Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2005
Ирина Лазаревна Щербакова (р. 1953) — руководитель образовательных программ общества «Мемориал», координатор проекта «Школьный конкурс».
Из чего складывается представление о войне у нынешних 15-20-летних?
Они — последнее поколение, у которого еще есть реальная возможность соприкосновения с живыми носителями коммуникативной памяти. Но то, что в минувшие десятилетия впитывалось их родителями из самой повседневной атмосферы, из пьяного разговора, из вечного вопроса: а ты с какого года? (и этот вопрос значил едва ли не самое важное: успел или не успел, воевал или не воевал) — сейчас уже практически исчезло.
Осуществляется ли сегодня в какой-то мере передача памяти, хотя бы на семейном уровне, или война уже полностью ушла в область мифов, превратилась в нечто уродливо-помпезное, присутствующее в жизни молодых в виде возникших повсюду в брежневскую эпоху однотипных мемориальных комплексов, Вечных огней и тому подобного, где им приходилось отстаивать на школьных линейках и митингах 9 мая? (В Москве на огромном пространстве Поклонной горы хотя бы прекрасно можно кататься на роликах…)
Попробовать узнать, что подростки думают о советском прошлом, как они представляют себе ключевые события нашей истории, — это и было одной из наших главных задач, когда в 1999 году общество «Мемориал» объявило ежегодный исторический конкурс для старшеклассников под названием «Человек в истории. Россия — XX век».
Конечно, полученные за эти годы 15 000 школьных работ в российских масштабах — не слишком большая цифра, это не социологические опросы, проведенные «от Москвы до самых до окраин». И все-таки сотни повторяющихся сюжетов, модели судеб, пересказы воспоминаний и само значение войны, которая предстает в их сочинениях как главное событие в советской семейной истории XX века, дают некоторую почву для разговора.
Две памяти
В представлениях сегодняшних подростков об Отечественной войне проявляется та двойственность, которая фактически с самого начала существовала в общественном восприятии войны – и, главное, в отношении к победе, к тому, какой она досталась ценой и какие принесла плоды.
В 1960-1980-е эти две памяти постоянно конкурируют между собой. С одной стороны, власть всячески пытается использовать память о войне и, главное, победу в ней как свой фактически последний реальный идеологический фундамент (в 1956-м и в 1968-м это проявилось очень наглядно — мы «их», венгров, чехов, освободили, а они, неблагодарные…). С другой стороны, эта память в те же годы — едва ли не главный источник десталинизации и критики режима — даже в подцензурных условиях. 9 мая и становится официальный праздником (в 1965-м), и продолжается оставаться реальным днем памяти о всенародной трагедии, о слезах «несбывшихся надежд», о непомерной цене, заплаченной народом за эту победу.
Собственное участие в войне в эти годы было очень важной частью биографии для сотен тысяч людей. Хорошо известен вечный образ из советских кинофильмов, а главное, из жизни тех лет — человека опустившегося, спившегося, единственным оправданием неудавшейся жизни которого служит сознание выполненного на войне долга.
И эти две памяти живут, часто неосознанно, в восприятии Отечественной войны нашими подростками, противореча одна другой и переплетаясь друг с другом.
С одной стороны, война для них — нечто абстрактно-застывшее, лишенное какой бы то ни было, пусть даже мифологизированной, но живой памяти, набор клише из брежневской эпохи, заученных формул, вроде: «великий подвиг советского народа», «никто не забыт и ничто не забыто», «у войны не женское лицо», «День Победы — это радость со слезами на глазах», «памяти павших будьте достойны» и так далее, которые немедленно возникают в их текстах, как при введении ключевого слова в веб-поиске, и повторение их — просто обязательное ритуальное действие, предваряющее любой разговор о войне.
Наши дети — жертвы этой выхолощенной и лишенной всякого человеческого содержания казенной «памяти». Онаи бесконечно воспроизводят ее язык, потому что этим языком говорят о войне их учителя, им написаны учебники, это тот язык, который они привыкли слышать от ветеранов, сделавших участие в войне своей профессией.
Слава богу, иногда они сами чувствуют, что этот язык ни в коей мере не передает реального исторического опыта. Особенно, когда видят разницу между человеческим рассказом и набором штампованных фраз:
Обидно было, что во время публичных выступлений Василий Сергеевич превращался в «записного героя», то есть говорил, что положено было говорить; услышать от него какой-то реальный факт из окопного быта было невозможно.
