Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2004
Печатается (с сокращениями) по второму изданию: Chapter Two: Theory, Other Thinking, Incentives // Honderich T. Conservatism. London: Pluto Press, 2005 (выйдет в январе 2005 года). Редакция благодарит автора и издательство (www.plutobooks.com) за разрешение на публикацию перевода.
Тед Хондерик
Консерваторы и теория
Только от того, что полдюжины кузнечиков, расшалившихся под кустами папоротника, заставляют поле звенеть от их назойливой трескотни, покуда тысячи коров и быков, отдыхающих под сенью британского дуба, молчаливо жуют свою жвачку, ради Бога, не воображайте, будто те, кто устраивает весь этот шум, являются единственными обитателями поля…
Эдмунд Бёрк*
1. Неправильное мышление
Консерваторы издавна говорят о том, что их отличает неприятие теоретизирования об обществе и, конечно же, реализации теорий на практике. Теория, говорят они, — один из элементов целого пучка вещей, которых они избегают, а также одна из слабостей их противников. Теория, говорят они, не способна справиться со всей сложностью общества. Неясно, что они понимают под теорией или считают ли они ее каким-то единым объектом. Однако в этой связи консерваторы, пишущие книги, склонны вспоминать автора, вообще-то далекого от их традиции, Алексиса де Токвиля, известного прежде всего смесью симпатии и пессимизма по отношению к новой демократии в Америке. В частности, они вспоминают нелицеприятные высказывания Токвиля в адрес своих земляков — французских революционеров. Он писал, что им присущи «любовь к грубым обобщениям […] и педантичной симметрии, […] вкус к новизне, изобретательности и оригинальности в преобразовании институций, […] желание перестраивать целые конституции согласно правилам логики». Они больше походили на писателей, чем на государственных деятелей. «На самом деле все, что им требовалось, чтобы стать средненькими литераторами, это лучшее владение орфографией»[1]. Все это, включая, возможно, и орфографические ошибки, Токвиль считал катастрофой для Франции.
Перейдем от теории к идеологии. Чем бы она ни являлась и как бы она ни относилась к теории, мало что объявляется консерваторами столь пагубным. Они привыкли говорить, что избегают ее. Джон Адамс, во многом определивший направленность раннего американского консерватизма, записал на полях одной из своих книг свое видение природы идеологии: «Политический и литературный мир многим обязаны изобретению слова “идеология”. Наши английские слова “идиотизм” и “идиотство” не могут передать всю его силу и смысл. Это очень основательная, глубокомысленная и таинственная наука. Надо спуститься ниже, чем ныряльщики в “Дунсиаде”*, чтобы обнаружить в ней что-либо, и в результате все равно не найти дна. Это глубина, искусство, умение правителей нырять и тонуть»[2].
Рассел Кирк, своими (по некоторым подсчетам) 22 книгами сделавший многое, чтобы сдвинуть с места американскую новую правую, придерживается примерно того же мнения об этой новой науке о правлении и обществе. Во введении к своей неизменно полезной «Портативной консервативной хрестоматии» он пишет, что консерватизм — не политическая система и, уж точно, не идеология. Он — ни больше ни меньше — «отрицание идеологии»[3]. В другом своем тексте он проявляет большую проницательность, хоть и прибегает к несколько странному пониманию значения слов «невыносимый» и «омерзительный»: «Человек, являющийся одновременно профессором и интеллектуалом, омерзителен. Если же он профессор, интеллектуал и идеолог в одном флаконе, то он просто невыносим»[4].
Не приходится по вкусу консерваторам и третье понятие — абстракции, вне зависимости от их отношения к теории и идеологии. Один из сторонников своеобразного института Юга США — рабства не полностью отрицал абстрактные идеи, возможно, даже идею универсальной человечности. Но он предполагал, что его противники не брали во внимание нечто иное: обстоятельства. «Обстоятельствам несть числа, нет предела их сочетаниям, они изменчивы и преходящи: кто не учитывает их, тот не ошибается, а совершенно безумен, […] безумен метафизически» [5].
Этот мотив 1829 года не исчез и в 1982 году. Рассел Кирк не менее стоек в своей враждебности к абстракциям, которые он определяет как «априорные представления, оторванные от истории и потребностей нации» [6].
Консерваторы говорят, что им нет дела до теории, идеологии и абстракций, и считают, что их отличает сопротивление порождающим все это традициям и привычкам мысли. Среди этих традиций и привычек — то, что называется рационализмом — доверием к интеллекту или разуму, и утопизмом.
