Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2005
Ирина Владимировна Прусс — журналистка, сотрудница редакции журнала «Знание — сила». Круг интересов — социология, советская история.
На пятисотенном банкноте последней модификации красуется СЛОН — первый в советской России концентрационный лагерь: знаменитый Соловецкий монастырь изображен там именно таким, каким был в 1920-е годы.
На площади подмосковного города Дзержинска теперь встанет сброшенный в 1991 году с постамента в центре Москвы огромный памятник главному чекисту страны.
В Перми, «столице лагерей», недавно одно из зданий украсила мемориальная доска: «10 октября 1938 года организовано НКВД Пермской области». На возмущенные протесты правозащитников было спокойно и с достоинством отвечено, что «нынешнему поколению необходимо знать и свою историю, и ее ошибки».
Отдельные факты можно объяснить недомыслием одних, безграмотностью других, не слишком умной попыткой угадать тайные вкусы начальства третьих — но лучше не собирать эти факты вместе (а их еще много). Тайные симпатии начальства тут, несомненно, присутствуют, но в них никто и не сомневался, особенно с тех пор, как социологи сосчитали количество чекистов на всех уровнях власти. От прошлого никто из них не отрекался, включая и первое лицо государства. Интереснее другое: насколько амнезия поразила общественное сознание, которое, конечно, не сводится к симпатиям начальства, но и не слишком заражено антипатиями правозащитников.
Со времен перестройки картина советской истории в общественном сознании весьма существенно изменилась. Социологи ВЦИОМа (теперь Аналитический центр Юрия Левады) предложили опрошенным расположить события из истории ХХ века по степени их значимости для России[1]. Сравним результаты 1989 и 1999 годов. Победу в Великой Отечественной войне и в 1989 году, и через десять лет подавляющее большинство признало самым главным событием прошлого века; но это большинство за десять лет подросло почти на 10% (с 77% до 85%). Еще резче подскочила важность полета Юрия Гагарина в глазах россиян: с 35% до 54%. В списке значимых событий прорыв в космос вышел на третье место, обогнав потерявшую это место чернобыльскую катастрофу, память о которой, очевидно, начинает слабеть. Если ослабление памяти связывать только с числом прошедших лет, понятно, почему репрессии 1930-х годов потеряли в значимости для наших соотечественников еще больше: в 1989 году их как событие, важное для судьбы страны, отметило 30% опрошенных, а в 1999 — только 11%.
Но против механического объяснения давностью лет свидетельствует явная выборочность событий, удаляемых на периферию общественного сознания: победа в войне и полет Гагарина тоже не приблизились к нам во времени, однако стали важнее…
Тенденциозность коллективной памяти прекрасно иллюстрирует Лев Гудков, анализируя отношение современных россиян к органам государственной безопасности[2]. По данным опросов, примерно треть взрослого населения страны привычно повторяет советский миф о неподкупности, мужестве, холодной голове, горячем сердце и чистых руках чекистов (к людям старшего возраста в этой группе примыкает радикально настроенная левая молодежь). Еще треть вообще не имеет на этот счет никакого определенного мнения. И только оставшаяся треть в основном образованных людей среднего возраста выразила понятное и естественное для людей, не пораженных выборочной исторической амнезией, отношение к этим самым органам и их роли в нашем советском прошлом.
Но стоит проникнуть сквозь тонкую еще пленку в сознании старших, отделившую их от событий прошлого столетия, как уткнешься как раз в то самое, что общество старается забыть.
Старшеклассники уже пятый год подряд присылают свои исторические исследования на конкурс «Человек в истории. Россия — ХХ век», организованный историко-просветительским и правозащитным обществом «Мемориал». Они чаще всего записывают воспоминания старших в своей семье (иногда — в соседской) и потом ищут документальные подтверждения этих рассказов, пытаются восстановить исторический контекст событий. Иногда восстанавливают историю церкви, мимо которой много лет бегали в школу, улицы, села, заброшенного кладбища, старой фотографии.
