Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2006
Бруно Латур (р. 1947) — философ, антрополог, историк и социолог науки.
Бруно Латур
Политика природы*
Что делать c политической экологией?
Что делать с политической экологией? Ничего. Что делать? Политическую экологию!
Первый вопрос задают себе все те, кто надеялся, что политика природы приведет к обновлению общественной жизни, отмечая, что в движении так называемых зеленых начался застой. Они бы очень хотели знать, почему гора так часто рождает мышь. На второй вопрос все, несмотря на видимые различия, должны дать один и тот же ответ. Мы не можем поступить по-другому, поскольку нельзя сделать так, чтобы с одной стороны была политика, а с другой — природа. Любая политика, с тех пор как было изобретено само это слово, определялась через ее отношение к природе, каждая черта, каждая особенность, каждая функция которой зависела от полемической воли ограничивать, пересоздавать, основывать, обходить и прояснять общественную жизнь. Следовательно, у нас нет выбора — заниматься или не заниматься политической экологией, но у нас есть выбор — делать это украдкой, отделяя вопросы природы от вопросов политики, или открыто рассматривать эти вопросы как один-единственный вопрос, который встает перед всеми коллективами. И в то время как экологические движения объявляют нам о вторжении природы в политику, нам нужно представить, чаще всего заодно с этими движениями, но порой даже против них, как могла бы выглядеть политика, наконец-то освобожденная он нависающего над ней дамоклова меча природы.
Нам возразят, что политическая экология уже существует. Она имеет бесчисленные разновидности, от более глубоких до наиболее поверхностных, охватывая всевозможные утопические, рациональные или либеральные формы. Каковы бы ни были ресурсы, которыми мы здесь располагаем, все эти движения уже сплели тысячу нитей, связывающих природу и политику. Именно об этом они все и говорят: надо проводить наконец политику природы; изменить наконец общественную жизнь таким образом, чтобы она стала принимать в расчет природу; приспособить наконец-то наши системы производства к требованиям природы; встать наконец на защиту природы от пагубных воздействий человека, проводя взвешенную и твердую политику. Короче говоря, в разных, подчас неопределенных, порой противоречивых формах речь уже идет о том, чтобы сделать заботу о природе частью политической жизни.
Как же мы можем утверждать, что это совершенно новая задача, за которую еще никто не брался? Можно обсуждать, насколько такая постановка полезна и применима на практике, но мы не можем сделать вид, что к разрешению этой задачи еще не приступали и что она уже по большей части не разрешена. Если политическая экология потерпела поражение, то вовсе не из-за того, что она пыталась привить природное общественной жизни. Если она теряет свое влияние, то происходит это, скажут одни, просто-напросто потому, что ей противостоят слишком могущественные интересы; потому, скажут другие, что у нее никогда не было своего собственного содержания, чтобы соперничать с вековечной политикой. Во всяком случае, слишком поздно ставить вопрос заново. Видимо, следует либо похоронить экологическое движение, отправив его на кладбище (и так уже переполненное), где покоятся идеологии прошлого столетия, либо сражаться еще более отважно, чтобы обеспечить его триумф в том виде, в каком оно сейчас существует. И в том и другом случае ставки сделаны, понятия определены, позиции сторон выверены. Вы слишком поздно явились на этот спор, который уже принял застывшие формы. С размышлениями покончено. Надо было начинать действовать лет десять тому назад.
Мы хотим предложить другую гипотезу, которая, возможно, послужит извинением нашему несвоевременному вмешательству. С концептуальной точки зрения политическая экология еще и не начала существовать; просто были соединены два слова — «экология» и «политика», каждое из которых так и не получило нового осмысления. Следовательно, испытания, которым до сих пор подвергались экологические движения, ничего не доказывают ни в отношении своих прошлых поражений, ни относительно своих возможных успехов. Причины такой задержки слишком просты: слишком быстро поверили в то, что достаточно повторно использовать старые понятия природы и политики, чтобы установить права и обязанности политической экологии. Тем не менее oikos, logos, phusis и polis остаются подлинными загадками, пока эти четыре понятия не задействуются одновременно. Политические экологи полагали, что они могут сэкономить на этой концептуальной работе, не замечая, что понятия природы и политики были на протяжении веков определены таким образом, чтобы сделать невозможным любое сближение, любой синтез, любую комбинацию двух этих терминов. И еще серьезнее то, что в энтузиазме экуменического видения они претендовали на то, чтобы «преодолеть» старое различие между людьми и вещами, субъектами права и объектами науки, не учитывая того, что они были сформированы, очерчены, образованы таким образом, чтобы мало-помалу стать несовместимыми.
