Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2005
Первая русская революция. Взгляд через столетие
Ответственные редакторы А.П. Корелин, С.В. Тютюкин
М.: Памятники исторической мысли, 2005. — 602 с.
Годовщина первой русской революции в отличие от отмечавшегося еще совсем недавно столетия русско-японской войны не вызвала появления множества книжных новинок, посвященных различным аспектам этого события, биографиям его активных участников и тому подобному. Причины этому две — во-первых, за последние годы очень много документов политической истории начала XXвека уже были опубликованы в России, прежде всего здесь стоит отметить книги издательства «РОССПЭН», а во-вторых, потому, что революция 1905-1907 годов представляет собой событие, по отношению к которому сложно выработать какую-то однозначную точку зрения. Действительно, наверное, нет в отечественной истории XX столетия другого значимого факта, столь же ускользающего — причем для исследователей практически любых политических ориентаций — от ясной оценки. Нужно быть стопроцентным и бескомпромиссным монархистом, чтобы отнестись к этой революции (впервые подарившей подданным России значительную часть их гражданских прав) всецело отрицательно, и нужно быть столь же последовательным и непреклонным радикалом, чтобы эту революцию полностью одобрять (вместе с террором и пораженчеством).
Вероятно, поэтому коллективных монографий, подобных изданному Институтом российской истории РАН в 2005 году труду «Первая революция в России. Взгляд через столетие», вышло в последний год очень немного. Простым перечислением фактов добросовестный историк ограничиться не может, ему следует указать на причины тех или иных феноменов. Однако, указывая на конкретные причины революции, исследователь тем самым невольно выдает ей свою оценку. Начав говорить о финансовых потоках, которые поступали революционерам из-за границы, он рискует оказаться заодно с консерваторами-охранителями, а муссируя аграрный и рабочий вопросы и отмечая, как это делает автор предисловия к рецензируемой книге Станислав Тютюкин, «поистине самоубийственное для судеб самодержавной системы и царствующей династии поведение Николая II накануне и в день “Кровавого воскресенья”» (с. 13), да и вообще осуждая всю «гнилую» политику самодержавия, он может невольно прийти к признанию революции как закономерной реакции на неудовлетворительные действия властей.
Полагаю, что всякое размышление о революции должно начаться с наиболее неприятного для историков вопроса, без которого, однако, обойтись нельзя: могла ли революция 1905-1907 годов в той или иной форме не состояться. Могла ли Россия пройти XX век без всяких революций? Ибо если не могла, то ссылки на плохое поведение Николая в те или иные минуты жизни или на неправильные действия властей перед революцией оказываются неубедительными.
В рецензируемой книге нормальное и добросовестное компилятивное изложение исторических фактов о наиболее важных эпизодах революции, или, как ее называли консерваторы, «смуты», 1905 года обрамляется нехитрой концептуальной моделью, в которой основная вина за произошедшие с Россией бедствия как до 1905 года, так и после него возлагается почти всецело на «старый порядок». В частности, тот же Тютюкин в заключение пишет, что кризис 1905-1907 годов «мог стать началом нового, демократического этапа в истории страны, и если этого не случилось, то виноваты в этом прежде всего близорукость и самоуспокоенность власти и поистине фатальный ход последующих мировых событий» (с. 583). Можно согласиться с автором этих строк относительно политики Николая по существу, однако невольно возникает вопрос: если «ход событий» был столь «фатален», то есть «предопределен заранее», то, как знать, может быть, власти не были столь «близоруки» и «самоуспокоены», как это представляется историку? Сложно представить себе, как может действовать политический деятель, сознающий предопределенность гибели родного ему мира и порядка вещей. Вряд ли следует ожидать от него сугубо рационального поведения. И потом относительно «демократического этапа». Россия, на самом деле, до сих пор не может создать стабильную демократическую систему, до сих пор в нашей стране не действует механизм политической конкуренции, до сих пор мы живем фактически по полумонархической конституции, в значительной степени копирующей ту, которая была утверждена монархом в виде Основных законов Российской империи в апреле 1906 года. Вероятно, существуют какие-то исторические механизмы, которые обусловливают воспроизводство одной и той же конституционной модели. Так что дело, возможно, не только в «близорукости» и «самоуспокоенности».