Я предполагаю, что даже если бы и власти разрешили ему «резать» правду-матку о войне, он бы на людях не стал бы ее «резать». Удивительно, на глазах менялся человек: с нами наедине был открытым, душевным, простым, прямо — родным отцом, а стоило выйти к трибуне — слушать его совершенно было не интересно.
Неужели он боялся, что если скажет правду о жизни или о войне, то его неправильно поймут и больше не пригласят?
(Андрей Поляков, Брянск, из работы, посвященной судьбе Героя Советского Союза)
Другая неофициальная, неказенная, народная память о войне возникает в их сознании в основном через призму семейной истории. Большинство наших авторов — школьники из небольших российских городков, поселков, деревень, и их деды и прадеды — в основном те самые рядовые, из которых сложились миллионные цифры военных потерь. Редко попадаются младшие офицеры, не говоря уже о командном составе. Но даже этих семейных цифр достаточно, чтобы увидеть масштаб: тут призвали всех — и мужа, и троих сыновей, не вернулся никто, здесь из пятерых детей — один. И места гибели, если известны, тоже повторяются — Ельня и Вязьма, Сталинград и Курск, Кёнигсберг и Будапешт…
Кстати, неслучайно в сотнях работ приводятся многостраничные списки ушедших из их родных мест на фронт и не вернувшихся с войны. Даже простое перечисление имен и фамилий — это тоже элементы живой памяти.
Сотни и сотни раз воспроизводят школьники в своих работах модель семейной крестьянской биографии (или, как говорят немцы, Meistererzählung) — пережили едва 1929-1932-й, если семья была покрепче, то, как правило, раскулачили, к концу 1930-х немного очухались, попривыкли как-то к колхозам, а тут сразу и война. Мало среди крестьянских дедов и прадедов наших авторов добровольцев, бросившихся на призывные пункты в патриотическом порыве. Призвали — пошел выполнять тяжелый долг, хорошо, если успел написать одно-два корявых письма, и погиб.
C фронта в совхоз не вернулись 643 человека, многие пришли покалеченные.
Здравствуйте, друзья-подруги,
Здравствуйте, родители!
Пришли втроем на двух ногах
Фашистов победители!
Эта частушка о трех инвалидах войны: Баркове Кузьме Антоновиче, Кальченко Алексее Николаевиче, Араптанове Гайсе Ирисовиче… С этого времени и до конца XX века в селе стало женщин больше, чем мужчин.
(Аксинья Козолупенко, село Свобода, Башкортостан)
В подавляющем большинстве память о войне передается нашим подросткам на коммуникативном уровне через женщин — прабабушек и бабушек. И таким образом, тема войны влечет за собой представление о конструкции российских семей, о том, как распределялись роли, как фактически целые поколения воспитывались лишь женщинами и какие это имело последствия.
Исследуя историю нашего рода, мы обратили внимание на то, что XX век в нашем роду — это век вдов. Мы решили проследить судьбы только троих. Нам хотелось не только описать их жизнь, но и проследить, как события страны отражались на их судьбе, как они влияли на их жизнь и жизнь их близких. Тема нашей работы — судьбы трех вдов XX века. Бабушка, узнав, что мы хотим описать, исследовать, заплакала.
(Александра Корсакова, Полина Корсакова, поселок Приволжский, Тверская область)
Услышанные истории
И поэтому сравнительно мало в их работах фронтовых эпизодов, а описания боев полны казенной риторики и мифологии. Для нынешних подростов большая редкость услышать такой рассказ:
Сталинград немцы бомбили до исступления. «Все время мрак, — говорит дедушка, — темно, потому что дым пороховой, и земля, лежишь на ней, а она волнами ходуном под тобой ходит, руку протяни — ничего не видать, часы разбиты, непонятно — какое время суток. Бывало так, что стукались друг об друга стрелявшие, наш и немец, оборачивались и в рукопашную».