Вместо того чтобы «преодолевать» дихотомию человека и природы, субъекта и объекта, системы производства и окружающей среды, для того чтобы как можно быстрее найти лекарство от кризиса, было необходимо, напротив, замедлить движение, взять паузу, а затем спуститься ниже этих дихотомий, подкопаться под них, словно старый крот. По крайней мере именно таков наш аргумент. Вместо того чтобы разрубать гордиев узел, мы ослабим его тысячью возможных способов настолько, чтобы, просунув в него крючок, высвободить из него несколько нитей, которые после этого мы завяжем по-новому. Когда мы имеем дело с политической философией науки, надо немного придержать время, чтобы не потерять его. Экологи слишком бахвалились, когда выдвигали такой лозунг: «Act locally, think globally». Что касается «глобального», то все, до чего они додумались, — это природа уже сложившаяся, уже тотализованная, уже учрежденная для того, чтобы нейтрализовать политику. Чтобы мыслить «глобально», им надо было в первую очередь начать с того, чтобы создать институции, благодаря которым медленно создавался бы глобализм. Ибо природа, как мы обнаружим, подходит для этого хуже, чем что-либо другое.
Да, мы собираемся двигаться медленно, как черепаха из басни, и так же как ей, по крайней мере мы надеемся на это, нам наконец удастся обогнать зайца, который, по своей великой мудрости, решил, что политическая экология — это закрытый, похороненный вопрос, вопрос, неспособный пробудить мысль, основать новую мораль, новую эпистемологию и демократию, вопрос, который претендовал на то, чтобы в два прыжка «примирить человека и природу». Для того чтобы заставить себя сбавить темп, мы должны будем одновременно обратиться к науке, природе и политике.
Научное производство — вот первое затруднение, которое мы встретим на своем пути. Как полагают, политическая экология направлена на «природу в ее связях с обществом». Очень хорошо. Но эта природа становится познаваемой посредством науки; она формируется через сети инструментов; она определяется посредством профессий, дисциплин и форм регистрации данных; она распространяется через базы данных; она аргументируется посредством сообщества ученых. Экология, как указывает само название, не имеет непосредственного доступа к природе такой, какая она есть; она представляет собой такую же «логию», как и все научные дисциплины. Под именем науки обычно скрывается достаточно сложное соединение самих доказательств и тех, кто добывает эти доказательства, республика ученых, которая выступает в качестве третьей стороны во всех отношениях с обществом. Именно без этой третьей стороны пытаются обойтись экологические движения, чтобы ускорить свой воинствующий прогресс. Для них наука остается зеркалом мира до такой степени, что в экологических изданиях почти всегда возможно считать слова «природа» и «наука» синонимами[1]. Мы же, напротив, выдвигаем гипотезу, что загадку научного производства надо поместить в самый центр политической экологии. Может быть, это несколько замедлит появление уверенности, которая была призвана стать рычагом в политических баталиях, но между природой и обществом будет введен третий элемент, роль которого должна оказаться центральной.
Природа — таково второе замедляющее препятствие, которое политическая экология встретит на своем пути. Каким образом, возразят нам, природа может препятствовать этой совокупности научных и воинствующих дисциплин, которые должны, каждая по-своему, оберегать природу, почитать ее, защищать ее, вводить в политическую игру, сделать ее эстетическим объектом, субъектом права и, в любом случае, предметом заботы? Именно отсюда и проистекает основная сложность. Всякий раз, когда стремятся смешивать научные факты с эстетическими, политическими, экономическими и моральными ценностями, это приводит к тому, что мы оказываемся в весьма неловком положении. Если слишком уступать фактам, то человек окажется полностью низвергнут в объективность, превратится в вещь, которая подлежит учету и может быть исчислена, в энергетический баланс, в один из биологических видов. Если слишком уступать ценностям, тогда природа окажется полностью низвергнутой в неопределенный миф, в поэзию, в романтизм; все станет душой и разумом. Если смешать факты и ценности, тогда дела пойдут еще хуже, поскольку мы лишимся, одновременно, автономного знания и независимой морали. Мы никогда, например, не знаем, что скрывают апокалиптические прогнозы, которыми нас пугают воинствующие экологи: власть ученых над политикой или господство политиков над бедными учеными.