Авторы сборника явно стремятся опровергнуть ту линию интерпретации революционных событий, которую выдвинул в эмиграции правый кадет Василий АлексеевичМаклаков и которую потом взял на вооружение Александр Солженицын. Согласно этой модели, причина русской катастрофы лежала в неготовности русских либералов находить взаимопонимание с властью. Книга доказывает, что такое взаимопонимание обеспечить было попросту невозможно: руководство кадетской партии в эпоху первой русской революции, как пишет Игорь Христофоров, «не могло не оказаться заложником (пусть и не совсем невольным) господствовавшего в думе и за ее пределами настроения» (с. 442), то есть революционного, по существу, настроения. Впрочем, Христофоров в отличие от Тютюкина, полагает, что вероятность развития России после реформ 1905-1907 годов по демократическому конституционному пути была весьма велика, тогда как Февраль явился радикальным («хотя и вполне предсказуемым») разрывом данного эволюционного процесса (с. 413). Противоречие в политических установках между двумя авторами коллективной монографии — относительно умеренным Христофоровым и гораздо более левым Тютюкиным — еще более проявляется в оценке, которую дает последний известной фразе Плеханова об итогах декабрьского восстания в Москве: «Не надо было браться за оружие». По словам ученого, «подменяя живую жизнь книжной схемой, Плеханов не мог найти такую оценку прошедшего восстания, которая не подрезала бы крылья участникам революции, а звала бы их […] лучше готовиться к новым боям…» (с. 385). С точки зрения «эволюционного» пути, может быть, было бы как раз лучше «крылья» революционерам пообрезать?
Все сказанное свидетельствует об одном — об остром дефиците философско-исторических и макросоциологических подходов к исследованию исторических процессов. Ведь именно отсутствие какой бы то ни было серьезной рефлексивной работы над совершенствованием концептуального инструментария исторического исследования (что наиболее выпукло проявляется при чтении «новых русских» работ о революции) оказывается компенсировано обилием конспирологических схем. И потому чтение этого, в принципе, хорошего исследования оставляет по прочтении ощущение идейной невнятицы — то ли мы имеем дело с представлениями в духе исторического фатализма или в духе альтернативной истории, то ли перед нами труд умеренных либералов-эволюционистов, то ли — радикалов-коммунистов. То ли режим Николая II во всем виноват, то ли — «гнилое» уже само по себе самодержавие.
Столетие первой русской революции демонстрирует — эпоха исторического позитивизма в России завершается, описание столь фундаментальных исторических явлений, как революция, уже невозможно без их основополагающего осмысления. А тогда — или назад в советский марксизм (и этот вариант явно просматривается в книге), или — вперед к каким-то новым философско-историческим синтезам. А поскольку о появлении таковых говорить пока рано, серьезные обобщающие труды о событиях 1905-1907 годов, вышедшие в последнее время, можно пересчитать по пальцам. И данная работа не представляет собой исключение из общего правила.
Борис Межуев
The Russian Revolution of 1905. Centenary perspectives
Jonathan D. Smele and Anthony Heywood (Eds.)
London; N. Y., 2005. — 284 p.
В России столетие революции 1905-1907 годов уже превратилось в фактор политического значения. К опыту революции апеллируют и правые, и левые, ее события комментируют СМИ. К юбилею вышли и новые книги. Отрадно, что эта революция оказалась в центре внимания конференции группы по исследованию российской революции в Ноттингеме (2004), по итогам которой вышел сборник статей, представляемый вниманию читателей.
