(ответ на замечания рецензентов)
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2006
Искренне благодарю тех, кто не поленился прочитать мою книгу. Если бы я получил замечания до ее публикации, то она выглядела бы иначе. Я предпочел организовать свой ответ на реплики тематически. Вероятно, какие-то из них при такой организации останутся без ответа, за что прошу меня извинить. Возможно, подсознательно я уделяю больше внимания тем репликам, на которые мне удобнее отвечать. В этом есть некоторый произвол. Я утешаю себя тем, что подсознательная стратегия моих собеседников была точно такой же. Я думаю даже, что никакой другой она и не может быть.
Неопределенность моей позиции в вопросе об определении явления
Я как будто бы отказываюсь от определения интеллигенции в объективных терминах и как будто бы игнорирую двойной статус явления «интеллигенция».
Жаль, что создалось такое впечатление. На самом деле все мои построения исходят из простого понимания интеллигенции как реальной категории людей и из признания двойного статуса этого явления. Я думаю, что в своей статье, открывающей полемику в этом номере «НЗ», я прояснил свою позицию. Я писал ее до того, как ознакомился с откликами на мою книгу.
Я признаю, что в самой книге этой ясности недостаточно. Я сам в этом виноват. Теперь я думаю, что неправильно скомпоновал книгу. Эссе «Интеллигенция как тема» (самое позднее) надо было поставить в начале, а остальные очерки разместить в строго хронологическом порядке. Следовало написать к книге более массивное предисловие и сделать это в другом жанре. Отсутствие сильного авторского предисловия нанесло книге значительный ущерб.
Теперь же мне остается сослаться только на то, что мое понимание интеллигенции как реального, так сказать, «контингента», во-первых, просвечивает сквозь весь текст главного очерка (да и остальных тоже); во-вторых, всплывает все время при отсылках к Грамши, Мангейму и особенно Знанецкому. В-третьих, оно несколько раз эксплицитно воспроизводится по ходу дела.
Например: «Вся эта проблематика и терминология оказалась бы не нужна, если бы интеллигенция просто и без затей определяла бы себя как “работников умственного труда”» (с. 171). Или: «Самое тривиальное и технически-формальное ее [интеллигенции] определение все-таки самое реалистическое. Это работники умственного труда или, так сказать, реализаторы “человеческого капитала” в предпринимательском или зарплатном модусе. Как на Западе, так и в России. Как на Севере, так и на Юге» (с. 176) и так далее. У меня нет затруднений с определением интеллигенции. У интеллигенции они есть. Поэтому я и пытаюсь разобраться в этих затруднениях. Откуда они и как она, интеллигенция, их решает.
В ранних очерках книги комментируются некоторые (не все) интеллигентские практики («похвала», «спор», «самопрезентация») и структурные элементы общества, возникающие в ходе их воспроизведений. В более поздних (эссе 1998 года и не публиковавшиеся ранее) я обращаюсь к самоопределительным практикам интеллигенции в целом и разных ее сегментов (отрядов, подразделений, групп), называющих себя интеллигенцией или не называющих. Самоопределительные практики соотносятся с объективными характеристиками групп.
Поэтому странно, когда мне ставят в укор, что я «блокирую» социологическую интерпретацию явления. Моя схема легко разворачивается в тысячи сравнительных социологических (стандартизированных!) дипломных работ. Например: «Самоопределительная практика сельских учителей в Марокко и Латвии». Или, «Отношение к понятию “интеллигенция” молодых сотрудников Би-би-си и “Эха Москвы”». Или: «Отношение к власти у актеров Голливуда и Мосфильма», чтобы проверить гипотезу Александра Пятигорского, что, дескать, «главным моментом различия этих двух интеллигенций было отношение к власти»(придется, правда, сперва сильно поработать над операционализированием темного понятия «отношение к власти»). Или: «Техника выстраивания авторитета в салоне Лидии Гинзбург и в солнцевской группировке». Это не социология? Тогда что? Мне кажется, я не блокирую социологию, а пытаюсь расчистить для нее место, загроможденное высокопарным парасоциологическим фольклором.