[Мы же выдвигаем] гипотезу, что политическая экология вовсе не имеет дела с «природой» — этой смесью греческой политики, французского картезианства и американских парков. Огрубляя, можно выразиться так: политической экологии нечего делать с природой. И более того, ни в один из моментов своей краткой истории политическая экология не имела дела с природой, с ее защитой и сохранением. И как мы собираемся показать, вера в то, что она интересуется природой, является детской болезнью политической экологии, тем, что мешает ей выйти из состояния беспомощности и наконец-то осознать то, чем она занимается. Мы надеемся, что это отнятие от груди, даже если оно кажется несколько резким, будет иметь гораздо более благоприятные последствия, чем стремление силой удерживать понятие природы в качестве единственного предмета политической экологии.
Третье препятствие, наиболее смущающее и вызывающее наибольшие споры, очевидным образом происходит из политики. Хорошо известно различие между научной экологией и политический экологией, между экологом и воинствующим приверженцем экологического движения. Столь же хорошо известны трудности, с которыми столкнулось экологическое движение, стремясь найти себе место на политической шахматной доске. С правыми? С левыми? С крайне правыми? С крайне левыми? Ни справа, ни слева? Где-то еще — в правительстве? Нигде — в утопии? Выше — в технократии? Внизу — в возвращении к первоистокам? По ту сторону — в стремлении к полной самореализации? Повсюду — как подсказывает нам красивая гипотеза о богине Гее, в которой земля объединяет все экосистемы в единый организм? Может существовать наука о Гее, культ Геи, но может ли быть политика Геи? Если мы приходим к тому, что надо защищать Мать-Землю, то является ли это политикой? И если мы хотим устранить всякие вредные факторы, закрыть муниципальные свалки, уменьшить автомобильные выхлопы — то для этого совершенно не стоит пускать в ход все средства, которыми мы располагаем: достаточно одного министерства. Наша гипотеза состоит в том, что экологические движения хотели разместиться на политической шахматной доске, не меняя ее разметки, не переопределяя правил, не изменяя значения фигур.
На самом деле, не существует доказательств того, что перераспределение задач между человеческой политикой и наукой вещей, между требованиями свободы и силами необходимости может быть использовано в том виде, в каком оно существует, как прибежище для политический экологии. Быть может, даже необходимо выдвинуть гипотезу, что мы всегда определяли политическую свободу людей только для того, чтобы связать ее законами необходимости. В таком случае мы бы осознанно лишили демократию ее силы. Человек рождается свободным, но везде он в оковах; общественный договор требует его освобождения, и только политическая экология на это способна, но сама политическая экология не может ожидать спасения от свободного человека. Вынужденная переопределить политику и науку, свободу и необходимость, человеческое и нечеловеческое, для того чтобы занять свою нишу, политическая экология по ходу дела полностью утратила присутствие духа. Она верила, что может опереться на природу, чтобы ускорить наступление демократии. Сегодня ей не хватает ни того, ни другого. Она снова должна, совершая долгий (и вдобавок более рискованный) обходной маневр, опять приступить к решению своей задачи.
Каким же авторитетом мы располагаем, чтобы подвергнуть политическую экологию этим трем испытаниям — научным производством, отступлением от природы и переопределением политики? Являются ли автор этой работы и те, кто его вдохновил, воинствующими сторонниками экологического движения? Нет. Признанными экологами? Тоже нет. Может быть, тогда влиятельными политиками? Вовсе нет. Если бы мы могли сослаться на какой-нибудь авторитет, читатель, как мы прекрасно понимаем, сберег бы свое время: он мог бы нам доверять. Но речь не идет о том, чтобы сберечь время, чтобы двигаться быстрее, синтезировать множество данных, наспех разрешать неотложные проблемы, мгновенно предотвращать ответными действиями столь же молниеносно наступающие катаклизмы. Речь не идет даже о том, чтобы при помощи педантичной эрудиции воздать должное тем, кто размышляет об экологии. Речь идет всего лишь о том, чтобы для самого себя — и может быть, только себя самого — еще раз задаться вопросом о том, как природа, наука и политика связаны друг с другом. Слабость, как нам кажется, может завести дальше, чем сила.