Не секрет, что под именем «революция 1905 года» кроется процесс более широкий в хронологическом отношении. Крупный американский исследователь меньшевизма Абрахам Ашер во введении к книге вносит свой вклад в датировку событий — с 1904 года (видимо, чтобы подчеркнуть роль либеральной банкетной кампании). Ну что же — хоть не с 1899 года, как у Ричарда Пайпса. Уже хорошо.
Взгляд некоторых западных историков не менее политизирован, чем у российских публицистов (сказывается советологический background). Ашер пишет во введении: «Даже сейчас, когда я пишу эти строки в сентябре 2004 года, президент Владимир Путин предпринимает шаги для подрыва демократических реформ, введенных после коллапса коммунизма в 1991 году. Это выглядит почти как повторение самовольных действий царя в 1907-м, отступившего от многих мер, введенных в 1905 и 1906 годах» (р. 4). При всех претензиях к политике Путина, «почти» очень существенное. Ревизия ельцинских реформ Путиным достаточно поверхностная, авторитарные тенденции проявлялись за десятилетие до 2004 года (собственно, разгон представительного органа власти, которому можно уподобить 3 июня 1907 года, произошел не сейчас, а в 1993-м). В современной России нет ничего подобного введению различных избирательных прав для людей с разным социальным статусом (а в этом и состоял смысл третьеиюньского переворота 1907 года). Но одно несомненно — и у нас, и на Западе история продолжает быть живой составляющей политической борьбы. Тем внимательнее нужно присматриваться к ее опыту.
В книге встречаются и другие «междисциплинарные» подходы такого рода. Известная исследовательница терроризма Анна Гейфман актуальна как никогда. Ее задача — объяснить действия террористов процессами, которые ведут к инфантилизму и препятствуют автономному саморазвитию (р. 26). То ли дело добропорядочные мещане — их не упрекнуть в недостатке «автономного саморазвития»? Впрочем, при внимательном чтении представленного автором фактического материала видно, что внешние, социальные факторы играли в подъеме российского терроризма в начале века гораздо большую роль, чем «психиатрия». В противном случае осталось бы загадкой, почему психические эффекты, интересные примеры которых приводит Гейфман, в одних условиях сопровождают волну терроризма, а в других — нет.
Авторы бросают вызов устоявшимся представлениям о положении крестьянства. Впрочем, речь и здесь идет скорее о терминологии. Берилл Уильямс утверждает, что крестьяне не были настроены «прогрессивно» и выступали против факторов модернизации. Правомерность таких оценок зависит от критериев прогресса. Если считать синонимом прогресса реформы Столыпина — ответ будет один. А если видеть проявление прогресса в ликвидации помещичьего землевладения — другой. Не является секретом и то, что часть крестьянства была настроена консервативно. Но нельзя отрицать и массового участия крестьян в событиях революции вплоть до провозглашения республик. Куда более взвешенным представляется взгляд Франциски Шедеви, автора статьи о крестьянстве Острогодского уезда Воронежской губернии. Исследование конкретной ситуации показывает — нельзя говорить о тотальном обнищании крестьян, но было бы иллюзией и представление о значительном улучшении их в целом тяжелого положения.
Несмотря на идеологизированность общих оценок нескольких участников сборника, эта книга достойна не только порицания, но и одобрения. Работы авторов содержат много интересного материала, который впервые вводится в научный оборот. Так, Анна Гейфман ссылается на материалы Партии социалистов-революционеров, хранящиеся в архиве Международного института социальной истории (Амстердам), и другие прежде не публиковавшиеся документы.