Что касается, в-четвертых, рационализма (в определенном его понимании), то Оукшотт отчасти выступает против него. При этом он имеет в виду определенный образ мышления о целях и средствах, проявляющий себя в инженерном искусстве и многом другом. Такое мышление предполагает определение некой цели и разработку специфических средств для ее достижения. Подобный рационализм можно терпеть в некоторых начинаниях, но только не в политике, где губительно полагаться на него, или исключительно на него. Инженерия приемлема, но только не социальная инженерия. Отказ от приложения к обществу такого способа мышления и есть отличительный признак консерватора[7].
Обращаясь, в-пятых, к морали, консерваторы выделяются тем, что они не предлагают систем морали, очень общих моральных принципов и доктрин о моральных правах. Консерваторы приходят в ужас от утилитаризма с его принципом наибольшего счастья наибольшего числа людей. Среди консерваторов нет единого мнения о том, что в этом принципе не так, или даже о том, что именно он означает, но все они согласны, что он безнадежен. Некоторые считают, что он ясен, но ошибочен. Другие считают его ясным и верным, но бесполезным трюизмом. Третьи думают, что принцип этот неясный и практически бессмысленный.
Дизраэли иногда выражал последнее мнение. Он стал родоначальником традиции, которая до сих пор находит продолжателей среди авторов студенческих сочинений. По его мнению, худшее в утилитаристском предписании стремиться к наибольшему счастью наибольшего числа людей — то, что не говорится, кто определяет, чем является это наибольшее счастье. Если это определяет само наибольшее число людей, то образование, история и, несомненно, правительство убедят большинство в том, что правительство как раз и стремится к обеспечению наибольшего счастья наибольшего числа людей. Но, естественно, поскольку разные страны отличаются друг от друга, нет двух народов, чьи мнения совпадали бы, и таким образом, утилитарный принцип не порождает никаких конкретных моральных предписаний. Далее, «если, чтобы избежать этого вывода, мы утверждаем, что не большинству судить о наибольшем счастье, то нам остаются только отдельные мнения философов-одиночек или в лучшем случае самодовольное убеждение какого-нибудь сектантского меньшинства»[8].
Оставаясь в области морали, консерваторы приходят в ужас от большинства разговоров о правах — естественных, абстрактных, теоретических правах, правах человека. Все это они считают прихотью — кроме тех случаев, когда такие разговоры служат их собственным интересам, например когда декларации о правах в других обществах, например российском или иракском, идут на пользу их собственным внешнеполитическим проектам. Что касается их собственных обществ, то по большей части они не воспринимают всерьез что-либо кроме установившихся юридических прав. Это можно проиллюстрировать на примере старейшины новой правой, Фридриха Хайека, одного из профессионалов той зловещей науки, которая оказала влияние на правительства Маргарет Тэтчер. Прежде всего он выступал против «социальной справедливости», или «миража» социальной справедливости. Последняя концепция не должна обременять настоящий консерватизм, она «пуста и бессмысленна». Она бесполезна, поскольку ее основная идея в том, что индивиды должны награждаться в соответствии с их моральными достоинствами, но моральные достоинства каждой личности скрыты, и никто не может их узнать. Если они и известны Богу, то он не сообщает нам свои рейтинги[9].
В-шестых, и это не должно удивить, если вспомнить Рассела Кирка с его более чем омерзительным профессором, консерваторы считают своей отличительной чертой то, что в общих терминах можно назвать устойчивой результативностью их размышлений. Они считают, что отличаются от вышеупомянутых разработчиков теорий, идеологий и абстракций — как правило, тех самых несчастных, страдающих рационализмом и тому подобным, равно как и от поставщиков моральных систем и открывателей эфемерных прав. Консерваторы — не щелкоперы и не словоблуды, не интеллектуалы, не моральные философы. Они не незначительны, они не столь шумны. Бёрк пишет, как бы адресуясь французскому корреспонденту:
«Тщеславие, неугомонность, самоуверенность и интриганство нескольких мелких клик, пытающихся скрыть полную свою незначительность за суетой и шумом, за раздутыми претензиями и цитированием друг друга, создают у вас впечатление, будто наше презрительное пренебрежение их возможностями есть знак всеобщего согласия с их мнениями. Уверяю Вас, это отнюдь не так. Только от того, что полдюжины кузнечиков, расшалившихся под кустами папоротника, заставляют поле звенеть от их назойливой трескотни, покуда тысячи коров и быков, отдыхающих под сенью британского дуба, молчаливо жуют свою жвачку, ради Бога, не воображайте, будто те, кто устраивает весь этот шум, являются единственными обитателями поля; не думайте, будто их много или же они представляют собою нечто иное, кроме крохотных, сморщенных, прыгучих, хотя и громкоголосых и беспокойных насекомых»[10].