Разумеется, у них нет специальной задачи опорочить историю отечества — они просто пытаются взглянуть на эту историю через биографию конкретного человека, что предусмотрено условиями конкурса.
Работы приходят в основном из маленьких городов и сел, разбросанных по всей огромной стране; из двух столиц их приходит совсем мало. Это одна из загадок подобных конкурсов исторических исследований школьников по всей Европе: во всех странах, включившихся в сеть «Евроистория» (Eustory), самые активные авторы — провинциалы. Трудно предположить некую согласованность, подсказанную тенденциозность в выборе тем и их интерпретации: советы организаторов, их методические указания в основном сводятся к тому, как достичь максимальной достоверности и научности.
Довольно быстро организаторы конкурса по присланным работам, которых теперь набралось уже более 11 тысяч, смогли составить карту болевых точек советской истории. Эти точки «вылезали» немедленно, как только начинался серьезный разговор о прожитом. Есть темы «всеобщие»: коллективизация, Великая Отечественная война. Есть региональная коллективная память, сосредоточенная вокруг своих больных тем: если работа из Калмыкии — депортация, с Кубани — расказачивание, из республики Коми — ГУЛАГ («Кажется, там каждый ребенок уже написал несколько работ», — говорит председатель оргкомитета конкурса Ирина Щербакова[3]).
Тексты из дальних и относительно мелких поселений позволяют взглянуть на российскую историю прошлого столетия глазами рядового человека провинциальной России. История при этом предстает в совершенно ином виде, нежели официально принятый на сегодня ее вариант.
Мы имеем дело как бы с двумя потоками коллективной памяти. На самом деле таких потоков не два, а гораздо больше; тем не менее, полагаю, можно обсуждать именно два типа коллективной памяти, имеющих принципиально разную природу и механизмы воспроизводства.
Проще всего один из них назвать «официальным» — для этого, кажется, чем дальше, тем больше появляется оснований. Уже из новых школьных учебников изымаются наиболее одиозные и трагические страницы советской истории – например, упоминания о репрессиях[4]. Однако такая установка власти встречает полное понимание и поддержку в обществе. Легко представить себе, что на вопросы социологов, нами уже цитированные, отвечали те же самые люди, которые рассказывали своим внукам или соседским детям о коллективизации, раскулачивании, политических репрессиях и чьи рассказы легли в основу присланных на конкурс исторических исследований старшеклассников.
В каком соотношении находятся два эти столь несхожих потока? Каким образом сохраняется память о «другой» истории, которая так противоречит официальной и от которой, кажется, большинство уже готово отказаться? Как воспринимают эту двойственность в отношении общества к собственной недавней истории подростки — авторы конкурсных работ?
Совокупность работ даже при первом поверхностном взгляде дает некоторый сдвиг в официальном и общепринятом ранге событий. Например, Великая Октябрьская социалистическая революция по всем социологическим опросам, в которых провинция всегда достойно представлена, почитается как одно из важнейших событий ХХ века (не говоря уж об учебниках и вообще официальной историографии) и чаще всего прочно занимает второе место после победы в Великой Отечественной войне. Но в воспоминаниях не о государственной, а о личной своей истории, об истории своей семьи революция как таковая оказывается почти вытесненной из памяти. По самому общему впечатлению, первое место решительно принадлежит коллективизации; второе и третье делят война и репрессии.
И репрессии, которые в полуофициальных воспоминаниях и преданиях существуют прежде всего как преследования и уничтожение партийных, военных кадров, энкавэдэшников и интеллигенции (1937 год давно стал их символом), здесь становятся по преимуществу репрессиями против крестьян. Коллективизация у рассказчиков неразрывно связана с раскулачиванием.
Это память крестьянской России.
