Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2004
The Right Nation: Why America is Different
John Micklethwait & Adrian Wooldridge
London etc.: Penguin Allen Lane, 2004. — 451 p.
Colossus: The Rise and Fall of the American Empire
Niall Ferguson
London etc.: Penguin Allen Lane, 2004
Empire: How Britain Made the Modern World
NiallFerguson
London etc.: Penguin Allen Lane, 2003. — 422 p.
В России непредвзятое отношение к Соединенным Штатам Америки остается большой редкостью. Америку либо (снова) люто ненавидят и считают заклятым врагом, либо (все реже, но тем страстнее) идеализируют, представляя ее как безусловного гаранта свободы и демократии во всем мире, причем даже тогда, когда ее администрация развязывает войны и пытается ограничить гражданские права граждан собственного и других государств. И в той, и в другой оценке первостепенную роль играет политика США по отношению к России: российская политобщественность, за редкими исключениями, продолжает воспринимать бывшего конкурента в борьбе за мировое господство сквозь призму стереотипов времен холодной войны.
В этой ситуации особый интерес для российского читателя могут представить две книги британских авторов о США, вышедшие в этом году в издательстве «Penguin». Взгляд британцев, работающих в Америке, соответственно, корреспондентами журнала «TheEconomist» и преподавателем ряда элитных университетов, как и любой другой, не может претендовать на «нейтральность». Но постколониальный британский комплекс «малого партнера» по отношению к США по крайней мере порождает совсем иной взгляд на последнюю сверхдержаву, чем постбиполярные российские фобии. Именно эта разница в перспективах и делает обе книги столь увлекательным чтением.
Работа Миклтвейта и Вулдриджа посвящена аргументации одного тезиса: вне зависимости от того, кто выиграет президентские выборы в этом году, США уже можно считать страной победившего консерватизма. Авторы прослеживают триумфальное шествие этой идеологии за последние полвека. В 1950-х и 1960-х практически вся политическая и интеллектуальная элита страны была либеральной, а консервативные мыслители (вроде Рассела Кирка) и политики (типа Бэрри Голдуотера, с треском проигравшего президентские выборы в 1964 году Линдону Джонсону) считались этой элитой маргинальными сумасшедшими — и во многом оправдывали эту оценку своим поведением. Сегодня Республиканская партия, рокировавшаяся в 1960-е с демократами и перенявшая у них знамя консерватизма, не только контролирует Белый дом, но и преобладает в обеих палатах Конгресса, опираясь при этом на разветвленную сеть мозговых центров, общественно-политических изданий, телевизионных и радиостанций, за которыми в свою очередь стоят мощнейшие частные фонды. Корреспонденты «Economist»’а подробно анализируют политический процесс, который привел к такой новой расстановке сил. Они описывают, как республиканцы после отмены расовой сегрегации Джонсоном «отобрали» Юг у демократов, когда-то по праву считавших штаты бывших «конфедератов» своей политической вотчиной. Они рассказывают, как горстка убежденных неоконсерваторов, либертарианцев и противников федерального правительства сломила монополию либерального истеблишмента на лоббирование и политологическую аналитику и как правые меценаты помогли им создать собственную инфраструктуру СМИ, институтов и молодежных движений. Но главное — они подробно разбирают само американское консервативное движение во всем его разнообразии и показывают, как сильно оно отличается от одноименных партий и настроений в европейских странах. В отличие от своих европейских тезок, американские консерваторы в массе своей не сторонники, а ярые враги «сильного» государства, вмешивающегося в жизнь своих граждан, что не мешает им быть убежденными патриотами. Многие из них приветствуют массовую иммиграцию вместо того, чтобы видеть в ней конец западной цивилизации. В противоположность евроконсерваторам от Эдмунда Бёрка до Максима Соколова и от Меттерниха до кардинала Ратцингера, их не пугает, а вдохновляет идея прогресса, капитализм для подавляющего большинства из них — великое благо, а образ патерналистского батюшки-президента, оберегающего «народ» от издержек рыночной системы в обмен на безусловную лояльность, — страшилка и повод для обвинений в коммунизме. Их христианство (в США живет больше верующих, чем в любой другой индустриализированной стране мира) не традиционалистское, а динамичное и активистское даже в своих наиболее социально-реакционных ипостасях.
Но самое интересное в «Правой нации» — подробный анализ социальных процессов, обусловивших не только взлет консерваторов как движения, но и «правение» Соединенных Штатов в целом, которое, проявляясь во внешней политике, так раздражает большинство европейцев. Это и сдвиг демографического центра тяжести в сторону традиционно консервативных Юга и Запада, и высокая, по меркам богатых стран, рождаемость, которая способствует миграции из городов в пригороды и увеличению удельного веса таких «семейных» ценностей и установок, как безопасность и нежелание платить высокие налоги. Но для Миклтвейта и Вулдриджа эти сравнительно свежие факторы всего лишь усиливают тенденции, вписанные в историю Соединенных Штатов со времен первых колонистов и, прежде всего, с момента создания Конституции, узаконившей консервативную (скорее политическую, чем социальную) революцию, которую поддерживал даже враг революций Бёрк. Такими факторами, как изобилие пригодной для жизни земли, иммигрантская установка на то, чтобы полагаться только на собственные силы, и фанатичная религиозность первых белых американцев, авторы объясняют смещение вправо всего политического спектра Соединенных Штатов по сравнению с европейскими странами. Серьезного коммунистического движения в США никогда не было, а сегодня даже такие «либералы», как демократы Дин или Керри, по европейским меркам выглядят скорее правоцентристами.