Если у нас и нет собственного авторитета, мы тем не менее извлекаем выгоду из одного особого преимущества, и только оно позволяет нам установить отношения с читателем: мы ровно столько же интересуемся научным производством, сколько производством политики. Или, скорее, мы столько же восхищаемся политиками, сколько и учеными. Пусть читатель задумается об этом: такое двойное уважение встречается не так уж часто. Отсутствие у нас авторитета является, на самом деле, полной гарантией того, что мы не используем науку, чтобы подчинить политику, и не используем политику, чтобы подчинить науку. Мы утверждаем, что это столь незначительное преимущество превращается в наш главный козырь. На поставленный же вопрос — что делать с политической экологией? — у нас пока еще нет окончательного ответа. Мы только знаем, что если мы не постараемся видоизменить понятия, в которых ведется спор, завязывая по-новому гордиев узел науки и политики, то даже самый полный опыт ничего нам не докажет ни в том отношении, ни в другом. Ему всегда не будет хватать специально разработанных форм регистрации; мы будем всегда корить себя за то, что упустили шанс, который экология, быть может, дала нам для того, чтобы переопределить политику.
Давайте добавим последнее ограничение, которому мы хотели себя подвергнуть. Хотя мы должны заново сконструировать три взаимосвязанных понятия — природу, политику и науку, — мы решили не использовать ни разоблачающего, ни профетического тона, нередко ощутимых в работах политических экологов. Хотя мы и готовы рассмотреть целый ряд гипотез, где каждая последующая выглядит еще более странной, чем предыдущая, мы бы тем не менее хотели оставаться в границах здравого смысла (senscommun). И получается, что он на какое-то мгновение вдруг противопоставляется благоразумию (bonsens), получается, чтобы двигаться быстро, надо идти не спеша, и чтобы быть простым, надо на время придать себе радикальный вид. Наша цель состоит не в том, чтобы опрокинуть установленный порядок понятий, но в том, чтобы описать существующее положение вещей: политическая экология уже делает на практике все то, что — как мы утверждаем — она должна делать. Мы готовы заключить пари, что необходимость неотложных действий вплоть до настоящего момента мешала политической экологии установить оригинальность того, что она совершила, действуя на ощупь, не осознавая того резкого изменения в положении наук, которое предполагали ее нововведения. Единственная служба, которую мы могли бы ей сослужить, состоит в том, чтобы предложить другую интерпретацию ее самой, другой здравый смысл, чтобы она постаралась понять, не находится ли она теперь в более комфортном положении. До сих пор, как нам кажется, философы делали для политики природы только вещи prêt-à-porter. Мы полагаем, что она заслуживает того, чтобы ей шили на заказ: быть может, благодаря этому она окажется менее скованной в движениях[2].
[…]
Кризис экологии или кризис объективности?
Нам возразят, что социология науки вовсе не является распространенной дисциплиной. И, кажется, очень трудно использовать ее для того, чтобы вновь изобрести разделяемые всеми формы общественной жизни. Как же столь эзотерическая область могла бы нам помочь определить будущий здравый смысл? Это возможно, поскольку мы собираемся соединить ее с таким массовым социальным движением, каким является политическая экология, которую она, как это ни удивительно, позволяет прояснить. Отныне каждый раз, когда кто-нибудь нам будет говорить о природе, для того ли, чтобы защищать ее, покорять, нападать на нее, сохранять или игнорировать, мы будем знать, что тем самым обозначают вторую (связанную с природой) сферу общественной жизни, которую стремятся парализовать. Таким образом, если речь идет о проблеме политической конституции, а вовсе не об обозначении одной из частей вселенной, то возникает два вопроса: почему те, кто обращается к нам, хотят иметь две различные сферы, только одна из которых носит имя политики? Какой властью располагают те, кто совершает постоянные переходы между политикой и природой? Теперь, когда мы освободились от мифа о платоновской пещере, когда нас больше уже не пугают апелляции к природе, мы собираемся отсортировать то, что в политической экологии является традиционным, от того, что является новым, то, что продолжает скромный контроль над эпистемологией, от того, что изобретает политическую эпистемологию будущего.