В статьях Франциски Шедеви, Кристиана Ноака, Олега Айрапетова и Михаэля Хамма перед нами открывается мир «частных случаев» — провинциальных и этнорелигиозных — воронежская глубинка, мусульманская община Казани, харьковские евреи, маньчжурская армия. Интересный аспект ситуации в армии, подмеченный Олегом Айрапетовым, — воздействие опыта 1905 года на взгляды генерала Алексеева, сыгравшего важную роль в отстранении от власти Николая II в марте 1917 года (р. 94-95). Есть в книге обзорный материал о Киеве, Финляндии и балтийских провинциях. Впрочем, эти сюжеты уже неплохо изучены, так что здесь меньше нового, чем можно было ожидать. Биографические очерки о Ленине и Троцком не отличаются новизной, но вполне добротны. Кристофер Рид и Ян Тэтчер прослеживают воздействие опыта 1905 года на взгляды двух лидеров большевизма 1917-го, показывают взаимосвязь их взглядов в периоды двух революций.
В завершение книги нас снова ждет интересный штрих к портрету революции. В советское время так много писали о ее международном воздействии, что поневоле записываешь этот тезис в пропагандистские штампы (если речь не идет об известных ситуациях в Германии, Иране и Индии). Но нет — как показывает нам Давид Саундерс, революция получила живейший отклик даже в далеком Тайнсайде, на северо-востоке Англии. Впрочем, история «друзей русской свободы» охватывает конец XIX- начало ХХ веков, но ее пик приходится именно на кампанию поддержки революции.
«Столетняя перспектива» книги не претендует на систематическое изложение материала о революции и посвященной ей историографии. Наиболее удачные статьи сборника — это яркие штрихи к портрету 1905 года, и они, без сомнения, будут интересны отечественному читателю.
Александр Шубин
Зарождение демократической культуры: Россия в начале XXвека
Наталья Селунская, Рольф Тоштендаль
М.: РОССПЭН, 2005. — 336 с. — 1000 экз.
Книга московской и уппсальского историков написана в необычном жанре: их труд, по сути, представляет собой историко-политологический анализ политических институтов и политической культуры в России времен первой и второй Государственных Дум, то есть с 1905 по 1907 год. Работа Селунской и Тоштендаля стала одним из первых опытов анализа и обобщения того большого количества публикаций архивных материалов по истории партий и выборов того времени, которое было выпущено в последние годы преимущественно издательством «РОССПЭН». В концептуальном плане авторы выдвигают два главных утверждения: во-первых, произошедшее в Российской империи в исследуемый период следует характеризовать не как революцию (что подразумевало бы смену власти или хотя бы системы законности), а как поступательное — пусть и в конечном счете неудачное — движение за ограничение самодержавной власти. Во-вторых, политическое поведение российского общества в эпоху Дум первого и второго созывов имеет смысл рассматривать сквозь призму таких понятий, как «политическая культура», «публичная сфера», «политизация» и «гражданское сообщество». Оба тезиса позволяют встроить политическую историю Российской империи в общеевропейский контекст, сравнивая развитие российских институтов народного представительства с их аналогами в других странах — главным образом, в государствах Западной и Северной Европы, а также в Германской и Австро-Венгерской империях. Авторы отказываются от постулата об исключительности российского пути развития: как показывает проведенное ими сравнение, политическая система России до и после Октябрьского манифеста по многим параметрам действительно отличалась от конфигураций в большинстве других европейских стран, но по ряду других показателей различия проходили вовсе не по линии воображаемого водораздела между Россией и «Западом». Отказ от чисто ретроспективного взгляда позволяет увидеть сходства между демократическими движениями в России и других странах, пусть даже в российском случае «движение в сторону демократии» было оборвано столыпинским «coupd’Etat» (с. 323).
Эмпирическую сердцевину книги составляет несколько фрагментарное рассмотрение публицистических дискуссий о конституции и демократии и партийных платформ в преддверии думских выборов, а также гораздо более подробный анализ политического поведения избирателей и выборщиков — как в общероссийском масштабе, так и на уровне отдельных губерний. Именно в этой части авторы наиболее тесно соприкасаются с социальной историей, показывая, как новые избирательные механизмы позволили довольно большому кругу населения, и, главным образом, части крестьян, приобщиться к политике — именно этот процесс авторы называют «вовлечением» или «политизацией». Как и в большинстве других стран, формирование политических институтов — конституции, партий, парламента, курий — послужило толчком к вовлечению широких слоев народа в политическую жизнь, а не наоборот.