Можно не соглашаться со многими из частных наблюдений соавторов-журналистов или даже считать их вывод о победе консерватизма в Америке преждевременным, но трудно не согласиться, что они блестяще справляются со своей ролью сторонних наблюдателей, скорее аргументирующих в пользу определенного тезиса, чем выдвигающих какие бы то ни было нормативные предложения. Совсем иным представляется пафос «Колосса» — очередного труда оксфордского историка шотландского происхождения Найла Фергюсона, которого переезд в США побудил попробовать перо в политической нормативистике, пусть опирающейся на исторические аналогии. Главный аргумент этого финансового историка, автора хроники семьи Ротшильдов: США сегодня не только являются новой имперской державой, но и обязаны проводить гораздо более уверенную имперскую политику, взяв на себя «бремя белого человека». Российский читатель, привыкший за последние годы к постоянным разговорам об империях, найдет в книге много знакомых тем: здесь и аргументы в пользу «либеральной империи», и утверждения о конфликтогенности ближневосточной «цивилизации», и несколько презрительные (но, в отличие от большинства российских аналогов, аргументированные) тирады о дряхлости и недееспособности стран Европейского союза.
Главный аргумент Фергюсона — в мире сегодня много стран, особенно среди бывших колоний, которые можно считать «несостоявшимися государствами», не обеспечивающими своих граждан даже самыми базовыми услугами. Спасти эти страны может только новая колониальная администрация по типу британской, а создать такую администрацию сегодня способны только США — если того захотят. Главной помехой на пути к такой новой либеральной империи, по мнению Фергюсона, является традиционный американский изоляционизм: почти все американские интервенции «в поддержку демократии», от филиппинской кампании 1898 года до иракской — 2003-го, после первоначальных военных успехов заканчиваются опрометчивым выводом войск и предоставлением новоиспеченной «демократии» самой себе. Американский Конгресс, ориентированный на внутреннюю политику, через некоторое время просто отказывается финансировать дорогостоящие зарубежные кампании, да и в американскую политическую традицию заложено мощное отвращение к империализму. Вместе с тем, если сравнить страны, в которых США оставались на протяжение десятилетий (ФРГ, Япония, Южная Корея), с теми, где была осуществлена лишь «точечная» операция, то оказывается, что первые стали преуспевающими демократиями, а вторые погрузились в хаос и нищету.
Доводы Фергюсона становятся пусть не более симпатичными, но более понятными, если вспомнить, что он практически первый британский историк за многие десятилетия, который (с незначительными оговорками) выступил за реабилитацию Британской империи. Его книга «Империя. Как Британия создала современный мир», вышедшая годом раньше, представляет собой не только популярную историю «четвертой части суши», но и перечисление достоинств британской колониальной власти[1]. По Фергюсону, администрация колониальных глобалистов почти всегда ставила своей целью эмансипацию подчиненных народов, да и в экономическом плане господство Альбиона принесло больше выгоды, чем нанесло урона. Такое видение плюсов империи зиждется на убеждении, что колонизация мира империями была неизбежна в силу демографических и технологических факторов, зато в отличие от конкурентов (Германии, России, Японии и даже Франции) Британия в общем и целом гарантировала в своих колониях свободу и стабильность, проводила мудрую финансовую политику и обеспечила весь мир современной коммуникационной и транспортной инфраструктурой.
В «Колоссе» этот аргумент находит свое продолжение: если через полвека после деколонизации многие государства находятся не в лучшем, а в худшем состоянии, чем под благожелательной администрацией европейцев, то виноваты в первую очередь местные элиты, а не тяжкое наследие иноземного господства. Поэтому не помешало бы снова взять некоторые из них под свое крыло и навязать им демократию — и задачу эту сегодня должны взять на себя Соединенные Штаты как единственная и притом демократическая гипердержава.
Столь сжатый обзор аргументов Фергюсона неизбежно страдает карикатурностью, но именно эта карикатурность, возможно, поможет выявить некоторые важные элементы его построений, которые в книгах прячутся за красноречием историка.
Во-первых, пусть Фергюсона на обложке «Империи» и называют «самым блестящим историком своего поколения», методологически мы здесь имеем дело с весьма традиционными приемами нарративной истории. Повествование автора строится на множестве примеров, героями рассказа становятся не столько процессы и закономерности, сколько личности, в оценке которых автор порой высказывает столь бурное восхищение или отвращение, будто речь идет о современниках. За исключением большой примеси экономической и финансовой истории, здесь отсутствуют более изощренные методологические приемы, что отчасти объясняется и тем, что обе книги выросли из телевизионных сериалов или сопровождают их. Такой стиль письма вполне имеет право на существование, и обе книги стройнее и просто умнее, чем, например, исполненный натянутого гиперинтеллектуализма неомарксисткий опус Хардта и Негри «Империя» (перевод которого вышел в этом году в издательстве «Праксис»). Тем не менее картина получается довольно однобокой. Как в прежние времена, историю у Фергюсона вершат элиты, а подтверждением правильности их действий служат макроэкономические индикаторы: если ВВП под британским владычеством удвоился, значит, в общем и целом, все было сделано правильно.