Результат не заставит себя долго ждать: прочитанная под таким углом литература о политической экологии остается крайне разочаровывающей. Действительно, она чаще всего просто-напросто возобновляет, нисколько при этом не модифицируя, нововременную конституцию политики с ее двумя центрами, один из которых называется политикой, а другой, существуя под именем природы, лишает первый его могущества[3]. Эти воспроизведения, эти ремейки, оказываются даже весьма занимательны, когда их создатели утверждают, что они переходят от антропоцентризма нововременных мыслителей — иногда называемых «картезианцами»! — к натуроцентризму сторонников экологии, как если бы с самого начала западной цивилизации, с первоначального мифа о попадании в пещеру, люди думали лишь о том, чтобы организовать общественную жизнь вокруг двух центров, один из которых был природой. И если политическая экология открывает здесь проблему, то вовсе не потому, что она наконец-то вводитприроду в политические интересы, которые до сих пор были ориентированы исключительно на людей, а потому, чтоона, к сожалению, продолжает использовать природу для того, чтобы избавиться от политики. Серую и холодную природу прежних (политических) эпистемологий сторонники экологии просто-напросто заменяют природой более зеленой и теплой. В остальном эти две природы очень похожи друг на друга: аморальные, они предписывают моральное поведение вместо этики; аполитичные, они ставят политический курс на место политики[4]. Надо признать это безжалостное суждение для того, чтобы возвратить различным экологическим движениям такую философию, которая была бы на высоте их амбиций и соответствовала бы их подлинной новизне.
Зачем же тогда интересоваться политической экологией, если ее исследования могут лишь вновь возвратить нас в платоновскую пещеру? Потому что, как мы собираемся показать в этом разделе, политическая экология не касается, или, вернее, наконец-то больше не касается, природы и еще меньше касается ее сохранения, спасения и защиты5. Чтобы совершить столь тонкую операцию, надо, чтобы после того, как было произведено отделение разных наук от Науки вообще, читатель согласился бы ввести различие между практикой экологического движения, которой вот уже тридцать лет, и теорией этой воинствующей практики. Мы назовем первую воинствующей экологией, а вторую — философией экологии или Naturpolitik (слово, построенное по модели Realpolitik). Если мы будем часто казаться несправедливыми по отношению к этой последней, то именно потому, что мы так страстно интересуемся первой6.
Всегда опасно, и мы это хорошо знаем, разделять теорию и практику: рискнем сразу же предположить, что воинствующие экологи в действительности не ведают, чем занимаются, и что они находятся в плену иллюзии, которую философ взялся бы разоблачить. Если мы тем не менее используем это опасное различие, то именно потому, что зеленые движения, желая вернуть природе политическое измерение, затрагивают самую суть того, что мы называем нововременной конституцией7. Итак, благодаря столь необычной стратегии, которая описывается в данной главе, под видом сохранения природы экологические движения также сохраняют и концепцию природы, которая делает столь неуспешным их участие в политических баталиях. Поскольку «природа», как мы увидим впоследствии, на самом деле «создана» для того, чтобы изъять из нее политику, мы можем претендовать на ее сохранение, только вводя ее в общественные дебаты. И следовательно, мы действительно имеем право, как, например, в случае (весьма любопытном) политической экологии, говорить о все увеличивающемся разрыве между ее все расширяющейся практикой и теорией, которой она располагает по поводу этой практики8.
Как только мы начинаем обращать наше внимание на практику экологических кризисов, мы сразу же замечаем, что они никогда не представляются в виде кризиса «природы». Чаще всего они появляются именно как кризисы объективности, как если бы новые объекты, которые мы производим коллективно, не могли разместиться в прокрустовом ложе политики с двумя центрами, как если бы «гладким» («приглаженным») объектам традиции отныне противопоставлялись «запутанные» или «взлохмаченные» объекты, которые воинствующие движения оставляют позади себя в рассеянном виде. Нам необходима эта нелепая метафора, чтобы подчеркнуть, насколько разразившийся кризис касается всех объектов, а не только тех, на которые навешен ярлык «природный», — ярлык, столь же, впрочем, вызывающий споры, как и апелляции к контролируемому первоистоку9. Политическая экология раскрывается не благодаря кризису экологических объектов, но благодаря общему конституционному кризису, который касается всех объектов. Давайте постараемся продемонстрировать его, составив список различий, который позволит нам разделить то, что, с ее собственной точки зрения, делает экология, и то, что она делает на самом деле10.
