоянно обращаются авторы, пишущие о «Дозорах»[13]. Субъективность времени заставляет переживать кошмар как реальность или, наоборот, переживать реальность как кошмар.
С морфологией кошмара тесно связана важная тема моей книги — преемственность концентрационной вселенной и готического общества. Потому что, на мой взгляд, готическое лидерство России по сравнению с другими европейскими странами, где проработка прошлого имела длительную историю, неотделимо от исторической амнезии россиян. Поскольку именно статья, легшая в основу этой части книги, стала предметом полемики, вернусь здесь к рассуждениям моих рецензентов.
Вероятно, никто не усомнится в сложности и противоречивости процессов проработки прошлого в европейских странах, равно как и в том, что пытаться повторить путь, пройденный Германией или даже Францией, невозможно: все-таки денацификация Германии проводилась союзниками после военного разгрома и оккупации… Но само по себе сравнение российского отношения к прошлому с европейским крайне важно. Прежде всего потому, что размышления над противоречивым опытом проработки прошлого, знакомство с длительной европейской дискуссией на эту тему ставит перед читателем вопрос о собственном, российском отношении к своей истории, в чем, в частности, я вижу важную роль сборника «Память о войне…». В этой связи следует особо отметить исключительно значимый спецномер «НЛО», посвященный закрытию архивов[14]. Мне показались особенно интересными размышления Михаила Габовича о том, как и благодаря чему «складывается культура критической и кающейся памяти — и насколько она прочна и распространена»[15].
Тем не менее прежде чем обсуждать проблемы исторической памяти французов или немцев, следует четко зафиксировать факт первостепенной значимости: в России нет публичной дискуссии о прошлом, здесь царит удивительное равнодушие к своей трагической истории. Сравнивая традиции исторической памяти, важно подчеркивать, что не во всех странах концлагерь воспринимается как закон исторического развития, скорее приближающий к цивилизованности, чем наоборот. Ибо на фоне отечественной исторической амнезии множатся труды не только дикарей, прославляющих вождя-людоеда, но и вполне профессиональных историков, в которых доказывается, что, мол, и фашизм, и коммунизм были порождены модернизацией, в которой Россия действовала «ничуть не хуже» других европейских стран.
Я далека от мысли, что проработка прошлого в европейских странах, из которой все общество поголовно вынесло важные моральные уроки, в итоге привела к «идеальному антифашизму». На мой взгляд, в поверхностности люстраций как раз и коренится одна из причин того печального факта, что готическое развитие вовсе не ограничивается российскими просторами. Аушвиц и ГУЛАГ стали вызовом проекту западной демократии, ввергнув ее в глубокий кризис. Но опыт переосмысления прошлого, которого не знала Россия, способствовал созданию в европейских странах некоторого «запаса прочности» для сопротивления готическим тенденциям. Поэтому самым интересным в работе Михаила Габовича мне показался подход, который он назвал «индивидуальным актом переосмысления прошлого»[16].
Кратко остановлюсь теперь на понятии коллективной памяти, в связи с которым возникло явное непонимание моей позиции моими рецензентами. Прежде всего, я действительно считаю понятие коллективной памяти неплодотворным. Хотя Кукулин ошибочно отнес на свой счет полемику по этому вопросу[17], которую в действительности я адресовала восходящей к Морису Альбваксу[18] традиции социальных наук рассматривать память как коллективный феномен. Коллективная память была столь же удачной выдумкой социальных наук, как и идея разных «типов» «коллективного сознания» — «религиозного», «мифологического» и многих других. Возникнув в определенный момент истории социальных наук, она позволила им сконструировать «коллективное сознание» в качестве предмета, который придавал легитимность всему их проекту[19]. Потребность социальных наук выводить «законы» на основании конструируемых ими «коллективных феноменов», например «коллективной памяти», определенно говорит больше об их собственной идеологии, чем о природе памяти.
Вообще, можно только порадоваться тому, что моя статья дала Кукулину повод высказаться о природе памяти. Действительно, благодаря этому Кукулин простым утверждением «социальные группы в советском обществе были»[20] решил двадцатилетний историографический спор о социальной реальности, под беременем которого распался корпус представлений о глобальной истории. Доказательство реальности социальных групп Кукулин нашел в «разнообразии мифов и коллективных ожиданий»[21], свойственных разным людям. «Обосновав» таким образом «реальное» существование социальных групп, Кукулин пришел к выводу о том, что память носит коллективный характер. Его уверенность в коллективной природе памяти переросла в незыблемую убежденность благодаря… полевому исследованию двух петербургских антропологов, «где подробно и аргументированно показано, как именно в СССР функционировала коллективная память»[22] на примере «нескольких деревень Гдовского района Псковской области»[23].
Но как бы то ни было, отрадно, что пусть и в узком кругу, и в несколько странном тоне, но небольшая дискуссия о советском прошлом все же состоялась.