Серьезное исследование обнаружит и другие несовпадения официальной сетки главных событий века и опорных точек такой же сетки в памяти живых участников и свидетелей этих событий. Но уже ясно, что старательно вытесняемое из советской истории в ее обобщенном изложении составляет основное содержание другой советской истории, о которой рассказывали подросткам их бабушки и дедушки.
На первый план в этих рассказах, записанных старшеклассниками, выходят не победы на трудовом и военном фронтах, не державное величие России в мире, а страдания людей от голода и от насилия как военного противника, так и собственного государства по отношению к своим подданным. Подростковые исследования ошеломляют обилием красочных, эмоционально очень насыщенных деталей: распятие живого человека с крестным отцом в роли палача; дети, которых топят взрослые дяди, заподозрив в воровстве еды во время массового голода; забрызганные кровью замученных подследственных стены; женщины, привезенные на север в легких среднеазиатских халатах, запертые на ночь в неотапливаемом бараке и к утру повымерзшие; больные, по приказу коменданта вынесенные из барака в лес и там умершие…
В личных воспоминаниях участников и свидетелей исторические события и переживания, с ними связанные, сохраняются именно в виде «картинок», образов, целостных, нерасчлененных впечатлений; во всяком случае, именно в таком виде их доносят до нас записи подростков. Можно допустить, что современные подростки, выросшие в телевизионной «культуре клипов», живее реагируют, выделяют и фиксируют прежде всего именно такие детали, образы, «картинки» — тем более, что условиями конкурса предусмотрено особое внимание именно к деталям жизни и быта предшествующих поколений. Возможно, рефлексия по поводу рассказанного просто ими «не услышана».
Однако такое предположение сомнительно. Записанные профессиональными фольклористами рассказы пожилых людей также фиксируют резкое преобладание красочных образов над логическими и аналитическими замечаниями и выводами. В последнее время появились исследовательские работы, посвященные анализу так называемых «наивных текстов» — воспоминаний, рассказов, романов и стихов, написанных непрофессионалами и вообще людьми, не включенными в письменную культуру[5]. В одной из таких работ[6], посвященной анализу «наивных мемуаров», было показано, как живой, красочный, своеобразный язык, которым авторы описывают детали и эпизоды своего крестьянского детства, жизни в ссылке, сменяется заимствованными из газет клише при всякой попытке обобщения и анализа.
И в текстах, записанных участниками конкурса, и в «наивных мемуарах» звучит совершенно особое отношение к государственной власти, родственное отношению к власти дореволюционных крестьян[7]. Советская власть выступает здесь вне всякого юридического и даже политического контекста, подобно некоей стихийной силе, способной творить как добро (наделение крестьян землей после революции), так и абсолютное зло (раскулачивание, коллективизация, пытки и бессудные расстрелы, ссылка стариков, женщин и детей и так далее). Никто из рассказчиков (как и авторов мемуаров) не говорит о причинах террора, не обсуждает его социальных или политических аспектов: это тяжелейшие условия жизни, предъявленные им как данность; их надо было как-то перетерпеть, вынести, выжить. Хотя они порой указывали на прямых виновников своих несчастий: доносчики-соседи, злые следователи, безжалостный комендант, жестокие порядки, установленные властями, советскими или фашистскими, — все это вплеталось в контекст чуть ли не эпический, в котором Зло безлико, всесильно, неизбывно. Даже чиновники, представляющие государство, в конце концов — люди маленькие и зависимые, которые сами боятся власти, хотя и не прочь при случае ее слегка обмануть. Поэтому упреки в адрес людей, помогающих власти осуществить зло (соседи, доносчики, чиновники, готовые нарушить инструкцию ради выполнения «плана по валу»), конкретные, живые, а в адрес власти их или не раздается вообще, или повторяются газетные клише времен перестройки.