1. Политическая экология претендует на то, чтобы говорить о природе, но на самом деле говорит о бесчисленных запутанных случаях, которые всегда предполагают участие людей.
2. Она претендует на то, чтобы охранять природу и укрывать ее от человека, но во всех случаях это приводит ко все большему вовлечению человека, вторжения которого в природу становятся еще более частыми, еще более тонкими, еще более интимными, использующими все глубже внедряющийся научный аппарат.
3. Она претендует на то, чтобы защищать природу ради нее самой, а не ради все возрастающего эгоизма человека, — но каждый раз миссия, которую она выполняет, осуществляется людьми и оправдывается благом, удовольствием или чистой совестью малого количества тщательно отобранных людей, главным образом американцев, мужчин, богатых, образованных и белых.
4. Она претендует на то, чтобы мыслить в рамках Систем, известных благодаря Законам Науки, но каждый раз, когда она предлагает все соотнести с какой-то высшей причиной, то оказывается вовлеченной в научные споры, где эксперты неспособны прийти к соглашению.
5. Она претендует на то, чтобы искать свои научные модели в иерархиях, управляемых при помощи упорядоченных кибернетических циклов, но при этом всегда делает очевидными удивительные гетерархические соединения, время реакций и масштабы которых всегда создают неудобства для тех, кто верит, что говорит о хрупкости или твердости, о масштабности или незначительности Природы.
6. Она претендует на то, чтобы говорить о целом, но способна лишь на то, чтобы расшатывать чьи-то мнения, изменять соотношение сил, фокусируясь на местах, биотопах, ситуациях и отдельных событиях — два кита, застрявшие во льдах, сотня слонов в Амбозели, три десятка платанов на площади Тертр.
7. Она претендует на то, что ее могущество растет и она воплощает политическую жизнь будущего, но — что касается голосов на выборах — она всегда сидит на голодном пайке. Даже в тех странах, где она обладает немного большим могуществом, она выступает только в качестве дополнительной силы.
Давайте теперь снова возьмем этот список, принимая за достоинства то, что выше рассматривалось как недостатки.
1. Политическая экология не говорит о природе и никогда не пыталась говорить о ней. Она касается ассоциаций единств, принимающих сложные формы, — правил, аппаратов, потребителей, институций, нравов, телят, коров, свиней, выведения потомства — всего того, что совершенно напрасно включается в бесчеловечную и аисторичную природу. Природа не обсуждается экологией, которая, напротив, размывает ее контуры и перераспределяет ее агентов.
2. Политическая экология не пытается охранять природу и никогда не пыталась этого делать. Напротив, она хочет заботиться, еще более сложным и смешанным образом, о еще большем разнообразии сущностей и предназначений. Если модернизм претендует на то, чтобы находиться над миром, то экология, наоборот, ввязывается во все.
3. Политическая экология никогда
не претендовала на то, чтобы служить
природе ради блага самой природы, поскольку совершенно неспособна определить
общее благо для обесчеловеченной природы. Она делает нечто большее, чем
защищает природу (либо ради самой природы, либо ради блага будущего
человечества). Она отменяет нашу уверенность в том, что касается
суверенного блага человечества и вещей, а также в отношении целей и средств11.
4. Политическая экология не знает, чем является эколого-политическая система, и не функционирует благодаря сложной науке, модель и средства которой, ко всему прочему, ускользают от бедного мыслящего, постоянно ведущего поиски человечества. В этом ее великое достоинство. Она не знает, что составляет или что не составляет систему. Она не знает, что связано, а что не связано между собой. Научные споры, в которые она впутывается, — вот что отличает ее от всех других научно-политических движений прошлого. Это единственное движение, которое может извлечь выгоду из другой политики науки.
5. Ни кибернетика, ни иерархии не позволяют понять утративших равновесие, хаотических, дарвиновских, иногда локальных, иногда глобальных, иногда быстрых, иногда медленных агентов, которых она выявляет посредством множества оригинальных экспериментальных устройств, которые, будучи собраны вместе, не образуют надежной науки.
