Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2005
JörgEchternkamp (р. 1963) — историк, сотрудник Института военной истории (Потсдам).
I
Память о войне началась еще до ее конца. Более того, она способствовала тому, что война закончилась так поздно — капитуляцией 8 мая 1945 года. Значения, которыми наделялась война на ее последнем этапе и после ее окончания, были связаны, в том числе, и с коллективным опытом и его пропагандистской интерпретацией. Было бы упрощением выводить воспоминания о войне, тем более — культурно кодированные, из военного опыта, но все же этот опыт предрасполагал к определенным формам коллективной памяти.
Поэтому вначале необходимо хотя бы тезисно назвать некоторые основные аспекты военного опыта и памяти о войне с немецкой стороны[1]. С одной стороны, тот опыт периода до 1943 года, который сгустился в воспоминаниях, подпитывал надежды, в свете которых многим немцам (почти) до конца казалось вероятным или по крайней мере мыслимым, что положение чудом изменится. Не позже весны 1943 года, когда стратегическая инициатива перешла к антигитлеровской коалиции, а германский рейх перешел к обороне, у трезвого наблюдателя не могло остаться сомнений, чем закончится эта глобальная война. Но у большинства немцев еще были перед глазами внушительные, на их взгляд, достижения нацистского режима. Национал-социалистическая политика экспансии и тем самым позиция «фюрера» достигли своего апогея к лету 1940 года со взятием Парижа. Можно предположить, что, если бы в тот момент состоялись свободные выборы, НСДАП одержала бы блестящую победу.
Национал-социалистическая пропаганда подкрепляла эти воспоминания лозунгами, призывающими к стойкости. Она изображала противостояние расовой войной, которую немецкое «народное сообщество» при всех обстоятельствах должно было вести с мнимыми иудо-большевиками и плутократами. Она силилась обосновать миф о фюрере — веру его сторонников во всемогущество Адольфа Гитлера, которая составляла ядро его харизматического господства (по Максу Веберу) над поликратией нацистского режима и сохранялась до последних месяцев войны, о чем свидетельствует, не в последнюю очередь, то облегчение, с котором немцы в большинстве своем реагировали на новость о провале покушения 20 июля 1944 года. Разве Гитлер не доказал за многие годы, что он знает, что делает? Разве не должно было вот-вот быть введено в действие решающее «чудо-оружие»? Неужели все жертвы должны были оказаться напрасными? Об этой «невозмутимости» населения свидетельствуют официальные шпионские отчеты Службы безопасности СС и «отчеты о настроениях» пропаганды вермахта 1945 года, так же как и частные дневники и письма последних военных месяцев[2].
С другой стороны, они показывают и то, что большинству немцев надоела война, давно пылавшая и на «отечественном фронте». Это относится в первую очередь к катастрофическим последствиям бомбежек, начавшихся в 1942 году. Частью военного быта стали ночи в бомбоубежищах, страх потерять свое жилище, эвакуация, но главным образом — опыт потери близких: редкая семья не оплакивала в последние военные месяцы одного или нескольких родных. Наконец, миллионы, убегая от наступающей Красной армии, покинули свои родные места; а бесчисленные женщины пережили травматический опыт изнасилования[3].
Неудивительно, что большинство немцев к концу войны ощущали в первую очередь одно: облегчение. Однако для других, судьба которых была неразрывно связана с судьбой нацистского режима, политический и военный крах стал глубоким, личным разочарованием. Для третьих он стал освобождением в буквальном смысле слова: для доживших до него узников лагерной системы и участников эвакуационных маршей, для жертв принудительного труда и для всех тех, кто стал жертвой расистских и политических репрессий режима. Но то, что пережили эти «другие», не принадлежавшие к «народному сообществу», не входило в военный опыт последнего. Да и от оккупации Восточной и Центральной Европы страдали другие. В этом смысле конец войны считался «немецкой катастрофой» — так было озаглавлено опубликованное в 1946 году исследование историка Фридриха Майнеке[4]. Все это определило память о войне большинства немцев после 1945 года. Вместо галопа по хронологии я предлагаю вкратце определить историческое значение конца войны и указать на болевые точки немецкой культуры памяти. После этого мы сможем набросать эскиз изменений в публичной памяти о войне в Германии.