Дедушка хорошо запомнил майора, который на Волге переправой руководил. Он был молодой и совсем не обращал внимания на снаряды, пули, он сильно кричал, ругался, кого-то торопил, кому-то быстро помогал, когда образовывался очередной затор… А дедушку на плащ-палатке приволокли к переправе два раненыхбойца, и когда они его под бомбежкой тащили, один сказал: «Он мертвый давно уж, а мы тащим, оставь». «Нет, живой, он земляк мой из Башкирии, не оставлю, пока ноги идут, ни за что не оставлю», — другой сказал. Дедушка навсегда лицо его запомнил, только уже мертвое. Снаряд разорвался совсем-совсем близко, и этот солдат дедушку успел закрыть собой, упав на него, в последнем движении плащ-накидку распахнув над дедом...»
(Тимур Галлиулин, город Межгорье, Башкортостан)
Реальность таких рассказов заставляет нынешних подростков иногда задумываться над поведенческими мотивациями, которые проявляются в форме наивного вопроса — а ты, дедушка, за кого воевал? (Так трансформируется в их сознании призыв: «За Родину, за Сталина!», который на самом деле звучал главным образом в донесениях политруков.)
В военной реальности, если им, конечно, удается к ней прорваться, места для такой формулы нет.
В уголовном деле № 8705 по обвинению Хабибуллина Валиша Хусаиновича (начато 10 июня 1942 г., окончено 16 июня 1942 г.) имеются очень интересные свидетельства других солдат, допрошенных в качестве свидетелей:
Свидетель Минаев Федор Иванович, 1907 года рождения, красноармеец роты автоматчиков, не судим — показал:
Отношения с подсудимым обычные, 25.05.1942 мы были заняты на оборонных работах. За время отдыха, когда мы курили, Хабибуллин спросил: за кого мы воюем? Захаренко ответил, что мы воюем за Сталина, за Родину. Хабибуллин заявил: я за Сталина воевать не буду.
Минаев на вопросы суда ответил:
Мои показания на предварительном следствии правильны. Я помню, что Хабибуллин сказал, что он за Сталина воевать не будет.
Свидетель Захаренко на вопросы суда ответил:
Началось с того, что Хабибуллин сказал, что очень тяжелая жизнь на войне. Он спросил: за кого мы воюем? После того, как я ему разъяснил, за кого мы воюем, он сказал: если за Сталина, то не нужно воевать.
(Нина Бреденкова, село Борки, Тюменская область)
Большинство историй, которые они слышат, — о жизни в тылу, под оккупацией, о бегстве, пережитом их бабушками, о разбомбленных эшелонах, о потопленных баржах.
Это истории угнанных в Германию остарбайтеров, это очень тяжелая правда о партизанском движении, рассказать которую не берутся сегодня и взрослые историки, это картины непосильного фактически принудительного труда и постоянных репрессий в тылу — то есть все то, что жило в народной памяти, хоть и скрывалось, вытеснялось вплоть до 1990-х годов.
Когда подростки передают эти истории, происходит важная вещь, идущая вразрез с официальным советским образом войны, который сегодня насаждается гораздо активнее, чем это было еще несколько лет назад. Происходит несомненная деидеологизация этого образа, а патриотическая риторика, в которую они впадают, — на уровне заученного языка, а не на уровне нравственных оценок. Нет работ, где звучало бы осуждение прадеда, сдавшегося в плен, и для них не имеет значения — был ли он при этом тяжело ранен или просто оказался в безвыходном положении, главное — тяжесть перенесенных испытаний. Кстати, отчасти поэтому им так трудно бывает понять, где в рассказе об угоне или плене звучит явная мифология, где фигуры умолчания, где вытеснение, ведь все это связано с теми страхами, которые до сих пор испытывают многие рассказчики. А нынешним подросткам все-таки трудно бывает понять природу этих страхов.
Казенная память о «великом подвиге советского народа» существует как бы отдельно, а в реальной семейной памяти живет прабабушка, которая подчистила метрики двум младшим сыновьям, после того как погибли и муж, и старшие. И этот подлог вызывает полное понимание у правнучки, и она рассказывает об этом как о чем-то само собой разумеющемся.
Вести о гибели старшего сына и мужа повергли ее в безумство, и чтобы уберечь от гибели подросших сыновей Ивана и Петра, у которых подошел призывной возраст, она всеми правдами и неправдами изменила им даты рождения в метриках. Спасла парней от фронта. Так и осталось от огромной семьи четверо детей, да мать-горемыка.
