Напоминание о романе Василия Гроссмана, посвященном ХХ столетию
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2005
Klaus Städtke (р. 1934) — славист, профессор в отставке Бременского университета. Составитель «Истории русской литературы» (Russische Literaturgeschichte. Stuttgart; Weimar, 2002).
С поражением гитлеровской Германии во Второй мировой войне 60 лет назад закончились также и нацистское господство, и Холокост. В связи с этим в 2005 году отмечается множество памятных дат. Структура же нашей памяти изменяется: заканчивается эпоха свидетелей — людей, которые помнят то время, потому что видели его. Коммуникативная память уступает место памяти культурной, которая, за отсутствием социальной интеракции участников и жертв событий, вынуждена опираться на различные материальные знаковые системы (книги, памятники). Память становится «делом институционализированной мнемотехники»[1]. Это относится, в частности, к нашей памяти о выдающихся событиях ХХ века, которые оказали на нас формирующее воздействие и эффект которых мы еще чувствуем на себе. Культурная память уже переместила проблематику «преодоления прошлого» в новый контекст, далеко выходящий за пределы Германии[2]. Кроме того, в международной политике после роспуска Восточного блока снова ставится вопрос об отношении войны и мира, а также о возможностях демократизации стран, в которых прежде правили самодержавно-тоталитарные режимы.
Одна из функций литературы — реконструкция социальной интеракции. Эта функция тем значительнее, чем большее количество позднейших читателей соединяют изображение событий прошлого и связанных с ним соображений c собственной современностью. Поэтому имеет смысл напоминать о книгах, содержание которых обладает как историческим, так одновременно и актуальным значением. Пятьдесят лет назад вышло в немецком переводе обширное исследование Ханны Арендт «Истоки тоталитаризма» (английский оригинал — 1951 год, русский перевод — 1996 год), которое остается «по сей день наиболее авторитетным классическим произведением из всех построенных на историческом материале и основанных на теории исследований тоталитаризма»[3]. За время, прошедшее после выхода в свет этой книги, и она сама, и все то исследовательское направление, к которому она относится, были подвергнуты фундаментальной критике[4]. Не в последнюю очередь это было обусловлено распадом Советского Союза. Однако исторические последствия тоталитарных режимов, равно как и очарование тоталитаризма, еще сохраняющее свою силу во многих странах мира, не следует недооценивать[5].
Российский писатель Василий Гроссман оставил нам произведение, не только значительное в литературном отношении, но и сравнимое — в плане критики тоталитаризма — с научно-аналитической работой Арендт. Речь идет о его романе «Жизнь и судьба», рукопись которого он отдал в 1960 году в журнал «Знамя». С точки зрения последующих поколений, Гроссман не только был «одним из самых глубоких свидетелей нынешнего века»[6], но и далеко опередил своих современников в деле сравнительного рассмотрения фашизма и сталинского террора.
После смерти Сталина советское правительство пыталось продолжать свою прежнюю политику без харизматического руководителя. Но поскольку советская система сохранялась в неизменном виде, идея «коллективного руководства» могла быть только временным выходом из затруднительного положения. Для настоящей демократизации не имелось еще никакой общественной базы[7]. И все же распад Советского Союза начался именно тогда. «Оттепель» — эпоха кратковременной либерализации — была по меньшей мере первым шагом в сторону «перестройки». Однако многие писатели и художники после XX и XXII съезда КПСС переоценили готовность партийного руководства к коренной переделке системы. Им указали на их ошибку, примером чему была судьба Бориса Пастернака и Александра Солженицына. Когда Василий Гроссман в 1962 году написал исполненное надежд письмо Никите Хрущеву по поводу публикации своего романа, состоялась беседа между писателем и главным идеологом Михаилом Сусловым, который категорически отверг возможность публикации книги. Официальные рецензенты рукописи утверждали, что этот роман «вреднее», чем «Доктор Живаго», и публиковать его можно было бы разве что через 250 лет[8]. В итоге публикация его в Москве состоялась почти тридцать лет спустя[9].