6. Политическая экология неспособна интегрировать в общую иерархизированную программу свои пунктирно намеченные и локальные действия и никогда не стремилась этого делать. Именно это неведение тотальности и спасает ее, поскольку она никогда не может свести в одну-единственную иерархию маленьких людей и большие слои озона, маленьких слонов и средних по размерам страусов. Самый маленький может оказаться самым большим. «Камень, который отвергли строители, сделался главой угла» (Мф. 21,42).
7. Политическая экология, к счастью, остаетсядо сих пор маргинальной, поскольку еще не уловила ни своей политики, ни своей экологии. Она думает, что говорит о Природе, о Системе, об иерархической Тотальности, о мире без человека, о надежной Науке, и именно эти слишком упорядоченные высказывания и делают ее маргинальной, тогда как отдельные высказывания о ее практике, возможно, позволили бы ей достичь наконец политической зрелости, если бы она только смогла уловить их смысл.
Политическую экологию можно характеризовать не через кризис природы, но через кризис объективности. Объекты, свободные от риска, «гладкие» объекты, к которым мы были приучены до сих пор, уступают место рискованным присоединениям, «запутанным» объектам*12. Давайте теперь, когда мы отвыкли от понятия природы, попробуем охарактеризовать различия между старыми объектами и новыми.
У объектов, свободных от риска, были четыре основные характеристики, которые позволяли узнавать их с первого взгляда. Прежде всего, произведенный объект имел отчетливые границы, четко определенную сущность, легко опознаваемые свойства. Он, бесспорно, принадлежал миру вещей, миру, сделанному из устойчивых, упрямых сущностей, определенных строгими законами причинности, эффективности, рентабельности, истины. Затем, как только работа над объектом завершалась, исследователи, инженеры, руководители, предприниматели и технологи, которые задумывали, производили и запускали эти объекты на рынок, делались невидимыми. Научная, техническая и производственная деятельность оставалась вне поля зрения. Далее, этот объект, лишенный риска, разумеется, приводил к каким-то ожидаемым или неожиданным последствиям, которые, однако, всегда мыслились в форме воздействия на другой мир, состоящий из сущностей, более сложно поддающихся определению и обозначающихся такими неопределенными словами, как «социальные факторы», «политические измерения» или «иррациональные аспекты». В соответствии с мифом о платоновской пещере, свободный от риска, принадлежащий старому конституционному порядку объект напоминал упавший метеор, поражающий социальный мир извне, мир, являющийся его целью. Наконец, некоторые из этих объектов, иногда по прошествии многих лет, могли стать причиной незамечаемой опасности и даже настоящих катастроф. Однако эти неожиданные следствия и даже эти катастрофы никогда не оказывали воздействия на первоначальное определение объекта, на его границы, на его сущность, поскольку эти следствия всегда принадлежали миру, который не был соразмерен миру объектов, — миру непредсказуемой истории, хаоса, политического и социального беспорядка. В противоположность воздействиям, которые, несмотря ни на что, можно было бы проследить, катастрофические последствия не имели никакого обратного действия на ответственность объектов или их определение; они никогда не могли служить уроком своим создателям, чтобы последние оказались способными, спустя какое-то время, изменить их свойства.
В качестве примера можно взять случай с асбестом, поскольку это, вероятно, один из последних объектов, которые можно назвать модернистскими. Это был совершенный материал (его называли magic material), одновременно инертный, эффективный и рентабельный, и потребовались десятки лет, чтобы последствия его распространения и его влияние на здоровье человека наконец были соотнесены с ним самим, чтобы возникли сомнения в нем, а также в тех, кто его изобрел, в его изготовителях, сторонниках и инспекторах; потребовались десятки тревожных сигналов и судебных тяжб, чтобы профессиональные заболевания, рак, трудности с утилизацией привели к тому, что причина всего этого была установлена и что все это стало рассматриваться как часть свойств асбеста. Это привело к медленному изменению статуса последнего: из инертного и идеального материала он стал кошмарной смесью права, гигиены и риска. Объекты такого типа по-прежнему населяют большую часть мира здравого смысла, в котором мы живем. Однако, словно сорняки во французском парке, другие объекты, с более экстравагантными формами, начинают размывать пейзаж, накладывая свои собственные разветвления на разветвления модернистских объектов13.