Я не отрицаю специфики русской интеллигенции — это в самом деле было бы странно. Но не хочу и делать вид, что абсолютно ясно, в чем она состоит. Мне очень нравится, как ее определяет Виталий Куренной. Гораздо меньше, как ее определяет Александр Пятигорский. Категорически не нравится, как это делают Бердяев и следующая в хвосте за ним мощная «веховская» традиция как апологетов, так и хулителей русской интеллигенции.
Но то, что «нигде больше такой интеллигенции нет», кажется мне мифом, между прочим, сильно дезориентирующим русское национальное самосознание в целом. Так же как и мифы о «национальном характере».
Теоретическая эклектика
Ну да, я эклектик. Потому что сугубый эмпирик. Мои рассуждения идут не от теории, а от эмпирии, от повседневных наблюдений и того, что Райт Милл называл «социологическое воображение». Моя социология — это социология Лабрюйера и Эрвинга Гоффмана, а не Левада-центра. Среда, в которой я вырос и постарел, буквально кишела нарративно-активной интеллигенцией. Я наблюдал за ней (как шпион). Кое-что увидел и захотел «расколдовать». Александр Бикбов именно эту технику называет (если я правильно его понимаю) «демистифицирующим жестом и считает, что сила этого «жеста» у меня «…невелика, поскольку он не продолжен в работе с позитивными характеристиками, например, в сопоставлении стилей жизни советских и американских профессионалов интеллектуального труда, на необходимости которого номинально настаивает сам автор».
Замечание Бикбова о необходимости такой работы в высшей степени уместно, но я не понимаю, почему сила моих «жестов» так уж резко уменьшается из-за того, что я сам эту работу не продолжил. Во-первых, это не совсем так. Я как раз в основном и занят таким продолжением в статье «Интеллигенция как тема». Пусть это считается всего лишь наброском, но именно для такой работы и предложена схема.
Я мобилизую любые интеллектуальные ресурсы, если они помогают мне построить некоторое содержательное высказывание. Эта работа похожа на работу взломщика сейфов с набором отмычек для разных сейфов. Я признаю, что ни одной отмычки не сделал сам. Или точнее: я сделал несколько отмычек сам, пока жил в России, но потом почти всегда оказывалось, что кто-то эти отмычки уже сделал до меня. Несколько примеров. Я сам дошел до представления о «показном потреблении» как статусной практике (потом нашел разработку этого понятия у Веблена). Я сам догадался, что интеллигенция как статусная группа (в обществе) имеет тенденцию превращаться в буржуазию (на рынке), и поэтому так обрадовался, когда увидел термин «культурбуржуазия» и «политическая экономия культуры» сперва у Гулднера, а потом у Бурдьё. Я думаю, в России было бы (или даже было) немало таких изобретателей велосипедов, но среда душила их в зародыше. Кого не задушила власть, того задушила «курилка» (салон), кого «курилка» не задушила дома, того задушила она в эмиграции.
Неоправданная генерализация
Виталий Куренной сомневается в том, что мой опыт достаточен для обобщений того уровня, на который они претендуют. Александр Бикбов тоже говорит о «…несоразмерности общих схем и частных признаков советского случая». Ну что ж, наверное, иногда (или всегда) меня заносит несколько дальше, чем позволительно с точки зрения академического ригоризма.
Но мой опыт не так уж и ограничен. Это не опыт нескольких «салонов» (да я и не ходил в салоны, если не считать пары ленинградских литкружков полвека назад). Как я уже сказал, индивидов, демонстрировавших информативные характеристики, вокруг меня было пруд пруди, и их поведение было весьма стереотипно. Я также обогатил свой опыт целесообразным чтением и специально указал на массив документации, которым пользовался (с. 120).
С другой стороны, не надо завышать уровень моих теоретических амбиций. Ей богу, он совсем не высок. Мои формульные высказывания — не более чем эмпирические обобщения в форме гипотетических макросоциологических интерпретаций микросоциологических ситуаций. Это просто обнаружения неявного смысла ситуаций. Александр Бикбов называет их «социальными интуициями». Спасибо, в моем словаре такого выражения не было. Интуитивный элемент при переходе от «микро» к «макро» всегда очень велик. Рискну напомнить, что современная систематическая социология начиналась именно с «социальных интуиций», как бы их ни концептуализировали даже сами их агенты задним числом. И все обновления социологии начинаются с того же самого.