Во-вторых, при всех оговорках, Фергюсон считает, что предлагаемая им имперская политика в основных чертах соответствует той, которую проводит в Афганистане и Ираке Джордж Буш-младший. Последнего автор критикует не за те грехи, которые нам известны из фильмов и книг Майкла Мура, а лишь за недостаточную решительность в распространении капитализма и демократии. Даже не вдаваясь в подробности и не обсуждая желательности этих целей, можно усомниться в том, что неоимперская политика США приведет именно к такому результату. Ведь обеспечение американских компаний рынками сбыта и госзаказами вовсе не равнозначно установлению общих для всех правил свободной конкуренции. Можно даже предположить, что внешняя политика, действительно руководимая религиозно-нравственными принципами американских консерваторов, для кого-то могла бы стать благом: в конце концов, как верно отмечает Фергюсон, в отмене рабства не последнюю роль сыграли христианские активисты Великобритании. Но в неоконсерватизме, доминирующем в Вашингтоне Буша, очень мало от христианского милосердия и традиций американской демократии, зато очень много неприкрытого эгоизма собственных экономических интересов. Нужна великая вера во всемогущество невидимой руки рынка, чтобы считать, что такая империя принесет ощутимые блага всем своим глобальным «подданным». Но, если правы Миклтвейт и Вулдридж, именно с такой империей нам, скорее всего, еще долго придется иметь дело. Будемнадеятьсяналучшее.
М.Г.
Wahlen in postsozialistischen Staaten
Hrsg. von Klaus Ziemer.
Opladen: Leske + Budrich, 2003. 380 S.
Главный вопрос политической борьбы в условиях демократии, особенно демократии формирующейся, — кто кого. Кто кого… выберет. Поэтому насыщенная событиями и яркими персонажами драматургия выборов в расставшихся с социализмом странах Центральной и Восточной Европы справедливо представляется многим европейским политологам важнейшим объектом исследования политических процессов региона. Так считают и члены международной экспертной группы «Постсоциалистические общества», созданной при Немецком обществе политических наук. Результатом многолетней работы этой группы стал том «Выборы в постсоциалистических государствах», освещающий историю формирования и специфику функционирования выборных систем в Белоруссии, Болгарии, Югославии, Хорватии, Польше, Румынии, России, Словакии, Чехии, Венгрии и Украине. Как видно из этого перечня, исследования охватывают далеко не все постсоциалистические страны Европы. Однако их впечатляющая эмпирическая компетентность и незаурядная фактическая точность позволяют рассматривать выявленные общие тенденции как имеющие значимость для всего региона.
Являясь квалифицированными политологами, авторы не питают в отношении выборов, тем более выборов в бывших социалистических странах, никаких иллюзий. Демократия начинается не с выборов. Ими она лишь заканчивает свое оформление, легитимирует себя. Причем, как говорит в обобщающей статье редактор книги Клаус Цимер, процесс этот не одномоментный, но постоянный.
Одна из наиболее устойчивых тенденций, статистически диагностируемых исследователями, — стабильный рост популярности бывших правящих социалистических партий, более или менее приспособивших свою программу и идеологию для постсоциалистической эпохи. Ряд таких партий, как, например, польский «Союз левых», не только взяли на себя бремя проведения рыночных реформ последних лет, но и добились вступления своих стран в Европейский союз. Вместе с тем, изначально противостоявшие коммунистам демократические и либеральные силы давно растратили свой былой протестный потенциал, приобретя оппозиционную или правительственную респектабельность, в том числе и за счет включения в свои программы социальных требований левых. В результате эта тенденция не столько родила законченную двухпартийную систему, сколько привела к своеобразному двухполюсному центризму.
Строго говоря, на восточноевропейском политическом поле существует лишь несколько стратегий, реализовать которые — или все сразу, или по отдельности — и берутся участвующие в выборах политические силы. Эти стратегии легко группируются попарно, образуя полюса, между которыми и разворачивается всякая политическая борьба: экономические реформы, ведущие к росту производства и уровня жизни, и сохранение при этом социальных гарантий и социальной стабильности; европейская интеграция и национализм; централизация и федерализм; европоцентризм и глобализация; открытость и безопасность. Эти стратегические программы и являются, по-видимому, теми постоянными величинами, к которым для получения формулы власти добавляются посредством выборов переменные партий.
Другая особенность региона — постоянное снижение политического веса парламентов в пользу президентской или иной высшей исполнительной власти. Количество граждан, принимающих участие в голосовании, даже на выборах, формирующих высшую власть (президентских в странах с президентской системой правления или парламентских с парламентской системой), участие в которых всегда активнее, чем в выборах иного рода, необратимо снижается. Особенно пассивной выглядит молодежь, для которой политика, очевидно, утратила первостепенное значение. Означает ли это, что страны Центральной и Восточной Европы ожидают в будущем, по мере смены поколений, серьезные перемены в политическом устройстве? Или это означает, что политические системы восточноевропейских стран сделались стабильными и предсказуемыми и окончательно стали частью европейского политического ландшафта?
В силу очевидной незавершенности процесса авторы книги не рискуют давать на эти вопросы неосмотрительные ответы и делать на основании этих ответов рискованные прогнозы. Это «Время покажет!» является, возможно, лучшим свидетельством торжества безобидной политической непредсказуемости демократических выборов, радикально не влияющих на уклад жизни страны. Статистически разоблачая демократический процесс, выборы политически конституируют его. Однако вопрос о том, легитимируют ли в постсоциалистических государствах выборы демократическую власть или, напротив, власть легитимирует выборы, так и остается открытым.
