Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2005
Марлен Ларюэль.
Идеология русского евразийства, или Мысли о величии империи.
М.: Наталис, 2004. — 287 с.
Евразия: люди и мифы
Сост. и отв. ред. С. Панарин.
М.: Наталис, 2003. — 607 с. — 1500 экз.
Я начну эту рецензию «за упокой», а кончу ее «за здравие».
В 1938 году Владимир Набоков написал пьесу «Изобретение Вальса», в которой вывел человека, придумавшего некое новое сверхоружие, уничтожающее целые континенты, — правда, в конце выясняется, что эта «машина уничтожения» есть он сам. Когда Вальса вяжут санитары, он кричит: «я — могу взорваться». Данные строки были написаны за семь лет до Хиросимы и за 63 года до 11 сентября, но не будем приписывать автору провидение будущего, он занимался человеческой психологией. Этот тип жалкого человека, мнящего себя чем-то невероятно значимым и не понимающего, как он видится окружающим, был предметом неизменного брезгливого любопытства Набокова.
И почему-то именно Вальс приходит мне на ум, когда я читаю сочинения евразийцев, этих товарищей Набокова по горькому изгнанничеству. Они, бедные и растерянные, ежеминутно унижаемые в своем имперском и аристократическом достоинстве, вынужденные сносить презрение Запада, страстно желали плюнуть этому самодовольному буржуа в его сытую физиономию. Вот они и плюнули, как умели, а коль скоро жили они в мире горячечных грез, то и Западу грозили чем-то неясным, обещали что-то неслыханное, причем единственным доказательством реальности их угроз оказывалась их же собственная вера.
Впрочем, нарисованная картина есть карикатура, это — взгляд недоброжелателя. Моя реакция отчасти спровоцирована не самими евразийцами, а их советским и постсоветским прочтением. Те были людьми культурными и образованными, а вот Лев Гумилев, гордо именовавший себя «последним евразийцем», по печальным обстоятельствам своей жизни так и остался недоучкой, но именно его интерпретация сделалась для последующих поколений «красно-белых оппозиционеров» и «консервативных революционеров» истинным евразийством. Ныне это понятие обрело невероятную популярность: в русскоязычном Интернете слово «евразийство» встречается более 55 тысяч раз (для сравнения: «структурализм» — вдвое реже). «Неоевразийство» стало политической партией, а его вождь Александр Дугин — советником при больших начальниках. Если верить интуиции Сергея Аверинцева, посвятившего одну из последних своих статей евразийству Николая Трубецкого, отцы-основатели этого течения с душевной болью шли на сознательное упрощение своих сложных воззрений во имя популяризации. Сегодня упрощение достигло таких масштабов, что ни одной философской ноты уже не различить в этой какофонии русского фашизма.
В столь политизированной ситуации ни сторонники, ни противники евразийства в России не способны на спокойный научный анализ данного феномена. Нужен иностранец. Француженка Марлен Ларюэль отлично справилась со своей задачей. Название ее книги в оригинале звучит по последней академической моде: «L’idéologieeurasisterusseouCommentpenserl’empire». Но этот ученый жаргон труден для передачи на другом языке, потому и перевод не вполне точен: «мысли о величии империи» отдают какой-то помпезной ностальгией, тогда как автор в своей книге ставит вопрос: «Как мыслить Империю?» Она не повторяет за евразийцами их постулаты, будь то в поддержку или в опровержение, но рассуждает о том, каким образом возникла их «концептуализация». Хотя Ларюэль и изучила досконально писания евразийцев, ее основной интерес лежит в эпистемологической сфере: как мыслит себя евразиец, когда он формулирует свои термины? Где он? Что для него точка отсчета? Можно ли пренебречь тем фактом, что, рассуждая об Азии, он всегда и неизбежно думает о Европе? В какой степени терминология исследователя задает предмет исследования?
Автор ставит евразийство в целый ряд контекстов, подчас неожиданных: она предлагает не придавать столь большого, как это обычно делается, значения связи этой теории с фашизмом (впрочем, из работы как раз следует, что связей-то не было с германским нацизмом, а с итальянским фашизмом — очень даже!) или сменовеховством, а лучше обратить внимание на немецкую натурфилософию и романтизм. Ларюэль называет многие неожиданные и не всегда кажущиеся обоснованными имена, которые ей приходят на ум в связи с евразийством: Анри де Ман, Жорж Сорель, Анри Бергсон. Впрочем, вопрос о том, находились ли евразийцы в творческом контакте с европейскими мыслителями межвоенного времени, в работе серьезно не рассматривается. Ясно, что 1920-е годы были эпохой тотального разочарования и утраты ориентиров, однако катастрофа мировой войны все же не лишила мыслителей физической точки опоры. С русскими же философами произошла катастрофа куда более глобальная, и этой болью не с кем было поделиться, кроме своих же. Отдельной интересной темой является связь евразийства с ранним структурализмом (недаром же к нему отчасти принадлежал Роман Якобсон). В общем, книгу Ларюэль полезно прочитать всякому, кто интересуется историей идей.
Недостаток, который можно поставить в упрек автору, помимо упущения некоторых мелких работ, — это нежелание взглянуть на евразийство в контексте сегодняшней полемики вокруг «ориентализма», «мультикультурализма» и других проблем, обретших неакадемическую актуальность в последнее время.
До какой степени странен термин «Евразия», если стараться использовать его в операциональном смысле, становится ясно даже при беглом просмотре сборника «Евразия: люди и мифы». Он составлен из лучших статей, появлявшихся в 1996-2002 годах в журнале «Вестник Евразии» и отобранных его редактором Сергеем Панариным, представителем «научно-философского», а не «политического» неоевразийства. Некоторые статьи сборника любопытны, иные представляют явный «пустоцвет», но что бросается в глаза, так это полная тематическая разноголосица: в самом деле, этническая идентичность странного племени «бужских галендров», заброшенных историей из Польши в Сибирь, никак не проясняется от соседства с исповедью живущего в Москве горского еврея или обсуждением гражданской идентичности украинцев. Разумеется, самым безнадежным делом оказывается публикация статей на политическую злобу дня: например, Шохрат Кадыров рассуждает о перспективной фигуре антиниязовской оппозиции в Туркмении — Борисе Шихмурадове (с. 357), а Нурболат Масанов — о столь же многообещающем казахском политике Акежане Кажегельдине (с. 376). Неизвестно, читали ли среднеазиатские диктаторы журнал «Вестник Евразии», но только оба оппозиционера давно сидят по тюрьмам. Если говорить об интересных с научной точки зрения публикациях сборника, то, пожалуй, внимания заслуживают лишь статьи Вадима Цымбурского «Две Евразии: омонимия как ключ к идеологии раннего евразийства» (с. 22-49) и той же Марлен Ларюэль «Когда присваивается интеллектуальная собственность, или О противоположности Л.Н. Гумилева и П.Н. Савицкого» (с. 50-64). Можно, наверно, назвать и еще кого-то, но беда в том, что каждая интересная статья могла с легкостью найти себе место во многих других периодических изданиях, и невольно создается впечатление, что общая шапка «Евразии» есть лишь способ пошире распахнуть объятия всем сколько-нибудь любопытным материалам практически на любые темы, связанные с территориями бывшего СССР. Даже нарочно не придумаешь более яркого способа скомпрометировать евразийство как инструмент для анализа действительности. Более того, если читать сборник подряд, то особенно ясно вырисовывается пропасть между восточными славянами и народами, живущими от них на восток и на юг. Все статьи, посвященные любым проблемам бурят, народов Кавказа, туркмен, казахов, монголов и так далее, так или иначе затрагивают вопросы клановой, тейповой, племенной или большесемейной идентичности. У славян ничего подобного и близко нету: человек идентифицируется политически, социально, мировоззренчески — но всегда индивидуально. Заметим, что русские, расселившись на восток вплоть до Тихого океана, принесли туда, в экзотический мир, на границы Японии, Китая и Кореи, все свои обычные отношения и представления, они не смешались с окрестным населением, не заразились чужим мировосприятием, но остались самими собой. Поразительная несмачиваемость, если вдуматься. Достаточно вспомнить латиноамериканскую литературу, чтобы понять, какие удивительные примеры амальгамации разнородных культур может давать колониальная экспансия. А у нас что? После этого — о каком евразийстве вообще можно говорить!