Многим до сих пор важно, что их посадили — сослали — выгнали из дома «несправедливо» по преступным законам того времени, что они все-таки не подпадали под раскулачивание и могли бы спокойно оставаться в родном доме, если бы не зависть соседей, усердие чиновника и так далее. Люди могут быть добрыми и злыми, они в какой-то мере ответственны за свои поступки — но они действуют в рамках возможностей, предоставленных им властью, ответственность которой обсуждать столь же бессмысленно, как ответственность урагана, землетрясения или неурожая.
Метафора «естественности», выживания «травы», не требующего осмысления событий в терминах причинно-следственных связей, часто возникает в попытках реконструировать традиционное общественное сознание — применительно к России крестьянское, потом советское[8]. Интересно, что близкий образ возник у одного из подростков, участников конкурса:
«Если вся Россия, как говорила Ахматова, делилась на тех, кто сажал, и тех, кого сажали, то, возможно, была и третья Россия, которая этого не ведала. Сделав ставку на выживание, не вникая в смысл и суть происходящего, пригнув так низко голову, что ее и заметить трудно, она пахала, сеяла, отдавала от трудов своих, сколько требовали, а сама жила малым… Ее, как высокую траву, не скосишь, не пустишь в расход: так она была низка, так незаметна. Ее можно было только примять…»[9]
Выживание — главная, не всегда достижимая ценность для рассказчиков; оно же становится и критерием успеха, удавшейся жизни. Из барака, где в одной комнате семья с пятью детьми, спят по двое в кровати, нет ни водопровода, ни центрального отопления, переехать в отдельную квартиру со всеми удобствами, полученную «от завода» за тридцатилетнюю беспорочную работу, — успешная советская карьера. Не потерять, вырастить детей, дать им образование — история о героически выполненном родительском долге. Это принципиально иные критерии успеха и карьеры, чем те, что учитываются и провозглашаются в «другой» истории.
Никто не заставлял этих людей отвечать социологам, будто бы зачеркивая всю свою биографию, как не заставлял и вспоминать самые тяжкие ее эпизоды. Какой барьер отделяет сегодня одну историю от другой?
«Однажды, прослушав его [главного героя исследования, смело сражавшегося во время войны. — И.П.] выступление 9 мая — в День Победы на Площади Партизан, я совершенно не узнал Василия Сергеевича… Он повторял то, что обычно пишут в газетах к 9 мая. А ведь он дожил до такого возраста, когда можно уже не бояться правды…»[10]
Знаменитое советское двуязычие создавалось таким вот умением по необходимости обращаться то к одному, то к другому пласту памяти и каждый раз оставаться достаточно искренним, не задумываясь, как эти пласты соотносятся друг с другом.
Что заставляет сохранять и практиковать это умение, кажется, уже лет двадцать как потерявшее свою актуальность? Прежде всего — страх, что это именно только кажется. Старушки в Новочеркасске убегали от подростков, узнав, что тех интересуют их воспоминания о расстреле рабочих в 1962 году, а пойманные притворялись глухими. Из-за закрытой двери хозяин говорил старшекласснику, готовившему работу о заброшенном, изуродованном еврейском кладбище в Борисоглебске: «Я старый, больной человек, оставьте меня в покое»[11].
Социологи в деревнях и маленьких городах часто воспринимаются как начальство или, по крайней мере, посланцы начальства: известны случаи, когда им жаловались на плохую работу ЖЭКа, больницы, дорожных строителей, ожидая немедленного вмешательства. В любом случае общение с чужими официальными лицами предполагает некоторую отчужденную парадность и вызывает желание выглядеть «как полагается», «не хуже других». В годы перестройки такой общепринятый текст включал в себя преступления сталинизма, теперь, очевидно, текст изменился.
Совсем иное дело — общение с близкими, особенно из своей же семьи, с молодыми людьми, которым хочется передать свой опыт, предостеречь от возможных ошибок, передать «правильный» взгляд на мир, на власть, на отношения с друзьями и соседями. Цель высказывания здесь совсем иная.