Даже в своем главном очерке я не строил теории интеллигенции. Я предложил схему для аналитического описания публичных дебатов о понятии «интеллигенция» и о тех, кого так называют. Я рассмотрел эти дебаты в связи с общественным конфликтом и структурной динамикой общества, то есть непрерывными метаморфозами социальной структуры (расслоения) общества. Моя схема легко конвертируется в исследовательскую технику. Но теорию? Не знаю, не пробовал.
Крайнее западничество
Виталий Куренной обращает внимание на то, что в моей книге много резкой критики в адрес российских теоретиков и ничего похожего «по накалу и страсти» в адрес западных. Для такого фундаментального различия, говорит он, нет оснований.
Верное наблюдение и справедливый упрек. Многие рассуждения нерусских теоретиков об интеллигенции сильно грешат статусным синдромом, слабо отрефлексированными элементами обыденного сознания (Эдвард Шилз, к примеру) или нормативно-полемическим элементом (Жюльен Бенда, которым я, кстати, несмотря на это, не перестаю восхищаться). А типично «советских» ламентаций по поводу «деградации» интеллигенции полным-полно. Некоторое представление об этом дает обзор в моей книге (с. 278-310). Разница же между российским и советским дискурсом об интеллигенции даже еще меньше, чем я все время настаиваю.
И все же таких гротескных трансфигураций статусного самовосхваления в формально академических дискурсах (Виталий Куренной, насколько я понимаю, тоже считает, что такие упражнения вполне злостны), как раннее выступление Владимира Шляпентоха (типичная продукция «курилки») и теоретиризующего сектора нынешнего российского «интеллигентоведения» (как оно само себя называет), в западной академической традиции нет; я, во всяком случае, ничего такого не обнаружил.
Укорененность в позднесоветском мышлении
Остался ли я внутри позднесоветского «смыслового горизонта»? «Критические эссе Александра Кустарева сами во многом иллюстрируют тот тип мышления, который он критикует». Или: «…текст Кустарева […] это не разрыв в анфиладе зеркал, а лишь углубление создаваемой ею перспективы». Или (намного более опасным для меня образом): «То, что при быстром чтении можно принять за остаточный стилистический след, на деле оказывается одной из несущих опор…» И далее указывается на «гораздо более тесную генетическую связь с официально узаконенным мышлением “интеллигентских” заблуждений предложенного способа их разоблачения».
Иллюстрации моей глубокой укорененности в том мышлении, которое я подвергаю критике, меня совершенно не убеждают. Цитирую:
«В критических с социальной точки зрения пунктах текст пронизан языком властных инициатив позднесоветского периода. Таковы конструкции, прямо заимствованные из официальной советской риторики: “ряды интеллигенции”, “широкие массы советских служащих”, “работники сферы услуг”. Даже воспроизводимый автором постулат: “В советском обществе индивиду не позволяли выйти из системы”, прочно вписанный в либеральные дискуссии 1970-1990-х годов…»
Во всех этих случаях речь идет об иронических аллюзиях. Это всего лишь «остаточный стилистический след», и только.
Этого стилистического следа, однако, мало, чтобы настаивать на том, что я демонстрирую тот же тип мышления, который критикую.
Неубедительность этих примеров вовсе не значит, конечно, что неверен сам диагноз. Но желательно, чтобы он был уточнен. Когда больному говорят, что он болен, он спрашивает: чем болен?
На это как будто должен указывать другой пример: мой скрупулезно-казуистический анализ курьезной и в силу этого идеал-типической книги Зубова «16-я республика». Я там, дескать, «обращаю сильный аргумент противника против него самого» и именно там углубляюсь в «анфиладу зеркал». Размышления Александра Бикбова по этому поводу сами по себе весьма интересны, но как интепретация моего «мышления» полностью обесцениваются неадекватным прочтением моего текста. Цитирую:
«Кустарев яростно оппонирует автору классификации (курсив мой. — А.К.)советской эмигрантской среды США, для того чтобы признать: эта классификация(курсив мой. — А.К.)“абсолютно неправдива и столь же поразительно правдива”».