Как мы полагаем, лучший способ охарактеризовать экологические кризисы — это признать, что наряду с умножением «гладких» объектов происходит умножение рискованных соединений14. По своим свойствам они полностью отличаются от прежних объектов; именно поэтому говорят о кризисе каждый раз, когда происходит их вторжение в мир. В отличие от своих предшественников они не имеют отчетливых границ, четко определенных сущностей, у них отсутствует резкое разделение между ядром и окружающей их средой. Именно благодаря этой особенности они принимают вид «запутанных» объектов, образующих ризомы и сети. Далее, их производители не являются невидимыми, не остаются за пределами поля зрения, но выступают при свете дня, растерянные, охваченные противоречиями, вовлеченные в производство вместе со своими инструментами, лабораториями, мастерскими и заводами. Научное, техническое и промышленное производства изначально являются частью их определения. В-третьих, эти квазиобъекты не имеют, собственно говоря, никакого воздействия, то есть не ведут себя так, словно они упали в мир извне, в мир, отличающийся от них самих. Они имеют многочисленные соединения, щупальца, отростки, которые связывают их тысячью разных способов с сущностями, столь же плохо определенными, как и они сами, которые, вследствие этого, уже не образуют другого мира, независимого от первого. Для того чтобы иметь с ними дело, у нас нет, с одной стороны, социального или политического мира, а с другой — мира объективности и рентабельности. Наконец, и это, возможно, самое странное, их уже нельзя оторвать от тех неожиданных последствий, к которым они могут приводить в очень больших временных пределах, на очень большом расстоянии от себя, в несоизмеримом мире. Напротив, все парадоксальным образом ожидают неожиданных последствий, к которым они непременно приведут, — последствий, которые им присущи, за которые они несут ответственность, из которых они позволяют извлечь уроки в ходе вполне очевидного процесса обучения, отражающегося на их определении и разворачивающегося в том же самом мире, что и они.
Знаменитые прионы, возможно, ответственные за болезнь, называемую «коровьим бешенством», символизируют рискованные соединения в той же мере, в какой асбест символизирует прежние объекты, свободные от риска. Мы утверждаем, что можно проследить развитие политической экологии через умножение этих новых сущностей, которые отныне подмешивают свое существование к существованию классических объектов, всегда образующих фон общего пейзажа15. Нам кажется, что это различие между объектами, свободными от риска, и рискованными соединениями, «гладкими объектами» и «запутанными объектами», является более показательным, чем невозможное различие между кризисами, которые ставят под вопрос экологию, и кризисами, которые ставят под вопрос экономику или общество. Мы присутствуем не при вмешательстве вопросов о природе в политических споры, но при умножении «запутанных» объектов, которые уже ничто больше не может удержать в рамках одного только природного мира и которые точно уж ничто больше не может натурализовать.
Переводя таким образом понятие экологического кризиса, мы сможем осмыслить самую странную черту политической экологии, черту, которая находится в полном противоречии с тем, что делает, как ей кажется, политическая экология. Практику политической экологии, которая вовсе не занимается тем, что придает глобальность всем ставкам, находящимся под покровительством природы, можно узнать по неведению, которое она обнаруживает в отношении соответствующей значимости акторов16. Политическая экология не перенаправляет внимание от человеческого полюса к полюсу природы; она переходит от уверенности относительно производства объектов, свободных от риска (с ясным разделением между вещами и людьми), к неуверенности в тех отношениях, неожиданные последствия которых грозят разрушить все упорядоченности, все планы, все воздействия. Политическая экология, с такой замечательной эффективностью, опять ставит под вопрос саму возможность собирать, согласно раз и навсегда утвержденному порядку, иерархию акторов и ценностей17. Бесконечно малая причина может привести к большим следствиям; незначительный актор становится главным; великая катастрофа исчезает словно по волшебству; чудодейственный продукт приводит к чудовищным последствиям; монструозное существо приручается без труда. С политической экологией мы всегда оказываемся в невыгодном положении, сталкиваясь попеременно то с жесткостью экосистем, то с их хрупкостью18. Итак, быть может, настало время серьезно отнестись к апокалиптическим предсказаниям некоторых сторонников экологического движения о «конце природы».