Непосредственная память, сохраняемая в эмоционально насыщенных образах, очевидно, передается в основном в таком личном общении — если, конечно, у ее носителя нет навыка развитой письменной речи и решимости оставить свои воспоминания «для всех» (судя по всему, достаточно и одного последнего обстоятельства). В традиционном обществе это нормальный канал связи поколений, способный функционировать чуть ли не столетиями. В современном обществе опыт старших быстро устаревает и теряет прагматическую ценность. Сколько в таком случае еще будут сохраняться воспоминания, зафиксированные в двух десятках тысяч исторических исследований подростков и в десятке-другом «наивных мемуаров»?
Во всяком случае, дольше, чем кажется социологам, когда они анализируют свои данные: они считают, что память о репрессиях растворится в следующем поколении, как память о любом стихийном бедствии — непосредственное воспоминание о нем недолговечно, если не осмыслено как испытание или наказание (за поклонение чужим идолам, например), то есть не объяснено и не внесено в картину мира[12]. И участники конкурса, и профессиональные фольклористы свидетельствуют, что в определенных ситуациях личного общения подробности семейной истории, связанные с репрессиями, рассказывают не только сами жертвы и свидетели и даже не только их дети, но и внуки.
В конкурсных исследованиях события советской истории пропущены через двойной фильтр: восприятие старших дано нам в восприятии подростков. Как это обычно бывает в непрофессиональных текстах, особенности авторского подхода к этим событиям и к рассказчикам проступают очень явственно.
Многократно заявлен и в еще большей степени как бы подразумевается главный принцип, определяющий их восприятие и изложение истории. Любые претензии советской власти и любые инвективы в ее адрес в конце концов сосредоточены на одном: на глубоком равнодушии ее к человеку, который, по убеждению исследователей (это можно вычленить из множества текстов), и есть мера всех вещей и величайшая ценность, несопоставимая с ценностью любой идеологии, любой «целостности государства».
«Упадет замертво истощенный, обессиленный боец в болото, схоронят его тут же, где посуше, и — аминь. Никого не накажут. А вот если красноармеец “замордует” работой свою лошадь, не докормит, не допоит ее,то солдатика того — к стенке, и — пулю влоб»[13].
«В моей голове остался вопрос — кому и зачем нужно было массовое уничтожение невинных людей, семей?»[14]
«Никакие “благие” цели не могут оправдывать такие бесчеловечные, жестокие средства, какие были применены советской властью по отношению к собственному народу»[15].
«Какой же мощной зомбирующей силой обладал режим, блокирующий все “болевые” точки мозга, когда за глобальностью идеи терялся человек!»[16]
Не важно, насколько именно такой подход к истории подсказан им учителями, их научными руководителями и насколько это — самостоятельно выработанная ими идеология. Важнее констатировать, что общественное сознание явно сдвинулось в эту сторону. Относительно недавно на вопрос, зачем надо было уничтожать такое количество людей, был общепринятый ответ: ради победы социализма; ради того, чтобы победить в войне; ради сохранения «целостности государства». Участники конкурса твердо стоят на своей ценностной позиции не только в случаях, в общем-то для всех бесспорных и даже официально осужденных: коллективизация, сталинские репрессии. Пожалуй, впервые в одной из работ четвертого конкурса я прочла вопрос: зачем нужны были огромные жертвы и страдания ленинградской блокады? Почему нельзя было сдать город? А ведь это одна из священных коров войны, это до сих пор табуированный вопрос.
Эти и подобные им вопросы — табу не только для официальной пропагандистской версии; во всех конкурсных работах их задают исключительно и только авторы исследований, никогда — рассказчики. О тяготах ленинградской блокады написаны, рассказаны, сняты тонны литературы и километры кинопленки; но вопрос, зачем, ради чего именно были принесены такие чудовищные жертвы, просто не обсуждается.
Дети, как видим, начинают спрашивать.