Россия — не Европа и не Азия. Это ежедневный опыт каждого живущего здесь человека. Для европейца наш соотечественник слишком легко полагается на авось и государственный патернализм и при этом слишком мало готов к постепенному накопительству или социальному действию. Для азиата же он слишком атомизирован (вопреки поголовному заблуждению) и недостаточно покорен. Эти наблюдения банальны, но оттого не перестают быть важными. Аргументы либеральной лояльности или политической корректности не должны заставить нас вовсе отказаться от вопроса: создает ли это странное сочетание новый смысл, новую сущность или перед нами чистая «негация», отсутствие? Каждый, кто возьмется отвечать на него, не сможет пройти мимо интеллектуально храброй, пусть и методологически обреченной попытки евразийцев.
Сергей Иванов
A Normal Country. Russia After Communism
Andrei Shleifer
Cambridge (Mass.); London: Harvard University Press, 2005.— vii + 208 p.
Около года тому назад авторитетный журнал «Foreign Affairs» опубликовал примечательную статью под названием «Нормальная страна»[1]. Ее авторы, «широко известные в узких кругах» советологи Андрей Шлейфер и Даниел Трейзман, базируясь на простых и прямолинейных, как сознание среднего американца, аргументах, доказывали, что российские реформы идут в единственно верном направлении, а сама Россия неумолимо становится «нормальным государством со средним достатком». Для страны, «не далее чем пятнадцать лет назад бывшей “империей зла”, […] — это достижение, поистине достойное восхищения», писали Шлейфер и Трейзман. Попутно они клеймили оппонентов, утверждавших, что «эксперимент с демократией в России “находится при последнем издыхании”», а экономика страны — «уникальное в своем уродстве образование»[2].
Американское научное сообщество встретило статью с вниманием, а российский истеблишмент — с восторгом. И хотя один из авторов оказался чересчур даже «нормальным» (в последнее время американская прокуратура угрожает господину Шлейферу многомиллионным штрафом за банальный «распил» средств, в первой половине 1990-х годов выделенных USAID на помощь реформам в «нормальной» стране), благодатная тема по сей день остается в центре его внимания. Поэтому пройти мимо книги с тем же, что и у статьи, названием, которую только что выпустило почтенное издательство Гарвардского университета, было выше моих сил — тем более, что «нормальность» России стала за последний год гораздо более, скажем так, очевидной.
Издавать книгу вскоре после научной статьи, которая привлекла к себе широкое внимание, всегда считалось нормальным делом в американском научном сообществе, но нынешний опыт профессора Шлейфера радикально обогащает представления и об этой «норме». Не в пример Фрэнсису Фукуяме, который существенно развил свою аргументацию на пути от статьи «Конец истории?» к книге, или Сэмюэлю Хантингтону, который значительно усилил фактологическую базу «Столкновения цивилизаций», Андрей Шлейфер решил осчастливить читателей простой перепечаткой своих статей 1992-2001 годов, снабженной напыщенным предисловием. И хотя этот сборник содержит некоторые интригующие суждения, в целом он оставляет ощущение глубокого разочарования.
Стержневая идея книги заключается в несколько специфической трактовке «нормальности» страны — под таковой понимается расположенность ее в средней части рейтинга доходов населения, наличие некоторых демократических институтов и практик, а также сколько-то выраженная развитость рыночной экономики. Однако такое состояние трудно назвать «нормой», поскольку из 6,6-миллиардного населения планеты 800 миллионов человек проживают в развитых странах со среднедушевым ВВП от 25 000 долларов в год и выше; более 5 миллиардов населяют страны, где этот показатель не достигает 7000 долларов в год, и не более 500 миллионов составляет население государств, расположившихся между этими «полюсами»[3]. Каким образом Россия, с ее подушевым ВВП в 8000 долларов (р. 157) попадающая именно в эту группу, которая отличается предельной нестабильностью, может быть отнесена к «нормальным» странам, автор предпочитает не объяснять.
Скорее всего, «нормальность» сегодняшней России определяется в противопоставлении ее прежнему Советскому Союзу — стране, во всех отношениях «ненормальной» с точки зрения эмигранта. Пожалуй, именно этим можно объяснить удовлетворение, испытываемое профессором Шлейфером от констатации того факта, что «Россия уже, видимо, отказалась от достаточного числа пережитков системы централизованного планирования, чтобы стать страной с рыночной экономикой, восприятие каковой в качестве нормальной страны со средним уровнем доходов предполагает незначительную вероятность экстремальных сценариев развития» (p. 182, 181). Соответственно и история тех пятнадцати лет, которые привели к этой трансформации, подается в позитивном свете: «К началу нового столетия, когда [президент] Ельцин передал власть Владимиру Путину, стало ясно, что он достиг своей цели: Россия превратилась в нормальную страну — демократическое общество с рыночной экономикой» (p. 4).
Этот минималистский подход накладывает печать на большинство выводов, к которым приходит автор. Он очень обстоятельно описывает кризис 1990-1992 годов и в целом убедительно раскрывает его причины, выделяя среди них нерешительность советских реформ (р. 27). Трудно ему возразить, когда он пишет об исключительной сложности задач, вставших перед лидерами новой России (р. 3). Приходится согласиться с объяснением низкой стоимости приватизированных российских предприятий всепроникающим воровством и злоупотреблениями, которые не давали возможности потенциальным акционерам реализовать права собственности (р. 41-42). Именно сравнение современного состояния российской экономики и российского общества с ситуацией начала 1990-х годов, а не глубокий анализ нынешней действительности позволяет автору столь высоко оценить наши «достижения».
С такой точки зрения результат российских экономических реформ действительно может восприниматься как несомненный успех. Однако ни один здравомыслящий читатель не согласится с Андреем Шлейфером, когда он безапелляционно заявляет, что катастрофическое сокращение средней продолжительности жизни россиян в годы реформ «не кажется обусловленным ростом бедности, недоеданием или ограничением доступа к услугам здравоохранения» (p. 161). А уж утверждение, будто в ходе реализованной в 1993-1994 годах чубайсовской приватизации «работники приватизируемых предприятий получили такие щедрые льготы и уступки, каких не предусматривалось ни одной приватизацией в мире (курсив мой. — В.И.)» (р. 39), и подавно не может вызвать никакой реакции, кроме горькой усмешки.