II
Вспоминая конец войны спустя 60 лет, немцы знают его политические и социальные последствия. Общественности не только довольно хорошо известно, что привело к национал-социалистической мировой войне и какой характер с самого начала имела эта идеологически-расистская война. С безопасного расстояния более чем в полвека немцы могут надежно оценить и результат послевоенного развития Германии, которое стало возможным только вследствие краха нацистского режима и капитуляции вермахта, словом — вследствие конца войны. Именно в свете этого знания могут и должны выносить свои исторические оценки все, кроме позитивистов и догматиков.
В немецкой истории 8 мая 1945 года является главным переломным событием. С особой четкостью это помогает увидеть сравнение с концом Первой мировой войны в 1918-1919 годах и его последствиями для первого послевоенного периода в Германии XX века. Эта дата также указывает на горизонт опыта раннего послевоенного времени, на фоне которого развивалась общественная память о 1939-1945 годах. Германия — это теперь уже была лишь территория к западу от Одера и Нейсе. Была отсечена четверть территории рейха по сравнению с 1937 годом (то есть до начала экспансии); оккупированная Германия на многие годы утратила свой суверенитет. В отличие от 1918-1919 годов не могло быть ни малейшего сомнения в военном поражении и окончательности капитуляции, и потому на этот раз практически не оставалось места для мифов вроде тезиса об «ударе ножом в спину»* или серьезных сомнений в ответственности немцев за катастрофу. К этому добавлялся и перелом в социальной истории: с утратой восточных территорий (и земельной реформой в советской оккупационной зоне) прекратили свое существование и политически влиятельные крупные землевладельцы в «Остэльбии». Таким образом, в отличие от 1918-1919 годов, исчезло важное препятствие на пути к демократическому гражданскому обществу, на который и встала Западная Германия.
Конечно, на различных уровнях существовала и преемственность, как показала, например, история ментальностей или элит. Как в Восточной, так и в Западной Германии большое значение в политическом дискурсе сохранило понятие «нации», а в ФРГ почти неизменно продолжил свое существование антикоммунизм, и только публичное выражение антисемитизма стало «неприличным» хотя бы ввиду присутствия оккупационных властей. Но в общем и целом, тем более ретроспективно, глядя из периода после 1989 года, следует повторить: по меркам свободного и демократического общественного строя, зафиксированного германской конституцией (да и может ли здесь идти речь о каком-либо другом масштабе?), конец войны стал для немцев освобождением: освобождением от нацистской диктатуры, в которой, говоря словами Бертольта Брехта, «достаточно было подозрения, что кто-то подозрителен», освобождением от режима, от которого немцы без антигитлеровских союзников не смогли бы или не хотели избавиться, освобождения, наконец, доставшегося им очень высокой ценой. Капитуляция вермахта и крах нацистского режима создали в Западной Германии возможность предпринять вторую попытку установить демократический государственный и общественный строй, который оказался стабильным и стойким, в том числе, благодаря «экономическому чуду». С концом войны начался большой шаг на «долгом пути на Запад» (Хайнрих Аугуст Винклер).
Между тем такая форма памяти и на сегодняшний день не является общим местом — да и как могло бы быть иначе в плюралистическом обществе? Еще меньше она таковым являлась на протяжении прошедших десятилетий. Болевую точку образовывало (и до сих пор образует) понимание столь же центрального, сколь противоречивого факта: того, что безоговорочная капитуляция стала условием свободы — по крайней мере там, где из нее произросла свобода[5]. Поэтому следует задаться вопросом о том, как в Германии развивалась общественная память о Второй мировой войне.
III
В непосредственно послевоенный период внимание немцев на войну обращали сперва оккупационные власти. Так, например, газеты всех оккупационных зон подробно освещали процесс против так называемых главных военных преступников перед Международным военным трибуналом в Нюрнберге с 14 ноября 1945-го по 1 октября 1946 года и последующие Нюрнбергские процессы, в том числе против ведущих военных чинов. В отчетах о ходе судебных заседаний все больше стал преобладать мрачный образ войны и вермахта. Сообщения печати не оставляли сомнений в том, что вермахт самым различным образом участвовал в военных преступлениях и преступлениях против человечности. Перед общественностью предстала целая палитра злодеяний — от знания преступных приказов, по крайней мере, руководством вермахта, до присутствия солдат при массовых расстрелах и их возможной поддержки на уровне логистики и, наконец, до прямого участия в массовых убийствах или убийстве отдельных людей. Довольно подробно описывались и эксплуатация, издевательства, насильственный увоз и убийства населения оккупированных территорий[6].