Михаил Хорьков
Chronik der Moskauer Schauprozesse 1936, 1937 und 1938. Planung, InszenierungundWirkung[Хроника московских процессов 1936, 1937 и 1938 годов. Подготовка, инсценировка и эффект]
WladislawHedeler
Berlin: AkademieVerlag, 2003.
У российского историка, взявшего в руки эту книгу, возникает (не будем лукавить) прежде всего чувство зависти — надо же, печатают такие толстенные тома про «наш» Большой террор… В последнее время это чувство приходится испытывать довольно часто. Яркий пример: отмеченная недавно Пулитцеровской премией книга американской публицистки Энн Эппельбаум «Гулаг», буквально в течение нескольких месяцев ставшая на Западе бестселлером. А у нас все твердят, что тема сталинских репрессий никого не интересует и наше «проклятое прошлое» всем надоело.
Как выясняется, не надо говорить за других. Если в нашем обществе эта тема, по сути, стала маргинальной, то причину нового витка амнезии надо искать в нас самих. У нас ведь снова обозначились явные государственные идеологические приоритеты — вспоминать лучше о победах, а не о 1937-м. А западных историков эти «надоевшие» темы, оказывается, по-прежнему или, вернее, «по-новому» интересуют.
(Впрочем, довольно широкий интерес к выпущенному несколько месяцев назад международным обществом «Мемориал» компакт-диску «Жертвы политического террора в СССР», на котором помещена база данных по 1 340 000 жертв политического террора, свидетельствует все-таки о том, что полного расстройства памяти у нас пока еще не наступило.)
«Хроника московских процессов» немецкого историка Владислава Хеделера, в отличие от книги Эппельбаум, не претендует на то, чтобы стать бестселлером. Но достойна уважения честность составителя: в предисловии он признает, что работал все-таки главным образом с опубликованными источниками, а не непосредственно с архивными документами. Кроме хроники по дням в том включено и много других справочных материалов, собранных из разных источников: и подробная библиография, и список обвиняемых на всех трех процессах, и перечень руководящих сотрудников НКВД на этот период, и обширный именник.
Это, в общем, добросовестная попытка буквально по дням расписать и распределить события и факты, которые, по мнению автора-составителя, имеют прямое или косвенное отношение к московским процессам и к Большому террору. Самое главное, с чем нельзя не согласиться, — это описание в «Хронике» тех лет, и главное — 1937 года, не только как пика репрессий, но и как чрезвычайно важного итога, к которому пришел сталинский режим. До сих пор ведь живы мифы, связанные с 1937-м: и представление о том, что это годы, когда уничтожается именно партийная номенклатура (в духе хрущевской речи на ХХ съезде), и противопоставление, вслед за Солженицыным, 1929-1932 годов 1937-1938-му. Там — народная крестьянская трагедия, а здесь уничтожена партийная элита и, значит, по сути, сами виновники.
В «Хронике» Хеделера все три московских процесса (август 1936-го: «Антисоветский объединенный троцкистско-зиновьевский центр»; январь 1937-го: «Параллельный антисоветский троцкистский центр»; февраль-март 1938-го: «Правотроцкистский антисоветский блок») совершенно верно обозначены как верхушка айсберга, под которой широчайшие репрессии, охватившие всю страну.
В томе «Хроники» учитывается и используется очень многое из того, что стало доступно историкам с начала 1990-х годов, когда постепенно начали приоткрываться архивы. И хотя в авторском предисловии справедливо говорится о том, что многое по-прежнему закрыто от нас, что попасть в архивы становится все труднее, какие-то главные вещи стали нам известны. Да, из огромного массива документов, связанных с репрессиями, рассекречено и стало доступным не более 10-15%, но мы сегодня знаем достаточно, чтобы судить и о цифрах Большого террора (даже для наших масштабов они фантастические: за 15 месяцев 1937-1938 годов 1 600 000 арестованных и около 800 000 расстрелянных), и о его механизме.
Все это дало возможность упоминать в «Хронике» отнюдь не только о процессах, но и о так называемой кулацкой и национальных (польской и немецкой) операциях, с которых начинается в августе 1937-го приказом НКВД № 00447 Большой террор.
Во вступительной статье, написанной Штеффеном Дицшем, говорится об «уровне лжи», сопровождавшей сталинский режим, достигшей в эти годы своего апогея и превратившей страну в огромный театр абсурда. Абсурдность и театральность (слово «инсценировка» в названии Хроники — неслучайно) происходящего проиллюстрированы Хеделером бесконечным количеством примеров.
Действующие лица «Хроники» и в самом деле участвуют в абсурдной пьесе, где все, кроме режиссера, могут поменяться ролями и где никто не должен знать, какую роль ему в конце концов придется сыграть. Почти каждый день хроники заканчивается у Хеделера появлением главных героев в кабинете у Сталина. Например: Сталин принимает в своем кабинете Молотова, Орджоникидзе, Андреева, Ежова, Косарева… (28 февраля 1936 года). Естественно, этот список все время меняется.
Хеделер не ставит перед собой задачу решить до сих пор мучающий историков вопрос о том, почему Большой террор начинается именно в августе 1937-го и, в общем, достаточно внезапно прекращается в ноябре 1938-го, но его хроника, несомненно, погружает читателя в атмосферу той эпохи.
И в этом смысле жанр выбран довольно удачно. Хроника сделана в форме фиктивного дневника, и это дает автору возможность включать в календарные дни самые разные вещи, большие и мелкие, и совершенно бытовые.