Логика автора, оценивающего на «отлично» реализованный в России план приватизации, очень проста (хотя это, видимо, тот случай, когда «простота хуже воровства»). По мнению профессора Шлейфера, приватизация тождественна по сути деполитизации (р. 30) или же, по крайней мере, имеет последнюю своей целью. По его мнению, процесс приватизации столкнулся с жестким противодействием бюрократии, стремившейся сохранить контроль над экономикой (р. 80 и другие), и был осложнен полной неспособностью и нежеланием работников занимать активную позицию — типа той, которая проявилась в Польше или Чехии (р. 39-40, 44-45). Результат был предопределен: менеджеры оказались вынуждены консолидировать свой контроль над компаниями ради противостояния бюрократии, а если их власть и полномочия и оказывались чрезмерными, то лишь в результате пассивности трудовых коллективов (р. 34-35).
Но почему же в таком случае столь успешная приватизация не положила конец политизированности российской экономики? Искать в книге Андрея Шлейфера ответ на этот вопрос — пустое дело. Не объясняет он и того, почему в 1990-е годы в России имел место беспрецедентный приток в политику представителей бизнеса, а в последние годы — не менее масштабное внедрение в бизнес выходцев из политического класса. Приходится признать, что даже если деполитизация экономики и была задачей разработчиков программы приватизации, решить ее — а значит, и достичь главной цели «приватизаторов» — не удалось.
При этом стоит заметить, что автор разглядел предпосылки реванша старой политической элиты гораздо раньше, чем их увидели другие. В статье, написанной им совместно с Оливье Бланшаром еще в 2000 году, он сравнивает Россию начала XXI века с Мексикой 1930-х годов (страной, характеризовавшейся политической децентрализацией и всевластием региональных властей) и следующим образом оценивает результаты создания там «партии власти» в 1938 году: установленный тем самым «контроль над правилами торговли и регулирующими институтами сформировал в Мексике единый рынок и обеспечил существенные выгоды, ценой которых, однако, стала беспрецедентная политическая централизация. И хотя это и называлось “защищающим рынок федерализмом”, политический “рынок” очевидно не входил в число защищаемых» (р. 155, курсив мой. — В.И.). При этом усиление диктаторских замашек российского руководства, видимо, не смущает автора, хотя политика мексиканских властей и подверглась в их с Оливье Бланшаром статье последовательному и убедительному осуждению.
Можно было бы продолжить анализ сильных и слабых сторон книги Андрея Шлейфера, но главный вывод представляется мне и без того очевидным. Мы имеем дело с предельно тенденциозным исследованием — хотя, следует заметить, такая тенденциозность имеет, видимо, свои основания. Как выходец из России, автор, быть может, движим симпатиями к стране, которую западные исследователи по-прежнему изображают в качестве «империи зла», и отчасти поэтому выступает ее апологетом. Как гражданин Америки, он уже свыкся с пониманием нормальности как всего, что не угрожает его новой родине и не расходится с целями, которые ставят перед собой его соотечественники. Тем не менее большинство заявленных в книге выводов существенно расходятся с существующими реалиями. А девальвация понятия «норма» становится основным результатом ее издания. Если это и способно дать хоть какой-то положительный эффект, то только в виде более или менее снисходительного отношения критиков к самой рецензируемой книге.
Владислав Иноземцев
Эпоха крайностей: Короткий двадцатый век (1914-1991)
Эрик Хобсбаум
М.: Издательство «Независимая газета», 2004. — 632 с. — 3000 экз.
Начинать подводить итоги века за десятилетие до его конца (первый английский вариант книги вышел в 1994 году) — предприятие довольно рискованное, мало ли что еще случится. Однако известный британский историк, специализирующийся на изучении XIX века, Эрик Хобсбаум решил не дожидаться миллениума и рассказать миру, что же с последним произошло в ХХ веке.
Толстая книга большого формата содержит девятнадцать глав, посвященных политической, экономической, социальной и культурной истории ХХ века. Масштаб проделанной работы огромен и вызывает искреннее уважение, однако содержание глав обладает далеко не равной ценностью. Местами книга читается как достаточно идеологизированное завещание крупного ученого, исходящего из присущего возрасту страха.
Для Эрика Хобсбаума ХХ век начинается с Первой мировой войны, которая разрушила старую систему баланса между «великими державами», а также породила русскую революцию. Два этих события, по мнению автора, и определили историю ХХ века. Причем если последствия первого «окончились» в 1945 году (Первая мировая война привела к неустойчивости мировой экономики и межгосударственных отношений, что в свою очередь спровоцировало Великую депрессию, фашизм и Вторую мировую), то второе, приведшее к образованию СССР и всей мировой коммунистической системы, «окончилось» в 1991-м. Последствия краха СССР и, в частности, политическая нестабильность в ряде стран Восточной Европы и определяют пессимизм, отражающийся в последних главах книги.
Анализ Первой мировой и межвоенного западного общества (в его экономических и социальных аспектах), несомненно, представляет значительный интерес для российского читателя. В его распоряжении не так много работ, где подобные темы расписаны столь подробно. Статистика, весомые суждения самого автора и его коллег — все очень солидно и интересно, особенно с учетом того, что в России Первая мировая — война забытая, а о ее последствиях для западного общества (в частности, росте и оправдании насилия, которое в его «варварских» формах было немыслимо в Европе начала ХХ века) и вовсе известно немного, во всяком случае, за пределами догматических советских интерпретаций.
Но весь талант исследователя пропадает, когда автор начинает писать про «русскую революцию». Никаких ссылок на мнение и информацию, исходящие от других историков, скупое изложение фабулы, но зато постоянные мотивы «оправдания» действий большевиков по принципу: хороший Ленин — плохой Сталин. Сказать, были ли эти главы написаны в начале 1990-х или же еще в начале 1960-х, невозможно. Главной же заслугой революции и вкладом СССР в историю ХХ века он считает выработку «пятилетнего плана», который якобы дал западным странам образ мощной системы планирования, которая была реализована под руководством Кейнса в послевоенной Англии и обеспечила выход всего западного сообщества к «золотому веку» послевоенного процветания. Апология Кейнса и его модели начинается с пятой страницы книги и продолжается практически до ее конца, сопровождаемая эпизодическими гневными филиппиками против либеральных экономистов «чикагской школы».
При этом понять, как же именно Кейнсу и его последователям удалось добиться таких впечатляющих результатов, из книги невозможно. Соответствующий раздел весьма краток и скорее констатирует, чем объясняет. Зато последующие главы о социальных изменениях в западном обществе, порожденных эпохой потребления, определенно интересны. Масштаб произошедшего в 1950-1960-е годы, когда Запад перестал воевать и начал производить и потреблять, представлен очень убедительно, хотя при чтении соответствующих разделов возникает мысль, что в этом заслуга не Кейнса, а сокращения военных расходов в Европе (по сравнению с межвоенным периодом), бэби-бум и существенный рост предложения относительно дорогих и принципиально новых предметов потребления (холодильники, радиолы, автомобили), что породило рост долгосрочного кредитования и тем самым обеспечивало социальную стабильность, которой так не хватало в 1930-е.