А вот то, что написал я сам:
«Спор об авторитетах и демонстрация вкусов в интерпретации Зубова выглядит как, по меньшей мере, битва русских с кабардинцами, но на самом деле намного внушительнее — как борьба не на жизнь, а на смерть самого света с самой тьмой […] В какой мере отвечает действительности эта мрачная картина? Увы, нам придется дать на этот вопрос вопиюще банальный ответ: она абсолютно неправдива и столь же поразительно правдива».
Где в моем тексте «классификация»? Я строю свою дальнейшую казуистику вокруг драматургии авторитарно-вкусового спора и мифа о «гомо советикус», который Зубов доводит до полного абсурда, но я всерьез не рассматриваю никакой классификации интеллигенции. «Классификация» Зубова цитируется в моем очерке как стилистический курьез, я тут же забываю о ней и перехожу к совершенно другой теме, а мне говорят, что я «проясняю» эту классификацию и ее к чему-то прилагаю. Никакого отношения к моему пониманию «интеллигенции» этот очерк вообще не имеет. Независимо от того, углубляю ли я в нем или не углубляю «перспективу в анфиладе зеркал». Я не «заимствую понятия у автора за неимением своих», а предлагаю ему свои вместо его, которые объявляю негодными. А вообще, я все время пользусь по крайне мере дюжиной понятий, совершенно не циркулировавших в русском дискурсе до сих пор. Что-нибудь это значит?
Но даже если это ничего не значит и все это одна косметика, то что ж, я не брал на себя социалистического обязательства «перековать сознание» и не верю в быстрые и глубокие умственные перерождения. Габитус перестраивается медленно и за нашу короткую жизнь сильно измениться не успевает. Если мое сознание сильно отличается от стандартного позднесоветского, так, я думаю, это отличие возникло, когда я ходил в детский садик, то есть от двух до пяти. А если нет, то много я успеть не мог. You can take the boy out of Manhattan, you can’t take Manhattan out of the boy. Насколько это снижает продуктивность моих рассуждений, другой вопрос. Может быть, сильно снижает. Но не обязательно.
Гиперкритицизм
«“Западная” социологическая теория используется здесь как система ценностных координат, которая демонстрирует “им” (“интеллигентам”, “всем”), что (все) они заблуждаются…» — и в другом месте: «критическая конструкция […] сжимается до размеров критически оформленного морального суждения». Тут много преувеличений.
Во-первых, я никак не адресуюсь к «ним» — ко «всем». Моя критика очень точно адресована. Ее адресат — это агент псевдонаучной маскировки самоопределительной практики. То есть некая сумеречная «фольклорно-социологическая зона». Она, конечно, в России непомерно широка, но если то, что я адресую десяти индивидам, на свой счет примут десять тысяч, то это их проблема.
Во-вторых, мой критицизм в большой мере — иллюзия. Я не могу отрицать резко критический (даже избыточный, как я теперь понимаю, и саркастический) характер некоторых моих пассажей в ранних очерках (еще 1980-х годов) о разных практиках интеллигенции и тех их элементах, которые кажутся мне особенно неприятными.
Но мне автоматически приписывают разоблачение интеллигенции, ее «ложного сознания» и интерпретацию самоопределительных практик интеллигенции как патологии.
Осторожно! Я принципиально не пользуюсь понятиями «ложное сознание» и «патология». Я не объявляю никакую самоопределительную практику (опять: кроме научно стилизованной и академически позиционированной) нелегитимной — ни в каком смысле, ни в моральном, ни в логическом. Даже когда я обращаю внимание на то, что интеллигенция выбрала (по каким угодно причинам и мотивам) себе не ту идеологию, которая отвечала бы ее собственным интересам, как это было в позднесоветское время, когда интеллигенция «увлеклась» рыночным ультралиберализмом (в отличие от Пятигорского я не думаю, что у русской интеллигенции в канун перестройки не было образа будущего. Был. И все знают какой. Капитализм. Только она в нем быстро разочаровалась, чего и следовало ожидать, потому что она присвоила себе в свое время «чужую» идеологию). Самый вроде бы чистый случай, если следовать марксистским рецептам, «ложного сознания». Но тут я очень осторожен в оценках.