Опираясь на свой достаточно общий концептуальный аппарат, Селунская и Тоштендаль затрагивают огромное множество тем, каждой из которых с легкостью можно было бы посвятить отдельную монографию. Неизбежно проистекающая отсюда поверхностность рассмотрения многих из них зачастую вызывает чувство неудовлетворенности. Избежать этого можно было бы при помощи предельно заостренной и четкой формулировки исходных вопросов, чтобы стало понятно, чем руководствуются авторы при отборе материала. Однако именно теоретическая часть книги остается несколько схематичной, что во многом обусловлено сознательным отказом авторов от подробного разбора существующей литературы. Историки объясняют это нежеланием акцентировать расхождения с коллегами, что могло бы быть воспринято как излишняя агрессивность. Авторы намекают на то, что используют, например, концепцию «публичной сферы» не совсем так, как Юрген Хабермас, а понятие политической (или демократической) культуры — не так, как Роберт Патнам (в книге — «Путнам»), но не раскрывают сути этих различий и не приводят доводов в пользу применимости указанных концепций, продолжающих вызывать бурные споры, к исследуемым историческим реалиям. В итоге остается непонятным, отвечают ли крайне интересные и поучительные исследования и сравнения, проведенные Селунской и Тоштендалем, на вопрос о степени развития демократической культуры в России или оправдана ли характеристика участвовавших в публицистических баталиях и процессе выборов как составляющих, соответственно, «публичную сферу» и «гражданское сообщество». Неясно, на каком основании в сравнении между Россией и другими странами затрагиваются преимущественно такие формальные параметры, как год введения всеобщего избирательного права или конституционные полномочия правительства и монарха (в ущерб мнениям и локальным неформальным практикам, на которые обращают внимание политологи, исследующие современную политическую культуру). Непонятно, считают ли авторы несущественными для вопроса демократизации и политического вовлечения такую тему, как полиэтничный состав населения империи, которой уделяется очень мало внимания.
Отчасти такое отсутствие стройности вызвано, возможно, нехваткой работ, обобщающих исторический материал и аргументирующих ту или иную общую точку зрения на события 1905-1907 годов. В споре с такими концепциями, наверное, было бы легче более четко выстроить приводимые аргументы и данные (из существующих взглядов на российскую политическую культуру XX века отправной точкой могли бы послужить, например, работы Теодора Шанина). Тем не менее книга Селунской и Тоштендаля изобилует интересными наблюдениями, тезисами и примерами и наверняка послужит стимулом для дальнейшего изучения российской политической культуры в широком сравнительном контексте.
М.Г.
Москва на перепутье. Власть и общество в 1905-1914 гг.
И.С. Розенталь
М.: РОССПЭН, 2004. — 256 с. — 1000 экз.
Случайный читатель книги Исаака Розенталя может решить, что речь в ней идет об узком предмете, представляющем интерес только для историков городской жизни в России в период, предшествовавший захвату власти большевиками. Розенталь — тщательный исследователь, искусно отыскивающий факты в широком диапазоне зачастую труднодоступных источников, однако он довольно скупо излагает собственную интерпретацию этих фактов: авторское введение занимает всего шесть страниц, а заключение — лишь две с половиной. Однако в основной части книги — а состоит она из семи ярко написанных глав, посвященных, в первую очередь, внутреннему развитию и реформам управления города Москвы, при этом подробно освещаются и такие темы, как взаимоотношения между властью и обществом и рабочий вопрос, состояние образования и многие другие, — автор постоянно затрагивает важный вопрос, о котором с момента падения царского режима страстно спорят ученые, политические лидеры и русские эмигранты: означали ли политические события того времени и сопровождающие их политические беспорядки в первопрестольной европеизацию страны, которая могла предотвратить крах старого порядка и торжество большевизма? Дискуссия об этом вопросе с особой напряженностью велась в 1960-е годы, когда западные историки-ревизионисты объявили фантазией представление о том, что царская Россия была способна на коренные реформы, и выдвинули утверждение, что большевистская революция была пусть не неизбежным, но все же наиболее вероятным результатом тех социальных и политических потрясений, которые прокатились по стране в 1905 году и которые так и не удалось полностью унять в последующие двенадцать лет.