Изначально Василий Семенович Гроссман был советским писателем еврейского происхождения, верным линии партии. В 1934 году этот инженер-химик, чувствовавший призвание к писательскому ремеслу, был открыт Максимом Горьким. В 1930-е годы он писал рассказы и очерки о шахтерах Донбасса, о революционере, нашедшем свой путь в партию большевиков, — одним словом, прогрессивную советскую прозу в духе времени. Его рассказ «В городе Бердичеве» (1934) лег в основу сценария фильма «Комиссар» (1967), премьеракоторого состоялась в 1987 году на Московском кинофестивале[10]. Во время войны Гроссман был корреспондентом армейской газеты «Красная звезда». Он участвовал в Сталинградской битве и прошел с Красной армией до самого Берлина. Помимо военных событий фронтового корреспондента интересовала прежде всего судьба евреев на оккупированных немцами территориях, их обреченность на планомерное уничтожение фашистами. Новелла «Народ бессмертен» (1942) и очерк «Треблинский ад» (1944) принесли Гроссману известность как литератору[11].
После войны, в эпоху так называемой «ждановщины», Гроссман впервые вступил в конфликт со сталинской политикой в области культуры, принявшей форму кампании против «космополитизма» и «сионизма». Появившаяся в 1946 году пьеса Гроссмана была сочтена «вредной», а работа над «Черной книгой» об уничтожении евреев на оккупированных территориях Советского Союза, в создании которой он участвовал, была заморожена. Первая часть его романа о войне, первоначально называвшегося «Сталинград», сначала была отклонена цензурой, однако позже, в 1952 году, все же вышла под заголовком «За правое дело».
Взявшись за продолжение романа, Гроссман начинает отказываться от стереотипов официальной советской военной литературы. В политическом плане этой перемене в его творчестве способствовали XX съезд партии (1956) с его критикой культа личности, а также временная либерализация культурной политики. Но внутренний импульс был, несомненно, дан его собственным военным и послевоенным опытом. Роман «Жизнь и судьба», задуманный изначально просто как продолжение «Сталинграда», стал превращаться в самостоятельную книгу и сделался главным произведением автора.
Гроссман уходит от стереотипов социалистического реализма, включая патриотический пафос победителя, и возвращается в плане художественного стиля к русской повествовательной традиции XIX века. В композиции и стилистике романа обнаруживаются явные заимствования из «Войны и мира» Толстого. Точка зрения всеведущего рассказчика, стоящего над событиями[12], которая проявляется, прежде всего, во вставных философско-исторических экскурсах и комментариях, а также отдельные фигуры и сцены «Жизни и судьбы» напоминают толстовский роман-эпопею.
Гроссман за время работы над романом проделал путь от советского писателя к антисоветскому. Это заметно по отсутствию единства в композиции книги. Не случайно после выхода романа в свет в 1988 году в позднесоветской критике разгорелись бурные споры на эту тему. Одни рассматривали «Жизнь и судьбу» как военный эпос в духе Толстого, в то время как другие подчеркивали неразрешенные антагонизмы и противоречия, а также глубокий аналитический аспект книги.
Такая интерпретация романа в духе Толстого позволяла вписать автора в хоть и антисталинскую, но вполне советскую партийную линию в области культурной политики, проводившуюся с «оттепели» вплоть до «перестройки»: роковая, но все же «закономерная» связь между национальной историей, русским народом и отдельной судьбой сохранялась; за автором, при всей его критике режима, признавали веру в силу и разумность революционных идеалов и в идею единства русской нации. Кроме того, писатель, согласно этой версии, показал своих персонажей как часть народа, в противоположность мотиву обособления и отчуждения, царящему в западной литературе о войне. Такая интерпретация романа опиралась, прежде всего, на сцены героической защиты Сталинграда от гитлеровской армии, на картины русской природы, а также чувства героев по отношению к родине и к семье[13].