Самоопределительная практика адекватна нуждам ее агента и, по определению, не может быть «ложной». Пока, конечно, она адекватна. Патологии возникают, вероятно, когда агент начинает сам сомневаться в своем самоопределении, но это уже по части невропатолога, хотя, конечно, это явление имеет и социологические импликации. Я вскользь касаюсь этой ситуации, но даже тогда обхожусь без понятия «патология».
Почему же мне приписывают тотальную критику интеллигенции? Питер Бергер уже давно заметил, что социологу все время приходится говорить что-то, что другие неизбежно воспримут как нечто обидное. Когда индивиду объясняют его поведение не так, как он понимает его сам, индивиду (и я не делаю исключения для себя) всегда кажется, что его хотят обидеть. Поскольку (не всегда, но часто) он интерпретирует свое поведение «возвышающим» образом, что, между прочим, тоже вовсе не патология.
Мои толкования интеллигентских самоопределительных практик (до того момента, как они стилизуются под науку) совершенно нейтральны, но, увы, именно из-за этого они воспринимаются как осуждающие. Отсюда сильное преувеличение моего критицизма.
Итак, сперва мы видим призрак критики, а из-за его спины почти автоматически появляется призрак «морального суждения». По-английски moraljudgment означало бы не более чем «личное мнение» с намеком на его произвольность и бездоказательность. Но по-русски это без вариантов означает «моральное осуждение».
Боюсь, что такой поворот был неизбежен: «изучение мира, куда исследователь сам погружен с головой, принадлежа ему без остатка, как интеллектуально, так и светски, бросает нам вызов» (Бурдьё). И дело не в том, что мы должны как-то позаботиться о максимальной нейтральности своих суждений.
Дело в другом. Как продолжает Бурдьё, все наши усилия идут насмарку, если партнер не готов сам воспринимать нейтрально наше нейтральное суждение. Нейтральность любого суждения всего лишь латентна и имеет шанс реализоваться только в коммуникации. И ответственность за это несут все ее участники.
На поле рассуждений об интеллигенции шансов на это всего ничего. Это настоящее минное поле. Особенно из-за того, что по нему ходят индивиды с двойным статусом — наблюдателей и наблюдаемых. И никто не хочет быть рыбой, все хотят быть ихтиологами. Ведь сверху тот, за кем последнее слово. Так что — смотри мой очерк «Культур-классовая борьба».
Конечно, я много чего наговорил вполне политически интерессантского, субъективного, морально аррогантного, но не буду ссылаться на то, что, дескать, все этим грешат. Мне все равно, все или не все. Я этим грешу. Но думаю, что без этого мои рассуждения превратились бы в жвачку. Я скажу крамольную вещь. В пределе именно объективность полностью содержательно стерилизует дискурс. Содержательность текста есть результат химической реакции с участием двух веществ — пристрастия и бесстрастности. Жестокий парадокс: кто боится субъективности, тот ничего содержательного не скажет. Поэтому чем содержательнее текст, тем более он уязвим для формалистической критики и тем легче им может манипулировать кто угодно в своих интересах.
Эта моя речь в защиту субъективности (вместо ожидаемых, вероятно, уверений в моей невинности) может показаться противоречащей тому, что я говорил о нейтральности своих интерпретаций самоопределительных практик. Но тут нет никакого противоречия. В моих текстах что нейтрально, то нейтрально, а что субъективно, то субъективно.
Пусть читатель разбирается сам. Но пусть ищет не только субъективность (и ее мотивы) под объективностью, но и наоборот — объективность (содержание) под субъективностью. И следует помнить: если мы мало что обнаруживаем в тексте, то это вовсе не обязательно потому, что автор этого не сказал, но, может быть, и потому, что читатель не увидел. Мы все тут в равном положении.
И еще одно, каким бы я ни был моралистом, я не пользуюсь «западными теориями как системой координат», то есть как моральной дубинкой. Я объяснил уже, как я ими пользуюсь. И продемонстрировал реальное их использование, то есть «приложил». И я обозначил в предисловии свой круг чтения не для авторитетности, а из простодушного желания дать читателю ключ к своему теоретическому контексту, чтобы любознательный читатель мог этим воспользоваться.Авторитарная манера ссылок на «иностранного профессора» — массовое явление в России «от Гостомысла до наших дней». Но приписать этот порок именно мне? Я изо всех сил борюсь с этим явлением, в этой книге тоже!