Именно в этот период проходит проникновение «цивилизации» в виде пластиковых сандалий и транзисторных радиоприемников во все уголки земного шара, формирование в колониальных государствах достаточно большого слоя «местных кадров». Богатые западные страны осознают цену содержания колоний и почти без сопротивления сдают их в руки местной элиты, как правило, получившей образование в Европе. По всему миру стремительно растет число демократий (то есть государств, где власть хотя бы формально изменяется путем всеобщих выборов), которые как форма управления государством практически исчезли в межвоенный период.
Однако политическая стабильность и рост благосостояния привели к появлению социальных проблем уже в странах Запада, пиком которых стали 1968-1970 годы. Молодежь не знала ужасов войны и лишений послевоенного времени, потому не слишком ценила имеющееся и хотела большего. Университеты и студенчество, ставшие самостоятельной силой по мере резкого увеличения числа студентов и средств, выделяемых на финансирование науки и образования, превратились в центры протеста и повлияли на рост активности других социальных групп, прежде всего рабочих, которые начали повышать свои запросы к работодателям. С 1970 года западный мир входит в «десятилетия кризиса», цены на топливо резко увеличивают издержки, экономический рост падает, социальная неустроенность растет, на улицах больших городов появляются нищие и бездомные, исчезнувшие, по мнению автора, в «золотую эпоху» 1950-1960-х.
В 1980-е попытки политиков, опирающихся на идеи либеральных экономистов, преодолеть наследие Кейнса не привели (по Хобсбауму) к решительным изменениям ситуации. «Азиатские тигры» для него не показательны, поскольку в них живет лишь малая часть населения земного шара. В то же время очевидной неудачей окончился и проект социальной модернизации в коммунистических странах. В результате мир вновь нестабилен и неупорядочен, в нем много существующих или потенциально конфликтных ситуаций, в искусстве второй половины XX века не создано ничего значительного, и все это вызывает у автора грусть. Книга заканчивается фразами: «Попытки построить третье тысячелетие на прежних основаниях будут обречены на неудачу. А ценой неудачи, т.е. альтернативой изменившемуся обществу, является пустота».
Эта цитата хорошо иллюстрирует отношение автора к предмету исследования. Книгу Хобсбаума можно рассматривать как наглядный и забавный пример психологии историка.
С одной стороны, она нескрываемо политически ангажирована. Автор — бывший ортодоксальный марксист, сохранивший социалистические симпатии и особенно это не скрывающий. О том, как это отражается в описании коммунистических стран, уже говорилось выше. Вместе с тем, он гражданин Великобритании, и в его книге трудно найти слова осуждения для страны, давшей политическое убежище его семье, бежавшей из нацистской Вены. Наоборот, кейнсианская модель и многие другие особенности Англии служат для него положительными моделями и «типическими» ситуациями. Особенно показательна в этом отношении глава о науке, которая наполовину написана по кембриджским воспоминаниям автора.
Зато в соответствии с левой мифологией США и Израиль — воплощение ничем не оправдываемого зла: «Так на ком же лежит ответственность за “холодную войну”? […] Если кто-то и вносил дух крестовых походов в realpolitik международной конфронтации держав, так это Вашингтон» (с. 256-257). Если Хрущев — «талантливый крестьянский самородок», то Кеннеди — «самый переоцененный президент США», а Израиль ответствен за все конфликты на Ближнем Востоке с дружественными Британии арабами. Факт Холокоста и его влияния на послевоенное гуманитарное и религиозное мышление Запада проигнорирован вовсе. Религиозная сфера человеческой жизни вообще вне внимания Хобсбаума, хотя в XX веке и здесь произошли весьма серьезные изменения (например, секуляризация, затронувшая все европейское общество, итоги II Ватиканского собора, распространение протестантизма в странах «третьего мира» и новых религиозных движений в государствах «первого»).
С другой стороны, книгу можно трактовать и как отражение жизненного опыта самого Хобсбаума, родившегося в 1917 году и пережившего и перевидавшего довольно многое. Историк продолжает оставаться интерпретатором исторических событий, историк, пишущий про события, свидетелем которых он был, — вдвойне. Начало нового века можно обосновать по-разному (например, начать его с англо-бурской войны 1899-1901 годов, в которой впервые нашли применение такие британские изобретения, как пулемет и концлагеря) — автор очевидным образом привязывает его к своему рождению (и непосредственно предшествующим событиям, которые в его сознании очевидно увязываются с русской революцией). В таком случае глава, названная им «Эпоха катастроф», повествующая о периоде 1914-1945 годов, — это глава об эпохе его возмужания и взросления. Огромное количество проблем и фрустраций (война, депрессия, фашизм), но в то же время и оправдывающих их прекрасных идеалов (социалистическая Россия), а также обретение сил (война с нацизмом, точнее, мобилизация антифашистов и роль «народных фронтов» — непосредственный ход боевых действий не отражен даже в самом общем виде, в отличие от войны в Испании в 1936 году). Далее начинается «золотой век», когда человек полон сил и все ему кажется понятным, логичным и заслуженным, и хочется, чтобы это время длилось бесконечно, но вот появляется агрессивная и образованная молодежь, и все меняется.
Уныние, усталость и растущее разочарование в людях и идеях определяют последнюю треть жизни, именуемую в книге «Времена упадка». Хочется всему этому как можно скорее подвести итог, и не важно, что будет с «ЕС со всеми его проблемами» или с ВТО, и трудно представить, что за оставшееся десятилетие могут появиться новые культурно-политические (антиглобализм) и культурно-технологические (Интернет) феномены или принципиально измениться связь (мобильная и спутниковая телефония), и не стоит замечать, что все не так уж плохо в этом мире с гуманизмом. Во всяком случае, наряду с локальными конфликтами, без которых обходится редкий год всемирной истории, большинство стран отказывается от смертной казни, начата и успешно осуществляется кампания за запрещение противопехотных мин. И для человечества и далее будет продолжаться постоянно изменчивая жизнь со всеми ее проблемами и радостями. Пустота остается разочаровавшимся в ней.
Николай Митрохин
Criminalité, police et gouvernement: trajectoires post-communistes
Sous la direction de Gilles Favarel-Garrigues
Paris: L’Harmattan, 2003. Collection «Logiques politiques». — 304 p.
Увидевшая свет в ноябре 2003 года книга «Преступность, полиция и правительство: посткоммунистические тенденции» — сборник статей исследователей из Франции и ряда бывших «коммунистических» стран — дает прекрасную возможность поразмыслить о нынешнем состоянии советологии. Как было принято говорить в прошлом в некоторых кругах советской университетской интеллигенции, сборник подобен коллективной могиле: индивидуальный взгляд каждого соавтора, сильные и слабые стороны в его анализе растворились в обезличенном «авторском коллективе». Средняя температура в больнице, как известно, близка к норме. Однако этот недостаток многих коллективных публикаций, подготовленных не связанными долгосрочными общими исследовательскими интересами и общей «исследовательской историей» соавторами, в рассматриваемом случае становится преимуществом: он позволяет попытаться выявить сходство и различия в подходах представителей молодого поколения советологов. Книга, составленная из текстов пяти французских исследователей и четырех молодых ученых из «посткоммунистических» стран, является своего рода «выборкой», по которой можно судить о текущем состоянии дел в советологии во Франции.