Наличие несовместимых, не соответствующих друг другу элементов в романе и его «полифоничность», идущие скорее не от Толстого, а от опыта общения с тоталитарными идеологиями, говорят, однако, о том, что правильнее была бы другая трактовка этого произведения: линия справедливой народной войны против преступного агрессора приобретает дополнительное значение, как только Гроссман показывает, что здесь противостоят друг другу два тоталитарных и человеконенавистнических режима. Вот сцена из романа, которая весьма ясно это иллюстрирует: в немецком лагере для военнопленных штурмбанфюрер СС Лисс объясняет старому коммунисту и бывшему делегату Коминтерна Мостовскому тождество между нацистской и советской системами: «Проиграв войну, мы выиграем войну, мы будем развиваться в другой форме, но в том же существе»[14]. Мостовской знает, что он говорит с фашистом и врагом, но его коммунистические убеждения в этот момент по меньшей мере пошатываются. Эта ключевая сцена в середине романа — немецкий лагерь для военнопленных, в котором находится Мостовской, описывается уже в начале — сводит проходящие сквозь весь текст аналогии между двумя тоталитарными системами к одной формуле, которая звучит (по крайней мере, для советского человека того времени) рискованно. Несколько раньше, в советском исправительном лагере, Магар, бывший сотрудник ЧК, объясняет старому партийному работнику и тоже убежденному коммунисту Абарчуку: «Мы не понимали свободы. Мы раздавили ее. И Маркс не оценил ее: она основа, смысл, базис под базисом». На следующий день Абарчук узнает, что Магар повесился[15].
Лагерные и тюремные сцены — столпы, на которых держится конструкция романа. Сталинградская битва, изображенная в поворотный момент до и после капитуляции 6-й армии, становится историческим центром, вокруг которого вращаются события. Победоносная народная война против гитлеровской армии одновременно означает победу диктатора Сталина и его террористической системы: «Сталинградское торжество определило исход войны, но молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался»[16].
Большинство фигурирующих в романе персонажей к началу войны имеют за плечами горький опыт 1930-х годов и вспоминают о жертвах «уничтожения кулачества как класса» и политических «чисток», причем человека при чтении этих воспоминаний ни на минуту не покидает ощущение аналогии с фашистским террором[17]. Жизнь персонажей романа обусловлена их судьбой в сталинской террористической системе, которая преследует их вплоть до укромных уголков частной жизни и воспоминаний.
Ханна Арендт расценивала гитлеровскую Германию и сталинский Советский Союз равным образом как тоталитарные государства и при этом выделила в качестве их важнейшего признака террор под прикрытием идеологии тотального мирообъяснения[18]. Одной из основных предпосылок тотального господства она называет атомизацию общества, превращение его в лишенную структуры массу, которая должна следовать только за «вождем», своим единственным ориентиром[19]. Идеологическими средствами массу приводят в постоянное движение[20], чтобы поддерживать ее бесструктурное состояние и предотвращать всякое самостоятельное мыслительное или организационное уплотнение вне пределов того, что предписано идеологией. Приведение всего населения к единомыслию происходит в пространстве, как можно более глухо отгороженном от внешнего мира[21], в тоталитарном государстве — в немецком концлагере или в советской исправительно-трудовой колонии. Индивид, который теряет свою индивидуальность и свой статус правоспособной личности, познает на себе страх и отчаяние, чувство абсолютной изоляции и заброшенности. «Я» погружается в «ничто» между тотальным приспособлением и/или физическим уничтожением.
Действующие лица в романе Гроссмана — жертвы, которые не способны раскусить тоталитарную систему, определяющую их судьбу, и находят в ней тем или иным образом свою гибель. Они ведомы своей совестью и своим чувством, своими моральными или политическими убеждениями, они выполняют военные или научные задачи и в конце концов начинают сомневаться — в законности своих действий, а потоми в самих себе. Их охватывает чувство собственной неполноценности. Но объяснить себе те абсурдные проявления насилия, которым они подвергаются, они в конечном счете не могут.
Как автор соединяет художественный замысел романа с нравственно-философской критикой тоталитарной системы? Он заставляет своих персонажей спорить между собой: они говорят о еврейском законе и о христианской милости, о ноосфере как своего рода биоэнергии, которая переносит принцип разума на космос, и о мировой коммунистической революции[22]. Кроме того, автор на метауровне вводит в текст короткие экскурсы и комментарии, задающие смысл описываемых событий: о гении, о творчестве, о дружбе, о месте добра в мире и о различных формах антисемитизма. Тоталитарному произволу военного и послевоенного времени он противопоставляет европейскую идейную и культурную традицию.