(Анастасия Галка, город Пугачев)
Их нисколько не удивляют истории прабабушек и бабушек, угнанных в Германию, когда те рассказывают им то, что все эти годы скрывали; например, о возникавших порой человеческих отношениях с хозяевами-немцами. А вот реакция «своих» вызывает непонимание и возмущение.
Моя крестная, Екатерина Федоровна Богданова, была в немецких концлагерях. Ей чудом удалось выжить. Вернулась на родину, но вместо теплого приема и поддержки, в которой она тогда больше всего нуждалась, ее ожидали презрение и ненависть соотечественников.
Крестная говорит, что этого она никогда не забудет: вот как их встречали свои…
Ничего, кроме слов «предатели» и «изменники», Катина семья, как и она, вместе с другими русскими, освобожденными из лагеря, не слышали. Крестная рассказала, как встретили их в Бресте соотечественники: выходит она из вагона с пятилетней племянницей на руках и слышит первое «приветствие» по-русски: «Что, сука, нагуляла?» Она не могла понять — за что такие унижения. Ладно, от немцев: они были врагами, — но здесь свои, соотечественники. Просто в то время считалось, если человек вернулся из Германии, значит — изменник.
(Елена Грудинина, Мончегорск)
И похожих работ множество.
Такая же оценка звучит у них, когда речь заходит о бессмысленных жестокостях в нашей армии, о расстрелах так называемых дезертиров, о штрафбатах.
Дедушка запомнил и майора лет тридцати. Его арестовали, когда он из окружения с 4 бойцами вышел, шли по болотам. В Белоруссии он был ранен в грудь, а его встретили как изменника. Капитан отдал его под трибунал. Ночь под караулом просидел, а наутро вышел, и ахнули все, потому что майор поседел сильно. Его расстреляли, а солдат направили в штрафбат… все до последнего солдата понимали — не за что майора расстреливать.
(Тимур Галиуллин)
И более того — один сочувствует прадедушке, который, не выдержав ужасов плена, все-таки пошел во власовцы и отсидел потом свое в ГУЛАГе, другой — деду, который, став старостой, метался между партизанами и немцами, и так далее.
Интерес именно к еще недавно запретным темам, к тому, что до сих пор не вписывается в официальную память, в той или иной степени чувствуется едва ли не во всех работах о войне, просто иногда нашим школьникам трудно прорваться к хорошим и правдивым источникам. (Надо еще помнить, что военные архивы до сих пор на самом разном уровне остаются едва ли не самыми закрытыми, и поэтому в отличие от работ, посвященных репрессиям, в работах о войне главный источник по-прежнему — память да, в лучшем случае, фронтовые письма и, если уж очень повезет, дневники.) И это, конечно, тоже почва и для мифологии — она особенно прорывается в воспроизводимых без критики рассказах о поимке шпионов и диверсантов. Это и неудивительно — ведь все-таки подавляющее большинство нынешних рассказчиков были в войну подростками, и истории с, по всей вероятности, мнимыми шпионами им, конечно, особенно запомнились.
Тем не менее в сотнях записанных рассказов сегодняшние подростки воссоздают совершенно уникальную по количеству мелких подробностей и деталей историю прежде всего тыловой повседневности.
Тут как ветром сдувает всю казенную патриотическую риторику и возникают картины тяжелейшей, труднопредставимой западному европейцу военной жизни. Голод и холод, непосильный, по 12-14 часов труд подростков на военных заводах (где награда — стахановские сто грамм хлеба — прибавка к пайку) и никуда не уйти, не убежать, вернут с милиционером и еще посадят на полгода, на год.
Многие бабушки и дедушки откровенно рассказывают, как во время войны «попадали под указы», как получали срока за невыполнение трудодней, за опоздание на фактически принудительные работы, за так называемую спекуляцию. И мы читаем, как прабабушке дали восемь лет за буханку хлеба, вынесенную голодным детям, а сестра деда за торговлю сахарином получила пять лет и так в лагере и умерла. Все эти, мягко говоря, негероические семейные сюжеты военного времени вызывают у наших авторов только сочувствие.