Отчеты о процессах и комментарии к ним говорили о том, как выглядело пособничество вермахта нацистскому режиму. Что же касается военных преступлений, да и самой войны, то не оставлялось сомнений в их специфически нацистских мотивах и способах оправдания. «Лицензированная пресса» признала войну на Восточном фронте идеологической войной, в ходе которой все действовавшие дотоле правила ведения войны нарушались в той мере, в которой национал-социалистической идеологии удалось пронизать вермахт. Так, например, убийство русских пленных, отмеченных Службой безопасности как «зараженные большевизмом», обосновывалось со ссылкой на «конфликт двух мировоззрений»[7].
Эти ранние элементы культуры памяти были элементом проводимой оккупационными властями политики демилитаризации. Не следует преувеличивать ее эффект, но все же юридическая переработка войны и медийное освещение этой работы сталкивали общественность с фактами и интерпретациями, которые, по крайней мере в течение короткого отрезка раннего послевоенного периода, показывали неприукрашенную рожу войны. В гэдээровской политике истории взгляд на войну оставался сравнительно однозначным и в последующие годы. Образ Второй мировой войны создавался в рамках марксизма-ленинизма. Война, и прежде всего война на уничтожение на Востоке, считалась в первую очередь разбойничьим набегом германского монопольного капитала, лишь облекшего свои интересы в одеяния национал-социалистической идеологии. С упразднением капитализма в советской оккупационной зоне опасность войны была раз и навсегда устранена, в то время как на Западе ввиду преемственности капиталистического экономического и общественного строя, а также ввиду влияния, в первую очередь, США, она по-прежнему угрожала всем немцам. Так долгое время формулировалось кредо ГДР. 8 мая с самого начала отмечалось как День освобождения. Как часть дискурса СЕПГ антифашизм здесь соединялся в качестве легитимирующей ее господство идеологии с официальным жестом благодарности Красной армии. Другое дело, что все это лишь в редчайших случаях соответствовало индивидуальному опыту и воспоминаниям.
В плюралистическом обществе Западной Германии же публичная память была менее однозначной. Культурная кодировка памяти о войне является непрерывным процессом, подпитываемым, не в последнюю очередь, конкуренцией различных интерпретаций. Об этом говорит расслоение общества по поколенческим и политическим признакам. Основные черты культуры памяти быстро стали очевидными после создания Федеративной Республики Германии в 1949 году.
В глазах современников 1950-е годы были не столько началом табуизации войны, сколько периодом принудительной стыдливости, затруднившей рассказ о собственных переживаниях на войне. Между тем временное расстояние делало возможной новую периодизацию, объединяющую два противоположных периода — последние военные и послевоенные годы — в специфический комплекс переживаний. Война и послевоенное время превратились в воспоминаниях многих западных немцев в единый временной отрезок, полный лишений и страданий. Это вписывалось в широко распространенное представление о себе, немцах, как жертвах. Прежде всего гражданское население, для которого война по-настоящему началась только на ее конечном этапе, было убеждено, что как до, так и после 1945 года оно стало первой жертвой «судьбы». Ветераны боевых действий, организации которых вырастали как грибы, не пропускали ни одной возможности пожаловаться на «диффамацию» и оскорбление своего «достоинства» — причем не Гитлером, а союзными державами. Нюрнбергские процессы называли «правосудием победителей». Все это перерабатывалось в беллетристике, посвященной опыту произвола судьбы в период духовного и материального краха и поиска новых масштабов оценок.
Нехудожественные военные воспоминания того времени особенно наглядно показывают, какое значение (образованные) ветераны придавали осветлению и приспособлению к их позитивной самооценке того отрицательного образа, в котором они представали послевоенному обществу, вернее, того, что они воспринимали как такой образ.Они хотели показать, как было на войне «на самом деле». Здесь так же, как и в периодике, связанной с объединениями ветеранов, снова присягали мифу о военных событиях, о фронтовом духе, о таких солдатских добродетелях, как мужество, самоотверженность, преданность. Главное — внеисторическая конструкция «немецкого солдатства» маскировала специфический солдатский опыт вермахта. В тех местах, где павших Второй и Первой мировых войн чтили одним памятником и одновременно оплакивали жертвы обеих войн, также размывались контуры Второй мировой войны и вермахта, и оба явления вычленялись из того идеологического контекста нацистской системы, к которому они принадлежали. В этом отношении публичная память о Второй мировой войне в 1950-е годы способствовала историческому обоснованию перевооружения. Для противников же «ремилитаризации», представителей так называемого «движения “без меня”», Вторая мировая война стала устрашающим символом риска любого вооружения. В социальной практике, например на демонстрациях, указание количества умерших на транспарантах предостерегало от возвращения военщины.