Бросается также в глаза, что для современных подростков, по крайней мере конкурсантов, советская история едина и неделима: нет принципиальной разницы в отношении как к пушечному мясу к солдатам великой войны (теряющей свое официальное величие в изложении простых ее участников) и войны Афганской, во вранье сталинских и брежневских времен. Полагаю, современная молодежь вообще мало утруждает себя работой по различению оттенков разных периодов советской истории. Это, может, и не слишком исторично, но в такой широкоформатной оптике есть свои преимущества.
Более того, к советской истории юные исследователи легко и непринужденно «подверстывают» историю современную, постсоветскую. Типичен для многих работ такой ход мысли:
«К голоду 1921 года привела ошибочная аграрная политика советской власти. Но советская власть так и не покаялась.
Может быть, провал наших реформ сегодня объясняется прежним отношением к народу? Даже не к народу, а к электорату»[17].
В работах много чисто моральных суждений. Порой они обращены к героям исследований: как можно было не понять… или понять только тогда, когда коснулось лично тебя, а до того самому принимать участие… И восхищение их вызывают эпизоды, связанные не с трудовым или военным героизмом, как это принято в учебниках, а с мужеством противостояния насилию: дед отказался стать стукачом; профессор выступил на заседании кафедры, прославляя заслуги своего коллеги-еврея перед комиссией, готовой предъявить ему обвинение в космополитизме; в селе не нашлось ни одного человека, согласившегося свидетельствовать против своего священника, и его пришлось судить в другом месте.
Но львиная доля претензий подростков адресована государству. В отличие от старших, они именно на систему возлагают главную ответственность — и не только за прямое насилие, но и за вопиющую бедность, невыносимые, на их взгляд, условия быта, на которые власть обрекала людей, оставаясь совершенно равнодушной к их нуждам.
И все-таки во всем, что они пишут о советском режиме, есть много сходства с суждениями старших. Молодые люди почти никогда не анализируют политику советской власти социологически или политически. Пытаясь установить причины, по которым затевалась та или иная кампания, арестовывали и ссылали людей, посылали на верную смерть солдат, авторы чаще всего останавливаются именно на моральном суждении о преступной природе власти. В результате государство обретает черты и свойства человека, наделенного людоедским характером и гигантской силой, позволяющей проявлять этот характер в небывалом масштабе.
«Но машина, именуемая советской системой, не заплакала, не содрогнулась, повторила, организовала голод 1933 года… Бесчеловечные хлебозаготовки и наступивший вследствие их голод…»[18]
Красоты индивидуального стиля лишь подчеркивают общую практически для всех участников конкурса склонность очеловечивать систему (вместо того, чтобы «разбирать ее на части»).
Не думаю, что их можно упрекать в этом. Смешно было бы требовать от подростков глубокого анализа феномена, который до сих пор не стал предметом серьезного изучения ни российских ученых, ни российских политиков. Более того, подростки по крайней мере не сомневаются в преступном характере советского режима. Ни подростки, ни руководившие ими учителя не могли опереться на научную литературу, на систему принятых в обществе представлений о сути тех общественных процессов, которые сделали возможным эту «другую» советскую историю, хранящуюся в памяти старших поколений и все реже объявляющую о себе публично.
Но непосредственная память все-таки не вечна, а возводимый все эти годы барьер между официально принятым изложением истории, из которой по возможности удалены страдания, унижения и насилие, и «другой» историей, основное содержание которой именно из них и состоит, — этот барьер становится все выше, делая проблематичной саму возможность перевода непосредственных эмоциональных впечатлений в осмысленную, «выстроенную» на основе разных аналитических моделей картину советского прошлого, которая могла бы стать предметом серьезной общественной дискуссии.
Кстати, сколько именно необходимо людей, которые помнят, что с ними и с их близкими происходило при советской власти, способны это рассказать, и сколько тех, кто способен их услышать, готов записать или хотя бы запомнить и передать дальше, — сколько таких людей нужно, чтобы коллективная память функционировала бесперебойно?