Советология была одной из наиболее престижных и динамично развивающихся дисциплин в годы, когда Советский Союз играл роль одной из двух мировых сверхдержав. Достаточно вспомнить, что нынешний государственный секретарь США, Кондолиза Райс, начинала свою карьеру именно как советолог в Стэнфорде, а наиболее известный французский советолог, Элен Карер-д’Анкос, удостоилась чести быть избранной председателем (постоянным секретарем) Французской академии — и это в стране, где проблема «41-го кресла» (число французских академиков, избираемых пожизненно, ограничено «сорока креслами», и большое число чрезвычайно достойных людей в разное время оказалось по этой причине за бортом академии) остро стояла с самого момента ее основания. К слову, мадам Карер-д’Анкос по-прежнему активна и является большим другом России и пламенным сторонником политики Владимира Путина (настолько пламенным, что ее комментарии очень любит показывать российское телевидение).
Последние годы — начиная где-то с середины 1990-х годов — были для советологии не столь удачными. Спрос на «советы советологов» резко упал, параллельно с сокращением военной и экономической мощи бывшего Советского Союза и его превращением из образующей систему звезды в «черного карлика», что не замедлило сказаться на общем состоянии исследований в этой области и частоте появления действительно интересных и оригинальных работ (напомним, что в свое время, например, работы такого выдающегося экономиста, как Янош Корнаи, тоже вполне можно было классифицировать как «советологические»).
Не менее радужна ситуация и в чисто теоретическом плане. В советское время существовал устойчивый коненсус, на котором базировалась вся советология. В его основе лежала аксиома, что «все антикоммунисты были, по определению, демократами»[4]. Думается, что процент отказов советологическими журналами в публикации авторам, строившим свои суждения на основе данной аксиомы, был чрезвычайно низок и приближался к показателям естественных наук, где достигнутый уровень консенсуса всегда был предметом зависти гуманитариев[5]. Сегодня же, по некоторым наблюдениям, ситуация здесь близка к «худшим» образцам гуманитарных наук: выражаясь словами Андрея Кнышева, «каждый по-своему прав, но по-моему не прав».
Рецензируемую книгу можно рассматривать как своего рода попытку убедить читателя, что надежды на возникновение нового компромисса в среде по крайней мере молодых советологов есть. Дарение надежды происходит ценой отказа от ориентира на демократию (ее западную модель) и рынок (его неоклассическую модель) как задающих координаты эволюции бывших социалистических стран. Идея институционального трансферта, или импорта, приводящего к непредсказуемым порою последствиям, прослеживается в нескольких главах книги, особенно тех, что написаны представителями стран бывшего «социалистического лагеря». Например, Надеж Рагару убедительно показывает, что антикоррупционный дискурс в определенном смысле искусственно привнесен в Болгарию извне. Отсюда его неожиданные результаты: вместо гражданской мобилизации «производство дискурса о коррупции как основной черте политической системы лишь усилило скептицизм обычных граждан в отношении публичной политики» (p. 81). Аналогичным образом, как утверждает уже Жиль Фаварель-Гарриг, задача борьбы против «грязных» денег была навязана России извне, а ее интерпретация в контексте интересов различных властвующих групп существенным образом исказила первоначальные цели (p. 150-152).
Однако следующий из предлагаемых авторами элемент консенсуса вызывает уже значительно больше вопросов. Отрицая возможность рассматривать институты государственности в бывших социалистических странах как нечто ставшее (они не похожи ни на советскую модель, ни на «импортированную» западную), они предлагают вернуться к самому началу, то есть рассматривать собственно процесс «формирования нового типа государства» (Торнике Гордадзе, p. 214), проводя аналогии с долгой историей становления европейских государств в период Средневековья. Но допустимо ли в контексте бывших социалистических стран, где «любой разговор не обходится без отсылки к государству» (он же, p. 229), проводить исторические аналогии со становлением государства практически «с чистого листа»? Получается, государство и есть (если о нем все упоминают всуе или не всуе), и его «как бы нет».
Думается, здесь кроется основная слабость предлагаемого для поредевших рядов советологов New deal. Даже слабое государство, государство-«банкрот», например Грузия времен правления Эдуарда Шеварднадзе или Россия эпохи Бориса Ельцина, оставалось основной силой, структурирующей и экономику, и политику, и повседневную жизнь.
В основе постсоветского государства — для упрощения назовем его так — лежит навязанная модель властных отношений. Ее суть лучше всего определяется наличием пропасти между людьми, связанными с государственным управлением (от инспекторов ГАИ, о вымогательстве которых говорит Гордадзе, до министров), и теми, кто до «рычагов власти» не допущен и лишен права быть услышанным и для кого поэтому власть является «навязанной». Под словами молодого болгарина — примерно того же возраста, что и большинство авторов рецензируемой книги, — подпишется едва ли не любой из последней группы: «Я не знаю, что с ними случается, когда их избирают и они попадают туда. Когда они уходят, то всегда с разными идеями. Получив должность, все становятся одинаковыми. Все нас грабят» (Надеж Рагару, p. 75). В зависимости от объема имеющихся ресурсов им грабить нас (о глубоких наблюдениях относительно непрерывности истории противопоставления нас и их, начиная с социалистических времен, см. у нее же, с. 76) удается с большим или меньшим размахом. Но в обоих случаях — и сильного, и слабого государства — его представители действуют, исходя из той же логики навязанной власти. «В основе властных отношений, основанных на принуждении, лежит сделка особого рода: наделенное властью лицо отказывается от определенных действий, которые могли бы еще больше ухудшить положение нижестоящего, в обмен на его подчинение»[6].
Отказ признать этот очевидный и механику из Пловдива факт существенно подрывает уверенность в крепости оснований заявленного компромисса и способность советологов понимать — не говоря уже о предсказании — недавние события и в Грузии, и в Украине. Разве против «государства в процессе становления» выходят на улицу? Нет, выступают против модели государства, которая повсеместно ощущается едва ли не физически. Против государства, которое уже «стало» и отказывается меняться.
Антон Олейник
Erotik des Informellen
Kai Ehlers
Zürich: Edition 8, 2004. — 192 S.
Со времени встречи Герберта Уэллса с Лениным у западных интеллектуалов, особенно склонных считать себя левыми, существует забавная культурная традиция на досуге искать в России, стране ставших реальностью фантазий, и страшных, и романтичных, историческую отдушину Запада. Кай Элерс — один из тех, кто реанимирует эти экзотические поиски в наше время. Концептуальное содержание своей книги «Эротика неформального» он раскрывает не столько в оглавлении, сколько в программном подзаголовке «Импульсы другой глобализации из русского мира по ту сторону капитализма: От нужды заботы о самих себе к добродетели самоорганизации».
Альтернативу Западу, если не всему миру, в России искали всегда. По сути, эти поиски базируются на двух главных тезисах: 1. Россия — не Европа; 2. Россия — особая зона обитания, в которой известные законы природы если и действуют, то иначе, чем в других местах. Замкнутое логикой подобных стереотипов исследование, какими бы интересными ни были его отдельные достижения, обречено на банальности шаблонной идеологизированной публицистики.
Предложенная Элерсом фабула интеллектуального путешествия в Россию выстроена с претензией на интригу. Словно сталкер, он проникает в зону, которая «не Европа» (так и хочется к этому прибавить «рискуя жизнью и здоровьем»). Его цель — понять, почему в этой зоне еще никто не вымер. Он встречается с экспертами, мысли которых, кажущиеся ему нестандартными, приводят его в восторг не менее, чем сам факт существования этих людей. В конце концов все усилия оправдываются, и автор делает открытие: Россия живет потому, что это страна с колоссальным потенциалом неформального. В нем и заключается вдохновляющая левого интеллектуала альтернатива глобализации.