О медленном темпе изменений в культуре памяти особо наглядно свидетельствует обращение с сопротивлением внутри армии и оценка 8 мая. Тех офицеров и генералов, которые, пусть поздно, решились на убийство тирана, сегодня чествуют в годовщины символической даты 20 июля 1944 года, а для бундесвера они даже стали положительными образцами. Но путь к такому пониманию был долог. До середины 1960-х годов таких людей, как граф Клаус Шенк фон Штауффенберг, называли клятвопреступниками и предателями родины. Это можно было понять, ведь не означало ли бы признание заслуг отдельных офицеров умаления достоинства массы бывших солдат, которое следовало интегрировать в память общества? Ведь и союзники поначалу не были заинтересованы в том, чтобы представлять вермахт в положительном свете, но с перевооружением и интеграцией в западные структуры понемногу возрастала готовность признать покушение на Гитлера мужественным поступком, пусть даже в рамках попытки представить его участников спасителями «национальной чести» и родоначальниками демократической Германии.
Лишь очень постепенно к печали о собственных страданиях примешивалась и радость от удавшегося начала новой Германии. Федеральный президент Рихард фон Вайцзекер пусть не первый сказал об этом, но дал наиболее известную формулировку: «И тем не менее с каждым днем становилось яснее то, что мы сегодня должны высказать все вместе: 8 мая было днем освобождения. Этот день освободил всех нас от человеконенавистнической системы национал-социалистического деспотизма». Вайцзекер связывал бегства, изгнания и неволю не с концом войны, а с их исторической первопричиной — 30 января 1933 года. То, что в конце своей речи он призвал западных немцев, «насколько нам это возможно, взглянуть правде в глаза», говорит об уже упомянутой бризантности, присущей такой дифференцированной исторической оценке даже через 40 лет после конца войны[8]. В самом деле, и в 1995 году на страницах культурных приложений к газетам и не только там прошли жаркие дебаты о том, что означает 8 мая в немецкой культуре памяти. Следовало ли вспоминать о поражении и крахе? Или следовало с горечью осознать, что, как сформулировал еженедельник «DieZeit», «лишь гибель могла стать освобождением»?[9]
IV
До сих пор, до 60-й годовщины конца войны, немецкая культура памяти остается отмеченной этим напряжением. При этом за последние годы, в ходе смены поколения, стало очевидно, что, подчеркивая в исторических оценках конец войны как положительный перелом, мы не обязаны забывать об ужасном опыте его современников. Социальная история, история повседневности и культуры давно пролили свет на субъективное измерение военных событий в рейхе, зачастую в локальном или региональном разрезе. В последние годы возрос общественный интерес к судьбе немцев на последнем этапе войны и в непосредственный послевоенный период. Изгнание, бегство и бомбежки стали излюбленными темами СМИ после того, как в 2002 году произвели фурор такие разные авторы, как Гюнтер Грасс с его новеллой «Траекторией краб» и Йорг Фридрих с его описанием бомбежек[10].
В 2004-2005 годах к тому же выходит множество экранизаций войны. Просмотренный уже 4 миллионами зрителей немецкий фильм «Крушение» захватывающе изображает последние дни Адольфа Гитлера в бункере под зданием ведомства рейхсканцлера. Критики обвиняют авторов фильма в том, что они сужают перспективу войны и лишь во время конечных титров упоминают о характерной особенности Второй мировой войны — том цивилизационном разломе, которым стал Холокост. В этой критике отражается специфика плюралистической культуры памяти: публичная борьба за надлежащее представление о прошлом, которое именно не было всего лишь «немецкой катастрофой».
Те, для кого война началась с ее конца, когда она по-настоящему затронула немцев в рейхе, рисуют искаженный образ. «Историзация» прошлого не должна означать оправдания его восприятия современниками. Необходимо осветить его в контексте его причин и следствий. То, что поражение было условием «освобождения», остается горьким, но неопровержимым фактом. Это суждение последующих поколений не умаляет страданий жертв и не отменяет скорби. Но оно предохраняет от лживого представления о равенстве вины.
Перевод с немецкого М.Г.