И еще одна чрезвычайно важная вещь — война и, главное, победа сегодня используются властью как чрезвычайно важный элемент исторического подкрепления державно-национальной идеи. К сожалению, усиливающийся поток советской патетики, подмена истории войны историей победы — все это не проходит мимо наших школьников: им рефераты писать, вступительные экзамены сдавать. Но как только они сталкиваются с реальными событиями и реальными судьбами — они не на стороне государства, требующего от их близких самоуничтожения, принесения себя в жертву, какими бы патриотическими лозунгами это государство ни прикрывало свои репрессивные действия. А их семейные истории, связанные с войной, с довоенной и послевоенной жизнью крестьянской и фабричной России, — это истории полнейшего бесправия.
Образ врага
Каким представляется им сегодня образ врага, немца, оккупанта?
Конечно, и здесь часто возникает патетика в духе 1970-х, однако совершенно отсутствует пафос мести. Скорее можно увидеть стремление дифференцировать, улавливать все, что не входит в рамки лубочных образов. Проявление человеческих чувств и даже иногда взаимной жалости не вызывает удивления и воспринимается порой как нечто само собой разумеющееся.
В Боровском и Малоярославском районах жители не раз отмечали случаи нормальных, даже человеческих отношений между хозяевами и непрошеными постояльцами. Например, врач-хирург по собственной инициативе оперирует нарыв на руке местной жительницы. По рассказам, немецкие солдаты жаловались местной учительнице немецкого языка на свою подневольную жизнь… Русские женщины иногда по-человечески жалели этих немецких мальчиков. Так, во время бегства немцев из Боровского района в одной из деревень старушка подвезла к дороге, по которой мчались машины и техника, на санках молодого солдата с отмороженными ногами и хотела пристроить его к отступавшим. Сообразив, что больной никому не нужен, она кричала и пыталась доказать, что его оставляют на верную гибель.
(Анастасия Антонычева, Дарья Воронина и др., Москва)
Очень часты рассказы о немецких военнопленных — это и понятно, бабушки и дедушки сегодняшних конкурсантов — это послевоенные подростки, и им, конечно, запомнились вызывавшие недавно такой ужас враги.
Часты были случаи, когда жители, причем сами голодавшие, подкармливали немецких военнопленных. Вспоминает Анна Корзун: «Не помню, кто первый в детдоме увидел немцев. Когда я увидела первого немца, то я уже знала, что это пленный. У нас только кончился обед, и я, видно, еще пахла обедом. Он стоял возле меня, нюхал воздух. Побежала и позвала девочек, у кого-то остался кусочек хлеба, и мы отдали ему этот кусочек. Он ничего не говорил, только благодарил «Данке шён, данке шён». Когда я дежурила на кухне, я оставляла им весь свой дневной кусочек хлеба, а сама вечером выскребала кастрюли. Все девочки им что-нибудь оставляли.
(Ольга Туровская, г. Байкальск)
Иногда даже сострадание переходит и на детей бывшего врага:
А как же там, на той стороне? Ведь как бы то ни было, а мы победили, все-таки мы поставили Германию на колени, и она так в прахе и руинах, уничтоженная и разоренная не меньше нашего, стояла пред всем миром и, опустив голову, просила прощения. Ведь были же и там сироты! Много сирот! И выпала им такая же горькая судьба, как и ему, хотя он на этой стороне, стороне победителей. О чем думали они, эти дети, вспоминая своих отцов? Возникал ли у них вопрос: зачем? ради чего? И через какие беды и обиды прошли они, пока как-то устроились в этом сложном и таком безразличном к судьбе несчастных мире?
(Кирилл Заводюк, Волгоград)
И такие проявления жалости и даже сочувствия встречаются очень часто.Иногда даже возникает ощущение, что векторы и смысл войны тоже теряются — нет реального врага, воюют два тоталитарных режима, и война осуждается вообще, как некое абстрактное зло. Правда, надо признать, что в самые последние годы такая позиция у школьников встречается реже и реже.
Ландшафты памяти
Сейчас, фактически через три поколения, совершенно очевидно, что народная память о войне регионально и даже этнически окрашена. Война оставила следы в разных местах и регионах, и сейчас, спустя многие десятилетия, чрезвычайно интересно посмотреть на это глазами нынешних подростков.
В местах, где прошла оккупация, — это история столкновения с врагом, это судьбы остарбайтеров и, конечно, партизанское движение. Кстати, как выясняют наши конкурсанты, во многих местах помнят не только немцев, но и венгров, румын и итальянцев. А на Дальнем Востоке и в Сибири возникает много рассказов о военнопленных японцах, о которых в центральной России и не слыхивали.