Что такое это неформальное? Это когда экономика работает без денег, когда работники самых успешных предприятий вынуждены жить подсобным хозяйством, когда в отношениях с чиновниками официальные решения ничего не значат, когда законы действуют лишь по личной договоренности с начальством. Удивительно, но Элерс не замечает главного, что смущает, если не сказать пугает, каждого, кто, живя в России, вынужден ежедневно сталкиваться с этим «неформальным», которое Элерс, прибегая к социологизированному эвфемизму, называет «проявлениями самоорганизации российского общества», — криминального или, в лучшем случае, аморального облика этой «самоорганизации». Но автор упорно призывает своего читателя полюбить эти формы жизни, эти экзерсисы самоорганизации, в которых сам он вряд ли согласился бы существовать, тем более пожизненно, и которые не только не внушают оптимизма в отношении будущего, но и парализуют всякую творческую активность в настоящем.
Во введении Элерс заявляет, что хочет предоставить слово «не услышанным» официозом голосам России, беседы с которыми, структурирующие книгу, помогают увидеть альтернативы развития страны. Заявление многообещающее. Но в итоге оказывается, что в своем разговоре о неформальном Элерс придерживается исключительно формализованного нарратива спонтанно подобранных экспертов: Александра Никулина, Игоря Чубайса, Теодора Шанина. Необходимые же обобщения достигаются встраиванием этих интервью в глобальные экскурсы по русской истории с сюжетным воскрешением фигур типа Петра Кропоткина или Александра Чаянова по методу deusexmachina.
Боюсь, что у читателя, мало знакомого с терминологическими изысками современных эпигонов пропитанной псевдоадорновским жаргоном «франкфуртской школы», игра Элерса в то, что он невнятно называет «эротикой», вызовет скуку, если не разочарование. Оказавшись в придуманной им стране победившей экзотики, сталкер превращается в интеллектуального секс-туриста, приходящего в экстаз от окружающих индустриальные центры огородов на шести сотках или юрт с солнечными батареями. Проехав разок-другой по стране, он уже готов выступить в качестве секс-гида, вводя в мир «эротики» российского сознания, то есть того, что, по его мнению, соблазнительно для мыслящих умов России. По ходу дела он дает незатейливые гигиенические советы по интимной жизни прогрессивного сознания в оазисе неформального — например, что Игоря Чубайса любить хорошо, а Александра Дугина любить плохо.
Но лукавый разум социального эротомана блефует, когда отказывается замечать сомнительность описанных им как формальных, так и неформальных моделей самоорганизации жизни в России или когда убеждает, что Игорь Чубайс — лидер школы, аналогичной по своему влиянию в Германии «франкфуртской». Элерсу очень хочется, чтобы в ближайшие годы Россия стала Меккой для антиглобалистов. Но, выдавая желаемое за действительное и создавая такой портрет неформального, который на деле оказывается пошлой «потемкинской» химерой, он дает возможность реализовать свою утопию разве что в мечтах.
Михаил Хорьков
Migrant Resettlement in the Russian Federation. Reconstructing «Homes» and «Homelands»
Moya Flinn
London: Anthem Press, 2004. — 245 p.
«…We don’t even understand ourselves what happened to us. We were all Soviet, we all just got on with living. And suddenly we found ourselves to be immigrants within our own country» (p.70).
Книга исследовательницы из Глазго Мойи Флинн посвящена принудительным миграциям на постсоветском пространстве. Ее отправным пунктом явился коллапс и распад СССР в 1991 году, вдруг зафиксировавший около 25 миллионов русских и русскоговорящих граждан за пределами Российской Федерации и огромное миграционное пространство на территории 1/6 земной суши. За последовавшее десятилетие более 1,5 миллиона человек было зафиксировано в России в качестве принудительных мигрантов, но неофициально их количество оценивается в 8-10 миллионов (тут важно подчеркнуть, что не все эти люди прибыли в РФ извне, часть из них являются россиянами, но из таких неблагополучных регионов, как, например, Чечня).
Сложному и противоречивому процессу возвращения русских и русскоговорящих в Россию — как бы c чужбины и как бы на родину — и посвящена книга Мойи Флинн. Ее главными героями, однако, являются не только мигранты как таковые, с их индивидуальными микрокосмами, но и макрокосм самой этой «родины» — России, с ее правительственными и неправительственными организациями, СМИ, с ее миграционной политикой и законодательной базой миграций (международных, федеральных и региональных). Меньшее внимание, но все же уделяется и российской диаспоре в странах СНГ и Балтии, поскольку во всех из них имеются и еще долгое время будут находиться русские, или русскоязычные, колонии.
Рассмотрев проблему взаимодействия указанных макро- и микрокосмов, автор переходит от страдающего известной абстрактностью уровня государства-«родины» на региональный уровень, в идеале воспринимаемый мигрантами как их новое «у себя дома» (вместе с тем и «родина», и «дом» для Мойи Флинн не столько твердая почва, сколько территориальные метафоры, к тому же подвижные, позволяющие инструментализировать себя множественным образом: так, для многих респондентов их «родиной» так и остался Советский Союз, со смертью которого им нелегко примириться).
Регионами, где она поработала в интервале между 1997 и 2002 годами, стали Саратовская, Самарская и Новосибирская области. Собирая статистику и беря интервью (суммарным числом в 72), она интересовалась не только самими мигрантами и их восприятием своего нового «у себя дома», но и их восприятием местного старожильческого населения и отношением к ним этого населения. Именно в этом кругу, а не только во взаимодействии с чиновниками, восприятие мигрантов чаще всего «искрит» разочарованиями и незаслуженными обидами. Факторами, всерьез смягчающими адаптацию и притирку мигрантов к новому, чаще негостеприимному, «дому», нередко оказываются родственные и дружеские круги (еще реже — коллегиальные), а также деятельность неправительственных организаций (созданных для помощи мигрантам и, как правило, самими мигрантами) — в сочетании с блатом и почти не названной в книге коррупцией.
В четырех приложениях к книге коротко охарактеризованы официальная статистика по принудительным мигрантам — вынужденным переселенцам и беженцам в России и, прежде всего, ее ограничения[7], опросная выборка в Саратовской, Самарской и Новосибирской областях, а также центральные и региональные неправительственные организации, посвятившие всю или часть своей общественной деятельности проблеме миграции в России и самим мигрантам.
Вообще-то советско-российские миграции исследуются в России и других странах СНГ и Балтии постоянно и основательно. Воздействие таких исследований, в частности проводимых в Лаборатории миграции населения при Центре демографии и экологии человека Института народно-хозяйственного прогнозирования РАН под руководством Жанны Зайончковской, как на формирование государственной миграционной политики, так и на общественное восприятие проблемы весьма и весьма значительно. Книге Мойи Флинн совершенно не повредило бы, если бы в ней наличествовал соответствующий обзор и анализ. Многое (разумеется, за вычетом авторских интервью) было известно и до нее, будучи разбросанным по многочисленным публикациям исследователей миграции в странах СНГ.