Конечно, возникает ощущение, что что-то попадает на его страницы абсолютно случайно, как это и бывает в настоящих дневниках. И тут читателю трудно победить свое раздражение, как трудно бывает его победить при чтении многих настоящих дневников — почему пишет об этом, а не о том… Потому что, прежде всего, отобраны вещи, важные для составителя, а мы бы с вами, наверное, выбрали совершенно другие… Нас, в отличие от Хеделера, может быть, не очень интересует, какое очередное стихотворение напишет Бухарин в своей камере (а именно Бухарин — один из главных героев этого фиктивного дневника) и как оно называется, тем более что никаких цитат из этих стихотворений не приводится. То же самое относится к сообщениям о посадках или других событиях, связанных с судьбами в России совершенно никому не известных немецких эмигрантов или мелких работников Коминтерна. Как и в реальном дневнике, многие вещи нуждаются в комментариях, которых автор не дает (разве что сноску). Например, запись 28 февраля 1936 года выглядит так: «Арест Леова в Саратове. Фадеев пишет Шуб». Кто такой Леов, что Фадеев пишет Эсфири Шуб — ищите, если вам интересно.
Вообще культура, которая для нас с вами имеет такое значение, присутствует мало (в основном в виде некоторых цитат из дневников Вернадского и Михаила Булгакова и писем Флоренского из лагеря). Упоминаются, конечно, приезды Фейхтвангера и Андре Жида, а вот всенародное празднование пушкинского юбилея, прочно увязавшееся в нашей памяти с 1937 годом, упоминается фактически один раз. Очень мало столь дорогого для нас контекста культуры-2, а мы с вами чего бы только ни процитировали и про кино, и про театр, и про музыку, и про советскую литературу.
Но мы можем быть как угодно недовольными — эта обширная и весьма добросовестная хроника, в общем, не для нас. Она, если кому-то и адресована, то уж скорее немецкому читателю, специально интересующемуся советской историей. И в этом отношении упреки к ее автору бессмысленны.
Книга Хеделера, конечно, не первая и не единственная из вышедших на Западе книг, посвященных московским процессам. (Достаточно хотя бы упомянуть обширный том Фреда Е. Шрадера «Московский процесс 1936 года» (SchraderF.E.DerMoskauerProzess 1936. Frankfurt, 1996.) Совершенно ясно, почему западных и в первую очередь немецких историков до сих пор так интересуют эти годы и эти процессы — они ведь были показательными не только для нас, но и для всего мира. И в особенности немецкие эмигранты были поставлены перед трагическим выбором — казалось, если не выберут Сталина, значит, выбирают Гитлера. Отношение к московским процессам стало и для многих левых интеллектуалов страшной проверкой, которую мало кто выдержал. (Знаменитые письма Брехта и его стихи по этому поводу — один из наиболее ярких примеров.) И этот неисчезающий интерес виден и у Хеделера, поэтому его хроника — это в основном все-таки хроника жизни немецкой коминтерновской и околокоминтерновской политэмиграции на фоне московских процессов…
И тем не менее «Хроника» сделана с использованием и учетом того, что было сделано за минувшее пятнадцатилетие. В результате получился своеобразный итог работы многих историков, занимавшихся этим периодом — отнюдь не только в России.
Ирина Щербакова
A social history of Soviet trade: trade policy, retail practices, and consumption, 1917 — 1953
JulieHessler
PrincetonUniversityPress, 2004. — 384 p.
Перманентный дефицит потребительских товаров — одна из отличительных черт социалистической экономики, наряду с ее крайней милитаризацией и отсутствием частной собственности. Свободный рынок был заменен системой распределения, часть из которой носила название «советская торговля». И если простому гражданину было, в общем-то, наплевать, как там группа А соотносится с группой Б и они вместе с очередным пятилетним планом, то мало кого оставляли равнодушными повсеместные очереди, торговля из-под полы и неистребимые спекулянты, перепродававшие все — от мыла и мяса до французских колготок.
Формированию этой потрясающей, без всякого сомнения, новаторской и не имевшей в рассматриваемый период аналогов системы торговли, снабжения и самоснабжения населения посвящена первая книга американской исследовательницы, которая потратила 10 лет на изучение документов в открывшихся российских архивах, сбор свидетельств иностранцев, находившихся или посещавших СССР в это время, и работу с мемуарами наших соотечественников. Архивные изыскания, сумевшие вывести на свет замечательную русскую статистику, сохранявшую свои традиции скурпулезного подсчета самых разных фактов и явлений до второй половины 1930-х годов, послужили основой для борьбы с самыми разными мифами и даже образами, бытующими до сих пор в постсоветском массовом сознании с подачи партийных пропагандистов. Так, например, оказалось, что до революции основную часть товаров крестьяне закупали на локальных ярмарках, а вовсе не в лавках у «кулаков-мироедов», что было одним из важнейших идеологических аргументов для раскулачивания.