Пронизывающее весь роман авторское мировоззрение выражено наиболее полно устами одного из героев — ученого. Значительную часть повествования Гроссман посвящает семье еврейского физика Штрума, который в начале антисемитской кампании по борьбе с космополитизмом оказывается в изоляции, потом после звонка Сталина обретает статус привилегированного научного работника, но в конце концов терпит моральный крах, подписывая официальное письмо, в котором содержатся антисемитские клеветнические утверждения. Физика является для Штрума сначала главной наукой ХХ века, «так же, как в 1942 году направлением главного удара для всех фронтовмировой войны стал Сталинград»[23]. Наука и война, кажется, дополняют друг друга. Но вера Штрума в науку оказывается поколебленной, когда он читает письмо матери, которое она написала ему незадолго до того, как была убита в еврейском гетто. Потрясенный, он начинает сомневаться: «Бывали минуты, когда наука представлялась ему обманом, мешающим увидеть безумие и жестокость жизни»[24]. Наука и техника могут, как показал фашизм, использоваться и для уничтожениялюдей. Между принципами фашизма и принципами современной физики очевидно существует ужасное соответствие. Кроме того, Штрум сомневается, явилось ли его новаторское теоретическое открытие плодом рационального мышления или, может быть, скорее родилось в подсознании, в хаосе свободной игры мыслей. В беседе со своим учителем Чепыжиным он обнаруживает скептический взгляд на свои сомнения и считает «болтовней» то, что тот говорит о естественной победе разума[25]. Может быть, над миром воцарится не «ноосфера» — происходящий из биоэнергии принцип разума, — а безжизненный робот, противоречивый символ прогресса и одновременно террора.
Мысли различных персонажей о человеческой судьбе сходятся в одной точке: в желании свободного развития индивидуальности как воплощения человеческой жизни. Комкор Новиков, чьи танкисты идут в бой «за правое дело», размышляет: «Человеческие объединения, их смысл определены лишь одной главной целью — завоевать людям право быть разными, особыми, по-своему, по-отдельному чувствовать, думать, жить на свете»[26]. Отсюда черпает Новиков свою уверенность в победе в битве за Сталинград. Доброта, говорится в тексте бывшего толстовца Иконникова-Моржа (образ, близкий к юродивым и блаженным из русской литературной традиции), «сильна […] пока она в живом мраке человеческого сердца»[27], укрытая от какой бы то ни было фиксации или обобщения в идеологиях или государственных учреждениях. Бывший комиссар Крымов, попав на Лубянку, мучительно осознает, что позади — «Жизнь без свободы! Это была болезнь!»[28]. Когда его, бывшего политработника, в тюрьме лишают и убеждений, и человеческого достоинства, он становится свидетелем в высшей степени человеческого поступка: его жена, которая бросила его ради офицера-танкиста, возвращается, становится перед тюрьмой в очередь просительниц, которые надеются получить справку о своих арестованных родственниках или передать им письмо, и, после долгих напрасных усилий, посылает ему передачу: «лук, чеснок, сахар, белые сухари. Под перечнем было написано: “Твоя Женя”»[29].
«Что будет?» — спрашивает себя старуха Александра Владимировна в конце романа, стоя среди сталинградских руин, и, несмотря на все пережитые горести, приходит к оптимистическому выводу: «…не дано мировой судьбе, и року истории, и року государственного гнева, и славе, и бесславию битв изменить тех, кто называется людьми»[30].
Моральное противостояние тоталитарного государственного макромира (судьба) и сопротивляющегося, борющегося за свободное развитие индивидуального микромира (жизнь) выглядит в романе отчасти умозрительным и плакатным. Главной книге Гроссмана не достался такой бурный международный успех, какой имели «Доктор Живаго» Бориса Пастернака и романы Александра Солженицына. Вероятно, дело было в том, что его надпартийная моральная философия проистекает в основном из его теоретической, рефлексивной позиции и не получает достаточного эстетико-художественного оформления. Но все же дальновидность Гроссмана выходит за пределы той поверхностной критики культа личности, которая прозвучала на XX и XXII съездах партии.
Отличительной особенностью романа «Жизнь и судьба» является прежде всего способность автора к прогностическому анализу, который показал, что победа над фашизмом — безусловно, необходимая — одновременно есть победа Сталина и тоталитарного советского государства, начало новой войны между государством и народом. На этот раз народ сражается против власти тоталитаризма в собственной стране, и бой этот, очевидно, еще отнюдь не закончен — даже после распада Советского Союза.
Авторизованный перевод с немецкого Кирилла Левинсона