История партизанского движения чрезвычайно мифологизирована, архивы до сих пор фактически закрыты, но память-то остается. Она весьма и весьма противоречива и часто также не совпадает с официальной советской картиной.
А что происходит с памятью о Холокосте? Она вытеснена почти полностью. И здесь мы сталкиваемся не просто с молчанием памяти (мы видим, как сегодня буквально уже в последний момент нарушаются это молчание и табу, связанные с войной). Но история гибели евреев, которая проходила на глазах у прабабушек и бабушек, в рассказах об оккупации фактически отсутствует. Это понятно. Даже роль наблюдателя в данном случае тяжела и неоднозначна, а власть делала все, чтобы вытеснить этот сюжет, никак не поддерживая, а даже уничтожая культурную память о нем. Конечно, главные места, связанные с Холокостом, теперь уже за пределами России, но есть ведь и российский Юг: Краснодар, Ростов, Таганрог.
И все-таки (особенно в последнее время) мы видим попытки приподнять завесу молчания, докопаться до правды и разбудить взрослую память. В таких случаях из пассивных, хоть и внимательных слушателей наши конкурсанты превращаются в активных актеров истории.
С памятью о Холокосте это происходит тогда, когда они совершенно случайно обнаруживают, что буквально ходят по местам массовых захоронений, — это производит впечатление и заставляет начать поиски.
Но есть еще очень больной вопрос исторической памяти. Касается он еврейских захоронений в Краснодаре. Вернемся ко второму из трех памятников, о котором вспоминает отец. Это стела высотой 5-6 метров. Стояла она на месте того самого дота, где погребены 500 евреев города, ставших первыми, кого коснулся беспощадный фашистский террор. Там умнейшие люди довоенного Краснодара, их семьи, детишки. Памятник стоял на пересечении улиц — Солнечной и Московской. Машины были вынуждены объезжать его стороной. В начале 70-х годов, как рассказывали местные жители, стелу переставили на несколько метров в сторону. А когда в 1975 году в Первомайской роще устанавливали мемориал жертвам фашистского террора, памятник на месте еврейского захоронения убрали вовсе. Причем говорят, что произошло это ночью, возвращавшиеся вечером с работы видели возле памятника два подъемных крана. А на следующее утро на том месте была лишь ровная площадка.
(Павел Кривенко, Краснодар)
Еще раньше, когда я бывала в Городке, я видела в центре деревни разрушенное здание синагоги. Мы с подружками гуляли по заросшему еврейскому кладбищу. Мне всегда казалось, что эти следы прошлой жизни хранят какую-то страшную тайну. И только теперь, после разговоров со старыми людьми, все встало на свои места. Я и раньше слышала об уничтожении евреев в войну, но масштабы трагедии еврейского народа я начала осознавать только сейчас, услышав об этом из «первых уст». А ведь некоторые мои сверстники, да и взрослые, мало знают об этих событиях и с трудом верят, что такое могло быть.
(Снежана Караваева, Мончегорск)
Такие работы, как бы мало их ни было, вселяют надежду.
Конечно, питерские работы главным образом посвящены блокаде, а если о войне пишут подростки из Сибири, с Урала, это фактически история эвакуации (очень сильно изменившей жизнь этих регионов) или тяжелейшего труда — того, что на официальном советском языке называлось «подвигом тружеников тыла».
В советской мифологии подразумевалось, что память о войне — это то, что объединяет все советское многонациональное пространство, — вспомним фильмы прежних лет с обязательным набором стереотипов — и где все дружно воюют вместе: веселый грузин, молчаливый узбек, хитроватый украинец и так далее.
Но наш конкурс отчетливо показал, как память о войне разделяет. Если работа, например, написана школьниками из Калмыкии или Ингушетии, то в их памяти война — это прежде всего история депортации. Истории российских немцев — это тоже депортация и трудармия, которая мало чем отличалась от ГУЛАГа. А в Карелии память о войне — это память о финской оккупации, и как показывают приходящие оттуда работы, эта память не просто жива, она возрождается. В Коми это ГУЛАГ, работающий на победу из последних зэковских сил, в Татарстане это эвакуация, и так далее.