Джули Хесслер — историк по образованию, но с несомненным экономическим (точнее, социолого-экономическим) мышлением, начала свою работу с ряда небезынтересных замечаний общего порядка, дискутирующих как с западными, так и отечественными (преимущественно еще советскими) авторами. Хотя дискуссия уже несколько запоздала и сейчас мало кто из специалистов будет говорить о достоинствах советской экономики, но одно замечание хорошо и в принципе дает представление о концепции всей книги. По мнению автора, если советские экономисты и пропагандисты представляли, в соответствии с марксистским учением, западную экономику как экономику, периодически переживающую кризисы, то что же говорить о советской, где серьезный голод (даже не товарный, а вызванный недостатком элементарного хлеба) был и в 1921 — 1922-м, и в 1932 — 1933-м, и в 1946 — 1947 годах. И это, добавлю от себя, не считая 1962 года, с которого начались закупки зерна за границей, да и нарастающей системной нехватки основных продовольственных товаров с конца 1970-х годов, приведшей к реставрации карточной системы в конце 1980-х.
Соответственно, власть особенно в эпоху правления Ленина и Сталина вынуждена была постоянно реагировать на возникающие проблемы, что вело к достаточно кардинальному пересмотру экономической стратегии и скачкам маятникового типа — от политики обобществления и жестко регулируемого распределения к допущению различных форм частной инициативы и материальной стимуляции, а потом к новой мобилизации и запретам. Другой вопрос, что на каждом этапе либерализации происходила архаизация форм торговли и производства товаров народного потребления и услуг. Если в эпоху НЭПа из сияющих светом огромных магазинов частная торговля переместилась в лавки, то во второй половине 1930-х, не говоря уж о военном периоде, ее уделом стали блошиные рынки. Если в эпоху НЭПа товары народного потребления производили легально действующие частные предприятия, то в последующий период они вынуждены были маскировать себя под небольшие полугосударственные конторы или работать на дому. При этом власти неимоверно радовались, когда им силами государственной машины удавалось обеспечить квазиевропейскость отдельных курируемых ими объектов потребительской инфраструктуры — будь то пара универмагов в столицах либо «рабочая столовая», пытающаяся изобразить из себя парижское кафе, положив на столы чистые скатерти и повесив занавески. Безуспешная борьба за «культурную торговлю» и «культуру потребления» проходила в официальных документах в течение всего исследуемого автором периода, однако базис неизбежно определял надстройку. Как могла появиться модная и прочная обувь, если и «практичной» десятилетиями ощущался дефицит, вызванный тем, что в 1927 году в течение пары недель ОГПУ арестовало три тысячи (!) ведущих производителей и торговцев обувью, а также изготовителей кожи и фурнитуры, обвинив их в заговоре с целью спекуляции.
Таким образом, в исследовании Джули Хесслер советская экономика предстает в качестве экономики перманентного кризиса, где ни одна тенденция не могла развиваться больше пяти-семи лет и параллельно существовало множество очень разных форм производства и распространения продукции: от колоссальных металлургических заводов, превозносившихся пропагандой в качестве лица новой экономики (но снабжавшихся через получастные ОРСы), и государственных универмагов, обернутых по периметру очередью, до скромных приусадебных участков, кормящих через мнимоколхозные рынки (колхозы-то свою продукцию обязаны были практически полностью сдавать государству) города, и артелей инвалидов, раздававших по своим участникам заказы. Экономика СССР в ленинско-сталинский период вовсе не была тем знакомым нам стабильным, тотально огосударствленным брежневско-андроповско-черненковским занудством, которое воспринималось массовым сознанием (да и сейчас воспроизводится с помощью регулярного показа древних советских фильмов) в качестве слабо подверженного изменениям «реального социализма». В книге она предстает в качестве весьма динамичной и многоплановой реальности, обладавшей большим потенциалом движения в сторону как свободного рынка и легального частного предпринимательства, так и социалистического планирования, загоняющего бизнес в подполье (или в «цеховики», пользуясь терминологией 1950 — 1980-х годов) и воспроизводящего коррупцию в системе распределения товаров. Лишь выбор Никиты Хрущева «уконтропупившего» во внутрипартийной дискуссии сторонников некоторой либерализации экономики (Берия и Маленкова) и проведшего в начале 1960-х годов ультралевые реформы (в частности, закрытие артелей, существенные ограничения по содержанию скота в частных руках и кампании против «цеховиков» и «валютчиков»), окончательно определил «социалистический» путь развития советской промышленности и торговли.
Николай Митрохин
Академическая наука в Санкт-Петербурге в XVIII–XX веках. Исторические очерки.
Отв. ред. Ж.И. Алфёров.
СПб.: Наука, 2003. — 605 с.
Наука и кризисы. Историко-сравнительные очерки
Отв. ред. Э.И. Колчинский.
СПб.: Дмитрий Буланин, 2003. — 1040 с.
Академическая наука — занятие, как известно, неспешное. Рассматривая два выпущенных в прошлом году солидных тома, посвященных историко-научной проблематике, мы никоим образом не будем иметь дело с чем-то заведомо устаревшим. Напротив, именно в этих работах зафиксированы важные актуальные особенности историографии науки, отрасли, которая как раз в последние годы показательным образом меняет свой статус, из более-менее стабильной, но все же несколько вторичной и факультативной исторической субдисциплины превращаясь в один из самых значимых модусов самосознания академического сообщества и саморефлексии науки в целом. Проблематичное и дискуссионное положение науки в современном глобализирующемся обществе (скорее –обществах!), публицистические или философские дебаты о научной рациональности в соотношении с прочими типами знания, наконец, актуальные российские споры о необходимости/невозможности реформирования Академии наук и высшего образования — вот тот фон, на котором продолжатели трудов Вернадского, Куна и Диогена Лаэртского обретают смысл и контекст своих занятий. Подвижнический идеализм и вынужденные компромиссы с любой властью, финансовая и организационная зависимость от государства и поиски идеологической и когнитивной автономии — эти дилеммы развития российской и мировой науки предстают на страницах рецензируемых книг вовсе не в качестве абстрактно-предсказуемых и вечных параметров, но наполняются рельефной конкретикой многообразных деталей: «Стратегия была не нова, но эффективна: обещать властям очередное Эльдорадо, будь то новые технологии, новое оружие или новые земли, а потом в качестве отчета о проделанной нечеловеческой работе преподнести изумленному патрону какую-нибудь “Историю рыб” или на худой конец “Математические начала натуральной философии”» (Наука и кризисы, с. 121).