Некорректность рассуждения
Мне делают много экспертных упреков по части «качества» моего рассуждения. Например, указывают, что мой (предполагаемый) феноменологический или структурно-функциональный или марксистский подход непоследователен, что мои рассуждения грешат телеологией и идут по кругу, или, наоборот, плохо согласуются, или что я некорректно прилагаю одну из теорий постиндустриального общества к интеллигенции, или меняю концепцию по ходу рассуждения, подгоняю примеры под предвзятое мнение, «сгущаю признаки» и так далее. Я принимаю эти упреки очень серьезно и даже с робостью. Я не обсуждаю эту категорию критических замечаний сейчас, только потому, что это дело тонкое, требует усилий и длинной казуистики. К тому же я просто недостаточно вооружен для обсуждения важных методологических и философских тонкостей — Виталий Куренной, Александр Бикбов вооружены лучше, и поэтому мне были так интересны их реплики. Я подозреваю, что они почти каждый раз правы. Мне остается только сожалеть о допущенных ошибках.
Эмиграция
Особо подчеркнуто, что я эмигрант. Меня даже превращают из наблюдателя в наблюдаемого и, задаваясь вопросом, что дает эмиграция для умственной трансформации индивида, склонны отвечать, что она ничего «не гарантирует» (мягко говоря).
Признаюсь, что я несколько шокирован тем обстоятельством, что понадобился именно я с моей книгой, чтобы сделать это «открытие», когда свидетельств этому столько, сколько капель в море и опавших листьев на сырой земле. Есть большой фактурный массив. Судить надо по нему, а не по кому-то одному — кому угодно.
Но раз уж моему эмигрантству придается такое значение, то я скажу, чего мне эмиграция не дала и что дала.
Все мои «социальные интуиции», так сказать, «посетили» меня до эмиграции (в конце 1981 года). В самом моем первом очерке (1982, публикация 1984) в зародыше уже есть все то, что потом я на разные лады варьировал, уточнял и развивал. У меня в столе есть еще два эссе в этом же роде, для которых я не нашел публикатора и рано бросил искать. Сошлюсь еще на мой короткий роман «Разногласия и борьба», придуманный еще в России в конце 1970-х (его переиздание можно найти в журнале «Аврора» в 1990 или 1991 году). В нем образно тематизирована «культурбуржуазия» и «престижно-статусные игры» в российских столицах 1970-х годов, когда я еще жил там, где мне было положено, и даже не слыхал про Бурдьё и Гулднера, ни одного западного интеллигента вживе не видел и ни в одной «курилке» ничего отдаленно похожего не слышал. И жгучее желание «заново вписать советское общество в большую историю» (как выражается Александр Бикбов) возникло у меня еще до переезда.
Кстати, Александр Бикбов считает, что если у эмиграции была какая-то интеллектуальная заслуга, то именно «заново запущенная история СССР». Не уверен. Я всегда ощущал себя полным одиночкой. В бесцензурной эмигрантской литературе, конечно, впервые появилось много документов и мемуаров, обогащавших историческую фактуру (книга Владимира Паперного — одна из лучших в этом роде), но признаков обновленного осмысления этой фактуры я не видел. По моим наблюдениям, эмигранты моего поколения и из моей социальной среды оказались абсолютно косной агентурой позднесоветского советско-антисоветского сознания в самых клишированных его формах. Это меня так поразило, что я решил это обмозговать. Отсюда и тематика, и прискорбная нервно-саркастическая манера моих тогдашних очерков.
Благодаря литературной активности эмиграции хорошо документирована интеллигентская устная традиция 1960-х и 1970-х годов, на что я еще раз настойчиво обращаю внимание историков советской культуры. Чтобы ею воспользоваться, теперь не надо эмигрировать.
Я также получил доступ к умственной литературе и ежедневной западной прессе, к чему очень рвался с юных лет.
И еще: в эмиграции я встретил такое количество типичных советских интеллигентов в обличье англичан, немцев, французов, особенно американцев, а также аргентинцев и арабов, что все разговоры об уникальности русской интеллигенции вызывают у меня только тяжелый вздох. Как говорил Киплинг: What do we know about England if we only our England know. Иными словами: что мы знаем о России, если знаем только ее.