На первой странице введения Розенталь намекает, что его книгу можно рассматривать как вклад в продолжающуюся дискуссию о распутье, на котором Россия стояла в начале XX века, но соответствующий пассаж столь сжат, что, возможно, не все читатели смогут осознать значение этого вопроса. Особенно удивляет, что в книге нет подробного разбора ленинского утверждения о неизбежности большевистской революции — темы, которая красной нитью проходит через советскую историографию данного вопроса. При этом в своем интересном и весьма оригинальном изложении истории Москвы с 1905 по 1914 год Розенталь рисует необычайно яркую картину социальной и политической жизни в городе, подчеркивая сложность его внутреннего развития. Стало быть, подразумевается, что будущее Москвы и страны в целом не было предопределено. Не все царские чиновники были отъявленными реакционерами, а московский губернатор c 1905 по 1911 год Владимир Федорович Джунковский, по сути, был чутким и просвещенным государственным служащим, выступавшим за проведение значительных реформ, некоторые из которых были претворены в жизнь. Многие крупные промышленники и предприниматели также поддерживали обширную либерализацию политической системы, улучшение положения плохо оплачиваемых рабочих и расширение доступа к образованию для обездоленных. Некоторые богатые москвичи, как мы знаем, даже оказывали значительную финансовую поддержку радикальным партиям, включая большевиков.
Обстоятельная работа с архивными и опубликованными источниками позволила Розенталю представить в новом свете некоторые аспекты социальной истории Москвы. В качестве примера можно назвать крайне интересное описание настроений многих рабочих в конце 1905 года. Историки часто отмечали, что к этому времени в связи с правительственными репрессиями и неспособностью стачечного движения добиться дополнительных уступок политическая активность рабочих спала, но при этом подчеркивали мужество и стойкость пролетариата. Розенталь обнаружил исследование психиатра, приват-доцента Московского университета Ф.Е. Рыбакова, посвященное настроениям среди рабочих, проходивших у него лечение. Рыбаков установил, что значительное число из них страдало «тревогой, страхом, подавленностью» (с. 83), поскольку они были вынуждены участвовать в забастовках, с которыми не были согласны. Один рабочий сказал Рыбакову, что он поддерживает царя, поскольку убежден в том, что отсутствие такого правителя было бы «ужасным» для страны (с. 84). Как отмечает Розенталь в другом месте, такое восприятие царя было широко распространенным — это помогает нам объяснить, почему в русском народе долго после краха старого порядка оставалось глубоко укорененным «сакраментальное отношение к вождям» (с. 155).
Интересно, что, объясняя, почему царский режим в итоге потерпел крушение, Розенталь с одобрением приводит цитату Джунковского (несмотря на реформаторские склонности -приверженца старого порядка) о том, что, хотя власть после 1905 года осуществила значительные реформы, обществу они всегда казались недостаточными. Я бы добавил, что царское правительство почти неизменно грешило неправильным расчетом времени — оно всегда слишком долго медлило, прежде чем предпринять какие-либо меры в ответ на требования оппозиции. Приведу только один пример: будь выборная Дума со значительными полномочиями учреждена в 1904 году, на начальной стадии антиправительственных волнений, беспорядки, вероятно, можно было бы остановить. К 1905 году враждебность либералов к старому порядку достигла такой интенсивности, что уступки царя уже не могли умиротворить их. К тому же Розенталь убедительно показывает, что значительной помехой сотрудничеству между наиболее заметными группами в городском обществе стала их неспособность понимать интересы и потребности друг друга. Таким образом, во время внутреннего кризиса, порожденного Первой мировой войной, они встали на путь, ведущий прямо к катастрофе.