Историческая содержательность — вот главная отличительная особенность рассматриваемых книг. В отличие от известных у нас переводных работ того же Куна, Лакатоса, Поппера или Фейерабенда, перед читателем развертывается не (так или иначе) «плоскостная» картина сложного самодвижения научного знания, данная с методологической вышки, а более объемная реконструкция академической жизни, включающая точки зрения самих агентов и игроков комплексного социального и культурного предприятия под названием «наука», и далеко не всегда только самих ученых. Другими партнерами для ученых становятся политическая, экономическая (гораздо реже — культурная) элиты, и в особенности — государство. Какие бы сюжеты ни исследовались в тысячестраничном томе о науке и кризисах, со времен становления Лондонского королевского общества во второй половине XVII века до «холодной войны» и культурной революции в Китае, — везде государство выступает и организующей силой и ограничивающим, часто деформирующим фактором научного развития. Здесь, пожалуй, впервые в отечественной литературе под одной обложкой оказались сведены главы, достаточно детально рассматривающие развитие науки в Европе и за ее пределами начиная с раннего Нового времени, в узловых точках и переломных видоизменениях самого понятия и института науки. Разумеется, не все очерки получились равноценными и по качеству проработки материала и по масштабу его теоретического осмысления — но сам опыт компаративного исследования «симбиотических отношений» науки и государства для нынешних споров о реформировании науки представляется особенно важным и незаменимым. Среди глав в первую очередь хочется отметить те, которые посвящены изменениям российской науки первой половины ХХ века и трансформации ее в науку советскую (написанные Э.И. Колчинским, а также Н.Л. Кременцовым). Наконец-то после американских исследований Лорена Грэхема, Александра Вусинича или Майкла Дэвид-Фокса отечественный читатель получает полновесные публикации по истории важнейшего периода становления отечественной академической системы в ее сегодняшнем виде.
Схожие вопросы на примере российской истории рассматриваются и в сборнике «Академическая наука в Санкт-Петербурге». Речь об этом городе зашла потому, что именно в нем большую часть своей истории и была «испомещена» российская академическая наука. Юбилейный формат сборника не сделал его, к счастью, дежурным «датским» коллективным сочинением. Очерки Ю.Х. Копелевич, Г.И. Смагиной, М.Ф. Хартанович, А.В. Кольцова и других петербургских историков науки суммируют их собственные монографические исследования, от биографии Эйлера или изучения образовательных начинаний Академии второй половины XVIII века до деятельности ленинградских ученых в годы Великой Отечественной войны. Особенно интересной, проблемной и совсем не гладко-юбилейной представляется статья И.С. Дмитриева, подробно разбирающая причины неизбрания Менделеева в Императорскую Академию наук, сложное соотношение мировоззренческих, партийно-академических и административно-канцелярских факторов этого весьма показательного «казуса» в истории Академии наук. Пространный и скорее «непарадный» очерк истории деятельности Санкт-Петербургского научного центра в 1990-е годы Э.А. Тропп завершает картиной аварии местных теплосетей морозной зимой 2003 года, задевшей и ядерных физиков, и ботаников, и архивистов (отчего предыдущие описания тягот времен гражданской войны и блокады перестают казаться сугубой историей).
Читателю указанных очерков должно стать ясно, что «тепличная» среда экстенсивного роста естественных наук, связанных в первую очередь с ВПК, могла существовать только в специфических условиях послевоенных советских лет — и кризис этой системы, как и всего советского общества, который начался еще в 1980-е годы, был предзаложен уже особенностями формирования такой административной связки науки и государства. В этом смысле «возвращение» к «нормальной» науке стиля позднесоветских НИИ представляется сейчас и финансово, и организационно, и главное — интеллектуально непродуктивным. Вот только будет ли учтен исторический опыт выживания науки в условиях кризисов на новом этапе реформирования отечественной академической системы?
Между тем обращение к прошлому важно, конечно, не только для администраторов, но и для самих ученых, размечающих будущую перспективу исследования. Как по насыщенному материалу, так и по методологии рецензируемые книги (особенно «Наука и кризисы») представляются абсолютно незаменимыми для пока немногочисленных российских историков гуманитарного знания, в том числе филологии. На смену прежней сугубо внутридисциплинарной истории, вместе с философско-культурными исследованиями научного разума (вроде работ В.С. Библера, А.В. Ахутина и др.) наконец-то приходит отечественная социальная история науки. Эта тенденция не только отражает общую «эмансипацию» и своеобразное растворение (но отчасти и дискредитацию!) института науки в современном обществе, но способна на новом витке обращения к когнитивным, «интерналистским» вопросам дать новаторские работы самого высокого класса. В конце концов без французской школы эпистемологии и истории науки (Кангием, Башляр, Койре), как общепризнано, не состоялось бы «археологии знания» и всего интеллектуального проекта Мишеля Фуко. Не наивно ли ждать от отечественных гуманитариев, историков чего-то хотя бы приблизительно подобного? «Ну что ж, выживем — увидим… Стоицизм для таких времен уместнее, чем оптимизм или пессимизм» (Академическая наука…, с. 592).