Но, как ни странно, российского аналога сделанного Мойей Флинн сводного и систематического описания механизма советско-российской миграции до сих пор не существовало. Другой заслугой автора является аккуратное введение в ткань изложения фрагментов из интервью с мигрантами. Сочетание стройной логической схемы с нарративом является сильной и привлекательной чертой исследования.
Его слабости видятся мне в недостаточном использовании контекста статистических данных (или хотя бы обобщающих исследований Зайончковской и ее группы) и уходе от географической дифференциации объекта (отсюда — наличие во всей книге одной-единственной и не слишком удовлетворительной самой по себе карты). Как Российская Федерация — ядро бывшей советской империи, так и суверенные сегодня республики национальных окраин этой империи настолько обширны, что не то что понять — даже представить их развитие без учета их географической дифференциации, а стало быть, и без карты, просто невозможно.
Павел Полян
Национализм и модернизм: Критический обзор современных теорий наций и национализма
Энтони Смит
Пер. с англ. А.В. Смирнова, Ю.В. Филиппова, Э.С. Загашвили, И. Окуневой. М.: Праксис(Серия «Новая наука политики»), 2004. — 464 с. — 2000 экз.
Книга известного теоретика этничностей Энтони Смита посвящена рассмотрению различных пониманий понятий этносов и наций, а также конструированию своей собственной концепции. Творчество профессора Лондонской школы экономики вызывает устойчивый интерес и постоянные дискуссии в мировой науке, хотя российские этнологи до сих пор довольствовались лишь противоречивыми пересказами и критикой его взглядов. Собственная теория Смита обычно считалась вариантом этнического примордиализма, и некоторые современные российские антропологи с легкой руки отправляют Смита в компанию к Пьеру Ван дер Берге, Юлиану Владимировичу Бромлею и даже Льву Николаевичу Гумилеву. Возможно, в треугольнике с конструктивистами Бенедиктом Андерсоном и Эрнестом Геллнером имя Энтони Смита окажется в большей мере символом «исторического» или «генетического» подхода к возникновению наций. Однако ярлыки мало помогут разобраться в том дискуссионном пространстве, которое возникло вокруг догматических и критических положений английского ученого.
Прежде всего, Смит как в 1983-м, так и в 1998 году (когда вышел английский оригинал рецензируемой книги) признавал свою причастность к «модернистам», то есть к сторонникам конструктивизма в изучении наций. В обсуждаемой работе свою причастность к исследовательским практикам модернизма Смит манифестирует неоднократным — на протяжении всей книги — согласием с выводами тех, кого он считает модернистами. Принципиальное отличие его точки зрения на историю национализма от концепции Бенедикта Андерсона заключается в том, что Смит признает нации не «сконструированными», а «реконструированными» и пытается обнаружить источники этих реконструкций. Им было разработано понятие «ethnie», с помощью которого удается объяснить, как новый национализм присваивает и осваивает предшествующие формы социальной когерентности.
Книга «Национализм и модернизм» окончательно разочарует тех, кому хотелось бы видеть в Энтони Смите друга «почвенных» теорий национализма. «Обратной крайности», как выражается автор, в его книге также нет. Он, как ясно уже из названия, подводит итог наиболее популярным и дискутируемым теориям эпохи «модернизма». Она взята под защиту в противоборстве с двумя тенденциями. Одна из них сводится к перенниализму (националистическому тезису о вечности наций) и примордиализму (теории фенотипического происхождения национальной солидарности). Другие его оппоненты близки к постмодерну, который как будто произрастает из достижений модернистов, но автор предостерегает от сомнительных, на его взгляд, деконструктивных увлечений.
Свою концепцию он пытается поместить в рамках этносимволизма где-то между теориями Фредерика Барта и Джона Армстронга. У Барта его не устраивает невнимание к культурным феноменам, но «трансакционная» теория этноса вызывает скорее одобрение. От Армстронга Смита, по его словам, отличает ретроспективный подход, который противостоит в данном случае проспективной модели автора «Наций до национализма». Однако в начале 1980-х годов концепции возникновения наций из национализма Смиту было недостаточно. Смена угла зрения привела исследователя к тому, что он обозначил как «историческую социологию наций и национализма». Ряд примеров подталкивал к тому, чтобы спускаться по хронологии, прослеживая этническую преемственность и повторяемость.
При этом Смит отказывается считать свою концепцию тождественной примордиализму и находит принципиальное расхождение с ним в своем понимании мифологического оформления «ethnie». Во-первых, Смит исходит из понимания исследовательской работы, близкого к теории идеальных типов Макса Вебера. Он имеет дело не с «реальными» этносами и нациями, а с культурными конструктами, в реконструкции которых участвует автор. Во-вторых, преемственность в его интерпретации не является естественной, бесконфликтной и линейной. Она всякий раз является результатом переосмысления. В-третьих, Смит применяет теорию преемственности ситуативно, не настаивая на ее всеобщности и не выводя из нее каких-либо общих законов. В последнем его интерпретации лежат в русле теории Фредерика Барта.
В центре внимания Энтони Смита социальные предпосылки наций. Это принципиально отличает его типологию наций от типологии Бенедикта Андерсона, который исходил из целей и способов воображения национальных сообществ. Смит, особенно во второй половине 1980-х и в 1990-е годы, пришел к трем идеальным типам национальных объединений. Одно он определил как «вертикальное», подразумевая аристократическое и бюрократическое происхождение коллективных идеалов с последующим распространением идеологии «этнического ядра» в массы (примеры концентрируются вокруг Западной Европы). Второй тип — «горизонтальный» — предполагает народную мобилизацию под влиянием местной интеллигенции (Центральная и Восточная Европа, позднее Ближний и Дальний Восток, Африка). Третий тип основан на концепции «смешанной» нации и встречается в сообществах, где больший вес имеют колонисты-иммигранты (США, Канада, Австралия). Эта классификация вовсе не значит, что Энтони Смит принимает легитимность национализма, хотя он и признает, что его работы могут быть так поняты (он в значительной мере принимает оговорки Эрика Хобсбаума и Джона Бройи о современной природе наций). Он видит свою задачу в том, чтобы провести сравнение между современными и досовременными формами консолидации, что позволило бы лучше представить себе, к каким чувствам, мифам, символам, историческим событиям апеллируют националистические лидеры и почему. Культурные источники наций являются конструктом, но не могут быть чистым обманом. В результате Смит соглашается с тем, что его «нации» — это прежде всего «нации до национализма», тогда как будущее исследование должно показать, по каким каналам происходила передача старых идентичностей новым.
В целом книга подводит один из возможных итогов более чем тридцатилетнему развитию этнологии и намечает серию новых вопросов на случай возможного сближения теорий «досовременного» и «модерного» происхождения наций. Это сближение уже, несомненно, началось, о чем свидетельствуют исследования Клиффорда Гирца, Патрика Гири, Сьюзан Рейнолдс, историков «венской школы» и так далее. Одна из доминирующих ныне тенденций в западной этнологии подводит к рассмотрению социетальных «идентичностей» и «дискурсов». При всем стремлении Смита остаться в границах модернистского подхода к национализму, его вопросы и гипотезы предполагают движение от дихотомии «природа vs. конструкция» к культурно-историческому конструктивизму.
Константин Ерусалимский
Религия и глобализация на просторах Евразии
Под ред. Алексея Малашенко и Сергея Филатова
Московский центр Карнеги. М.: Неостром, 2005. — 343 с.