Абрахам Ашер
(авторизованный перевод с английского М.Г.)
Молотов. Молодость
Вячеслав Никонов
М.: Вагриус, 2005. — 768 с. — 3000 экз.
Проживи Молотов еще немного дольше, десяток государств — от Монголии до Польши — требовали бы его выдачи в качестве обвиняемого в преступлениях против человечности. Эта констатация — лишь ответ на откровенную декларацию автора: «Я любил и люблю его» (с. 5). Что же, трагическое напряжение, порожденное неустранимостью преступления и любви, может помочь вырваться за пределы обыденного понимания человека и обстоятельств. В этом и есть задача истории, предстает ли она в обличье музы или социальной науки.
О трагедии в книге Вячеслава Никонова нет и речи. Кремлевский политолог вполне доволен собой и своим героем — «о таком деде можно было только мечтать». На дворе третье тысячелетие, и конечно, «я не считаю все им сделанное и сказанное правильным. Но, право, не я ему судья», — и автор призывает на помощь Пушкина как ревнителя славы предков (с. 6). Похоже, Вячеслав Никонов не подозревает, что упоминание судии, Пушкина и родовой репутации заставляет читателя вспомнить известные с детства строки Лермонтова.
Жанр книги автор определить не берется. Обширные цитаты позволяют считать ее «мемуарами деда», а «использование архивов, а также других источников и литературы позволяет определить жанр книги как историческое исследование. Кроме того, в ней много моих мыслей об эпохе…». Все так. Однако точнее всего характер своего 760-страничного произведения Вячеслав Никонов обозначил, сетуя на отсутствие «сколько-нибудь достоверной и складной биографии Молотова» (с. 6).
Значение книги Вячеслава Никонова гораздо шире. Перед читателем — крупное произведение нарождающейся московско-кремлевской исторической школы. Попробуем выделить ее главные, поистине родовые признаки.
Борьба с трансцендентностью. Вячеслав Никонов искренне не приемлет социального опыта, выходящего за рамки наличного бытия. Революция как освободительное усилие, как утоление жажды справедливости ему попросту непонятна. Отблеск костра — не на его лице.
«Как становились революционерами?» — спрашивает автор. «Сам дед говорил», что революционность пробудило в нем «в первую очередь чтение художественной литературы». Автор сомневается: «Читали Чехова и возмущались положением дел миллионы, но идти на каторгу во имя светлого будущего были готовы максимум тысячи» (отчего социальный протест связывается у Вячеслава Никонова непременно с каторгой, которой ни Сталин и Молотов, ни большинство других революционеров и в глаза не видели?). По мнению Никонова, «выбор во всех случаях предопределялся стечением нескольких обязательных обстоятельств и условий, при которых становятся революционерами». На первое место он ставит «личность» — но нет, не личность революционера. Личность — это «волевой, сильный, доминирующий наставник, который укажет путь». Вслед за ним покорно маршируют «событие, подтверждающее правильность указанного пути», «характер самого человека» (способность служить идеалу, что редкость: «человек слаб») и «случай, играющий большую роль» (с. 27-28). Автор неспособен отделить революционера от религиозного фундаменталиста. Для него все движения, отрицающие существующее социальное устройство, на одно лицо. Человеком непременно должен кто-то управлять, иначе и быть не может. Людей, не укладывающихся в эти «обязательные» рамки, Вячеслав Никонов может лишь зло третировать: «эти борцы за демократию» (о фракции демократического централизма, с. 485), «группа пламенных революционеров» (о большевистских эмиссарах в Германии, с. 704).