И тут особое место, конечно, занимает Чечня — хотя бы потому, что те чеченские школьники, которые прислали нам свои работы, сами свидетели войны — им есть с чем сравнивать. Для них война — это не только депортация — это сравнение. Более того, может быть, теперь им на фоне собственных реальных впечатлений, их собственной, пусть даже короткой памяти стала ближе память их дедушек и бабушек, тоже в детстве переживших кошмар депортации 1944 года. Эти «памяти» в некоторых работах так тесно сливаются, что иногда непонятно становится, от чьего имени идет речь. Воспоминания бабушек, дедушек (чаще, конечно, бабушек — это, кстати, объединяет их с остальными участниками конкурса — и здесь тоже очень часто носителем семейной памяти выступают именно бабушки) пишутся как бы от первого лица. И очень часто — мнимый или реальный рассказ о кошмаре депортации происходит в кошмаре бомбежек, в подвале — не важно, как это было в реальности, но в рассказах это очень часто так. Вероятно, для собственного выживания очень важны эти рассказы: наши выжили тогда, значит, мы выживем и сейчас.
Память о войне как повод для рефлексии
По сравнению с прошлыми годами количество работ о войне значительно увеличилось. И не только о главной войне в российской истории XX века, но и о других малых и незнаменитых войнах. Вероятно, это связано с постоянным присутствием войны в нашей сегодняшней жизни. Оказалось, что нынешние подростки ближе к этому, чем многие люди старших поколений, которым уже не грозят призыв и отправка в «горячие точки». Может быть, поэтому сегодняшние школьники снова с таким вниманием выслушивают рассказы, связанные с войной.
В литературе мы можем найти множество примеров героизма советских солдат и гражданского населения, подтверждающих, что война была народной, священной, что народ мужественно сражался и заслуженно победил. Это, безусловно, так. Но наряду с проявлениями самоотверженности и героизма борющегося с фашистами народа имели место и трусость, и предательство, и равнодушие, и жестокость… Война — это экстремальная ситуация, в которой необычайно ярко проявляются черты характера, как положительные, так и отрицательные. В то же время война по сути своей — это массовое убийство. Может ли в этих условиях сохраниться, не снизиться нравственный уровень народа в целом? Может ли человек остаться человеком, не переступить черту, за которой начинается аморальность и предательство? Не всегда и не всем это удавалось.
(Наталья Малыгина, Московская область)
Но, возможно, такое оживление памяти о войне объясняется и тем, что для тех носителей памяти, которые еще доступны нашим конкурсантам, наступил наконец «момент истины», когда они готовы поделиться устными рассказами и записями, которыми прежде ни с кем не делились. Возможно, что им легче рассказывать тем, кто свободен от предвзятого отношения к событиям Отечественной войны, — то есть внукам и правнукам. Рассказывать о войне, увиденной глазами рядового, об отношении к пленным и о мародерстве, о заградотрядах и дезертирстве, то есть обо всем том, о чем не принято, да и просто страшно было публично вспоминать.
Может быть, прислушиваясь к этим рассказам, наши конкурсанты начнут осознавать и ценность этой семейной памяти, потому что сохранить что-либо другое было чрезвычайно трудно.
Что можно было взять с собой на память о прошлом депортированным, узникам ГУЛАГа и эвакуированным, попавшим под бомбежку и угнанным в Германию, кроме чудом уцелевших фотографий и документов? Какие семейные реликвии хранятся у миллионов российских семей, когда «24 часа на сборы и эшелоном в Сибирь», какие ценности — разве что машинку «Зингер» (главная семейная реликвия, объединяющая наше постсоветское пространство)? Их разглядывают, их описывают наши авторы. Но главная и на самом деле настоящая ценность для всех нас — только память… К этой памяти они и обращаются.
Мы записывали дорожные разговоры наших случайных попутчиков, нам дарили фронтовые письма, фотографии своих близких, даже давали читать дневники. Получилась пестрая картина из воспоминаний, дорожных разговоров, фронтовых писем, дневников. И за всем этим мы видели человека живого, страдающего.
(Екатерина Рощина, Евгений Черников, город Пугачев)
Реальная цена победы на фоне собственной семейной истории кажется такой непомерной, что это может рождать и, как мы видим на многих примерах, безусловно рождает чувство причастности и семейного вклада, — и тут есть о чем вспоминать и думать. Даже спустя 60 лет.