Александр Дмитриев
Марксизм без пролетариата: Георг Лукач и ранняя Франкфуртская школа (1920-1930-е гг.)
А.Н. Дмитриев
СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге; М.: Летний сад, 2004. — 528 с.
Рецензируемое издание представляет собой всесторонне взвешенный и выверенный труд. Автор с пользой для себя и своей книги использовал факт обрушения Советского Союза и феномен новой открытости России миру. Работа Александра Дмитриева характеризуется широтой охвата, она подготовлена с освоением практически всего корпуса литературы о Лукаче и трудов самого венгерского философа. Данная публикация, не в последнюю очередь — благодаря великолепному научному аппарату, обречена стать настольной для всех, кто интересуется творчеством Лукача, историей западного марксизма, «золотыми 20-ми» прошлого века. Ангажемент Дмитриева скорее философско-социологический и психологический, нежели политический. Он с некоторой эмфазой высказывается в послесловии относительно дерзости своего умственного предприятия: «Для историка идей в первой половине 1990 гг., в период судорожного освоения “залпом” запретных ранее западной философии или интеллектуального наследия русской эмиграции, трудно было найти более экзотичную тему, чем занятия западным марксизмом». В этом тезисе наличествует солидная доля преувеличения: те, кто занимался Лукачем и философами Франкфуртской школы, продолжали с ними возиться «независимо от цвета флага над крепостью» (формулировка Виктора Шкловского), психологически трудно это было прежде всего для новообращенных.
Псевдопроблема экзотичности скрывает другую, действительно серьезную проблему: Дмитриев попытался своим проектом оторваться от лукачеведов прежней генерации с присущим им «духом глубокого сочувствия и подчас некритического отношения к своему герою». Особым выражением зачастую критичного отношения автора к Лукачу является его коронная тема «марксизма без пролетариата», в рамках которой ему не удается всерьез поставить и обсудить вопрос о левом субъекте современности. А сочувствие в философском смысле является не столько вживанием в героя, сколько соучастием в его мышлении. Отказ от соучастия в мышлении Лукача, позиция внешнего наблюдателя, занятая автором, приводят, например, к — редким, но существенным — провалам в его переводах венгерского мыслителя: так, центральное для Лукача понятие «zugerechnetesBewußtsein» он толкует как «расчетное сознание», в то время как это, согласно разъяснениям Лукача, не что иное, как «вмененное сознание». С категорией «вменения» он познакомился еще в ходе своих юридических штудий в университете. Точно так же Дмитриев неверно интерпретирует как «добродетельность» понятие «dieGüte», которое у Лукача является точным эквивалентом «русской доброты», заимствованной им у Федора Достоевского.
Немаловажным является также сюжет о жанре и методе рецензируемого исследования. Что до жанра, Дмитриев определяет его как «интеллектуальную историю, со всей внутренней сложностью и многосоставностью этого определения». Но уже в «Душе и формах» (Берлин, 1911) молодой Лукач с величайшей интенсивностью обсуждал вопросы о том, применима ли к мысли категория «множественное число», о «безобразности всех образов» как конечной цели «критицизма жизни», то есть о возможности истории мысли. И от данной проблематики невозможно попросту отмахнуться. Если верить Гадамеру, то написание текста одного мыслителя о другом мыслителе становится возможным только благодаря слиянию их интеллектуальных горизонтов. Мы можем сказать нечто дельное об Аристотеле лишь в том случае, когда мы рассматриваем его мышление как нашу собственную духовную возможность.
Несколько слов относительно авторского метода. Дмитриев пытается связать в некую цельную картину три аналитических среза: истории компартий Германии, Венгрии и Коминтерна, с которыми была связана умственная эволюция Лукача, Корша и фигурантов Франкфуртской школы, собственно истории идей, социальной истории ученых, учреждений и институций. Это очень неплохая идея, и автор идет здесь по стопам такого известного предшественника, как Пьер Бурдьё с его книгой «Политическая онтология Мартина Хайдеггера». Исследователь указывал: «Исключительность хайдеггеровского философского предприятия состоит в том, что оно стремилось посредством революционного с философской точки зрения переворота создать в рамках философского поля новую позицию, по отношению к которой вынуждены были бы определиться все остальные […] Габитус этого “ординарного профессора”, выходца из среды скромной сельской буржуазии, неспособной осмысливать политику и говорить о ней иначе, чем следуя мыслительным схемам и языку онтологии — настолько, что речь нацистского ректора принималась за метафизическое кредо, — есть практический инструмент гомологии, складывающейся между философской и политической позициями, на основе гомологии между философским и политическим полями». Бурдьё демонстрирует здесь понятийный инструментарий, с помощью которого ему удается рассуждать о политическом измерении философии, не калеча при этом ее специфичность.
Сергей Земляной
[1] Публикацию одной из глав этой книги см. в: Космополис. 2003. № 3(5). Дискуссию вокруг нее см. в № 4(6)/2004 того же издания. К тематике рецензируемых книг также имеет отношение статья Вероники Шаровой «Неоконсерватизм как теоретическая основа PaxAmericana», опубликованная в номере 1(7) «Космополиса» за 2004 год.