Корпоративность как историческая сила и жизненное мерило. «Думаю, дед поступил не совсем по-товарищески, когда не упомянул среди первых правдистов Раскольникова. Но и Раскольников, по его разумению, вел себя не по-товарищески, когда эмигрировал из СССР [sic] в конце 30-х…» (с. 115). «Дед […] с большим недоверием относился к тем, чей партийный стаж начинался в первые послереволюционные годы» (с. 408). «Молотов благоразумно отмолчался по наиболее спорным вопросам» (VIIIсъезд, с. 458). «К апрелю 1920 г. относится первая известная мне статья будущего ваятеля коллективизации Молотова по крестьянской проблематике» (с. 486). «Управленческий стиль деда — деполитизированный, нацеленный на решение поставленных партией задач через оптимизацию работы аппарата» (с. 477). «В резолюции съезда дедова мысль о воспитательной роли профсоюзов отражение нашла» (с. 484). «Что же касается деда, то с системой известных привилегий для коммунистов он тогда не спорил» (с. 563). «Дед, надо сказать, от своего начальника старался не отставать» (с. 606).
Умеренность и аккуратность требуется, как известно, дополнить «личным вкладом». В результате тезисы агитпропречи Молотова о Версальском мире, ни на йоту не отступающие от газетных филиппик, предстают «систематическим изложением взглядов будущего министра иностранных дел Молотова по внешнеполитической проблеме» (с. 468). Бесспорно, 32-летнему Секретарю ЦК было непросто предлагать старшим товарищам ограничить антицерковную кампанию теми губерниями и городами, «где действительно есть крупные ценности». Отражало ли мнение Молотова разномыслие в руководящей верхушке, опасение эксцессов, его личное восприятие? Что за вопросы! «Вероятно, семейное воспитание и упражнение в церковном хоре сказывались» (с. 600). Не партийный хор, так церковный.
Бульварная занимательность. Скука, которую навевает повествование о трудах и днях главного героя, развеивается необязательным документальным материалом и масштабными рассуждениями. Николай IIи Молотов, Троцкий и Путин, ни больше ни меньше! — угадайте, кто из них оказался «лучшим политиком» (с. 718-719). Интеллектуальная пошлость не приходит одна — и в дело идут скользкие замечания о Крупской и Арманд или о неряшливости Рыкова. Давно опубликованное письмо Ленина (от 12 июля 1923 года)[1] автор представляет как архивную находку, печатает его с непростительными искажениями, а затем произвольно интерпретирует — разумеется, в смысле психической неадекватности Ленина (с. 649). Особенно вдохновляют Вячеслава Никонова очерки беглых аппаратчиков — Григория Беседовского, Бориса Бажанова и Сергея Дмитриевского. Автора не смущают унизительные для Молотова хлестаковские россказни Бажанова о том, как сочинялся партийный устав 1922 года, и он не предпринимает ни малейшей попытки обычной критики источника, хотя возможностей к тому немало[2]. Зачем? Ведь бажановская история «довольно забавна» (с. 594). Антибольшевистские разоблачения Беседовского тоже помогают взбодрить повествование — переворот в Москве, конармия на Рейне, в каком еще источнике найдешь такое (с. 704, 710)? Одновременно этот балаган позволяет дискредитировать Троцкого — носителя революционного мировоззрения и противника сплачивающейся корпорации — и даже утверждать: «У оппонентов Троцкого были серьезные основания опасаться за свою жизнь» (с. 676). Приятен автору и отзыв о Троцком национал-социалиста Дмитриевского (с. 718).
Так в трактовке внутрипартийного конфликта 1923 года сливаются воедино главные тенденции московско-кремлевской школы: отрицание исторической свободы, прославление корпоративной государственности, эрудированная пошлость. В лице Вячеслава Никонова новая историческая школа еще полностью не преодолела традицию добросовестного изложения. Впрочем, зачем ее преодолевать? Достаточно поставить себе на службу.
Продолжение следует.
Олег Кен