Московский центр Карнеги продолжает оставаться едва ли не единственным российским «мозговым центром», занимающимся изучением современной религиозности. Поэтому каждая выпускаемая им книга по данной теме — несомненный шаг вперед в российском религиоведении и социологии религии. Сборник «Религия и глобализация на просторах Евразии» — итог продолжительного проекта, собравшего доклады семи отечественных специалистов, представляющих разные поколения исследователей — от заслуженного борца за религиозную толерантность Анатолия Красикова до аспирантки Анастасии Коскелло. Каждый из них попытался дать ответ на вопрос о том, как адаптируется исследуемая им крупная религия или конфессия к реалиям глобализирующегося мира. Предварительные доклады участников сборника перед специалистами на семинарах в фонде позволили учесть их замечания и внести существенные изменения в окончательные версии статей.
Результат этого анализа получился неоднозначный, равно как часто сомнительна и спекулятивна сама тема глобализации. Что есть глобализация для такой конфессии, как католицизм, которая сама по себе является глобальной и весомо присутствует на всех континентах? Можно ли говорить о влиянии глобализации как современного явления в случае буддизма или индуизма, которые получили широкое распространение в Европе и США еще в 1960-е, а первых адептов за пределами исторических ареалов существования обрели еще в XIX веке?
Разумный ответ на эти и подобные вопросы смогли дать не все участники сборника. Уровень их подготовки серьезно различается, и это заметно, несмотря на тщательную редактуру составителей. Участвующие в сборнике востоковеды подтвердили высокий уровень отечественных специалистов в этой сфере. Александр Агаджанян и Борис Кнорре, демонстрируя энциклопедические познания в предмете, представили подробные отчеты о том, как, соответственно, буддийские и индуистские практики, перенесенные в 1960-е годы на Запад и преобразованные там в соответствии с потребностями меняющегося мира, возвращаются на исторические родины, чтобы содействовать модернизации традиционных обществ. Особенно интересна в этом отношении статья Бориса Кнорре о происходящем сейчас отказе политизированных индуистов от многобожия, направленном на конструирование единой нации.
Алексей Юдин, фактически единственный в России специалист по современному католицизму, в своем тексте увязал официальную позицию Ватикана по вопросам глобализации, выраженную в мало известных российскому читателю папских энцикликах и других официальных документах, с реалиями развития Римско-католической церкви в Евразии в целом и в СНГ в частности. Особый интерес представляет, возможно, самый подробный и обстоятельный на сегодняшний день обзор православно-католических взаимоотношений в современной России, безусловно полезный не только религиоведческому сообществу, но и политологам и журналистам.
Работы Александра Игнатенко о современном исламизме всегда интересно читать, но поскольку они всегда посвящены одним и тем же сюжетам, то отличить их друг от друга довольно трудно. Вот и в данном случае его «Эпистемология исламского радикализма» более напоминает главу из докторской диссертации, нежели текст, специально созданный для сборника. Перечисление многочисленных исламских групп (до 60 подряд) занимает у него полторы страницы, но собственно ответов на вопрос о влиянии глобализации на ислам в его докладе не найти. Хотя для тех, кто никогда не читал работ Игнатенко, но интересуется современной религиозностью, статья, безусловно, будет интересна и с методологической, и с фактологической точки зрения.
Другой заслуженный специалист — Анатолий Красиков пошел тем же путем и представил доклад о «Глобализации и православии». Начало доклада с историческим обоснованием вариативности политических и социальных концепций православия и анализом многовековой полемики Московского и Константинопольского патриархатов читается интересно, однако рассуждения о современных реалиях трудно назвать оригинальными. Отсутствие у автора информации на любых языках кроме русского, а также довольно узкий круг источников на «великом и могучем» сводят все обсуждения по теме к нужной и правильной, но предсказуемой критике политико-мировоззренческих взглядов митрополита Кирилла (Гундяева).
Известный своими «полевыми» исследованиями молодой специалист Роман Лункин в своей статье о протестантизме основывается преимущественно на деятельности пятидесятников, как быстрее всех растущей и, возможно, наиболее распространенной в мире протестантской деноминации. Читатель, воспринимающий протестантов в качестве сомнительных «сектантов», возможно, найдет в статье немало любопытных подробностей, свидетельствующих об их успехах и влиятельности по всему миру, и в первую очередь в странах, переживающих модернизацию. Однако автор вполне мог бы не ограничиваться одной деноминацией и немного критичнее относиться к предмету своего исследования.
Та же проблема и у другого ученика Сергея Филатова — Анастасии Коскелло. Ее статья о современном неоязычестве далеко ушла от представлявшегося публично в фонде доклада. Изначально слабый внутрироссийский материал практически исчез, его заменила информация (явно «сайтового» происхождения) о западноевропейских тенденциях, из которых наиболее интересны феминизация, экологизация и некоторая либерализация вероучения неоязычников. Естественная любовь специалиста к предмету исследования в данном случае, пожалуй, слишком заметна, а стремление доказать едва ли не победу либеральных тенденций в европейском неоязычестве при почти полном невнимани к расистским и неофашистским группам и взглядам ставит под сомнение итоговые выводы о «закрытости» языческих общин и их «автономности» от окружающего мира. Возможно, материал был бы более удачен, если бы Анастасия Коскелло сочла необходимым прочесть и адаптировать хотя бы некоторые из многочисленных работ своих предшественников (включая прямого начальника), писавших в последнее десятилетие на эту тему.
В целом сборник «Религия и глобализации…» весьма полезен и специалистам-религиоведам, и широкому кругу гуманитарев. Представленные в нем статьи содержат не только осмысление новейших процессов, но большое количество различной фактической информации по еще мало известным в России проблемам.
Н.М.
[1]См.: Shleifer A., Treisman D. A Normal Country // Foreign Affairs. Vol. 83. № 2. March/April 2004. P. 20-38; в России за популяризацию данной темы взялся журнал «Россия в глобальной политике» (Шлейфер А., Трейзман Д. Россия как нормальная страна // Россия в глобальной политике. 2004. T. 2. № 2. Март-апрель-июнь. С. 30-52).
[2]Тамже. С. 31, 42.
[3]См.: Lewis W. The Power of Productivity. Wealth, Poverty, and the Threat to Global Stability. Chicago (Il.); London: University of Chicago Press, 2004. P. 1.
[4] Gareau F.H. State Terrorism and the United States: From Counterinsurgency to the War on Terror. Atlanta, GA: Clarity Press; London: Zed Books, 2004. P. 231.
[5]Идеяиспользованиястатистикиопринятыхкпубликациистатьяхкаккритериядостигнутоговдисциплинеконсенсусабылавпервыесформулированав: Merton R., Zuckerman H. Institutionalized Patterns of Evaluation in Science // Merton R. The Sociology of Science: Theoretical and Empirical Investigations. Chicago and London: The University of Chicago Press, 1973. P. 70-73.
[6] Coleman J. Foundations of Social Theory. Cambridge, MA; London: The Belknap Press of Harvard University Press, 1990. P. 71.
[7] Среди них неполнота данных (учет только зарегистрировавшихся мигрантов), административная двойственность статистических источников (в начале 1990-х годов было два различных статистических ряда — статистика МВД РФ (основывающаяся на прописке) и статистика Министерства труда РФ (основывающаяся на учете служб труда), различение между «принудительными мигрантами» и «беженцами».