Давайте немного потрещим. Посмотрим, можем ли мы привнести ясности во все это. Можем ли мы пролить свет на пучок противоречий, которые, как утверждается, определяют консерватизм, подробнее рассмотрев альтернативы, которым отдают свое предпочтение консерваторы? Как и следовало ожидать, здесь мы сталкиваемся с очередным пучком.
2. Правильное мышление
Одна из тех вещей, которые консерваторы противопоставляют теории, — здравый смысл. Так считал писатель Джордж Гиссинг на рубеже ХХ века. Как типичный консерватор, он также утверждал, что англичанин по своей природе консервативен. Он отметил, что политические теоретики, обсуждая монархию и тому подобное, издеваются над привилегиями, не выдерживающими проверки, над формами, потерявшими смысл, и нелепо выглядящими компромиссами. Вместо этого они предлагают непротиворечивые, рациональные и идеальные схемы, связанные с идеалами и правами человека. Но англичанам все это не нужно: «Если (достаточно долго) говорить с ними о правах лавочника, пахаря или поставщика кошачьего корма, они прислушаются и, после рассмотрения всех фактов, относящихся к делу, найдут решение. Эту свою черту они называют Здравым Смыслом»[11].
Если Гиссинг рассчитывает на серьезное отношение к своим словам, то он не может иметь в виду то, что подразумевается, когда мы небрежно говорим о здравом смысле. Мы имеем в виду, что руководствуемся тем, что считаем верным или правильным. Действовать согласно здравому смыслу, так понимаемому, это не то, что отличает простых людей или англичан от теоретиков, поскольку все они утверждают, что руководствуются своими представлениями о верном или правильном, касается ли это силы тяжести, конституций или поставщика кошачьего корма. У Гиссинга должна быть еще какая-то другая мысль, поскольку, основывая некие выводы на здравом смысле, он желает дать независимую причину их правильности или верности, и эта независимая причина не может сводиться к тому, что они верны или правильны. Но эту мысль Гиссинг нам не сообщает.
Одно ясное представление, которое подразумевается его изложением своего мнения, заключается в том, что здравый смысл, чем бы он ни был, естественным образом может предстать чем-то более высоким не только чем теория, но и чем идеология, абстрактные принципы и социальная справедливость. Это говорит о том, что в представлении Гиссинга здравый смысл должен быть чем-то достаточно общим. Однако Гиссинг не делится с нами своим представлением.
Другие люди, употребляющие идею здравого смысла в неполитических контекстах, также скрывают от нас значимые причины своего благоговения перед здравым смыслом. Им (и нам) не помогают и философы, включая нескольких решительных шотландцев, исписавших много бумаги размышлениями об этом вопросе. Стоит также вспомнить, что епископ Беркли, решив «раз и навсегда покончить с метафизикой и т.д. и вновь призвать людей к Здравому Смыслу», поставил перед собой задачу аргументировать в пользу необычного вывода, что материальный мир существует только в духе или сознании — сознании Бога в тех случаях, когда никого другого рядом нет.
Многое другое, что консерваторы говорят о выдвигаемых ими альтернативах теории, идеологии и так далее, столь же неопределенно. Бёрк выступал против своих современников-ниспровергателей, требовавших права самим выбирать для себя форму правления, избирать своих правителей и смещать их за плохое исполнение обязанностей. Против этих утверждений о правах человека (отличных от конституционных или иных юридических прав) он выдвигал некий вывод, а именно что англичане должны с радостью принять факт монархии и аристократии. Этот вывод следовал из чего-то полностью отличного от лепета о правах. Достаточно следовать природе, представляющей собой «мудрость, не нуждающуюся в размышлении и стоящую выше всяких рассуждений»[12].
Не будем тратить времени на эту изящную загадку — ведь эта формулировка остается не более чем загадкой, поскольку Бёрк и сам особо не задерживается на ней. Давайте вместо этого перейдем от мудрости к инстинкту, который также используется консерваторами как своего рода эмблема. Некоторые приписывают его простым людям вообще, считая их естественными консерваторами, которых иногда сбивают с пути. «Существует естественный инстинкт немыслящего человека, который, принимая бремя, возложенное на него жизнью, и не желая возлагать вину на кого-то за то, что он не способен исправить, ищет удовлетворения в мире, принимая и поддерживая своими действиями те институции, которые сопровождают его от рождения. Этот инстинкт, который я попытался перевести в неловкий язык политической догмы, укоренен в человеческой природе…» — считает Роджер Скрутон, выступая в роли человека, мыслящего за немыслящего человека[13].
Возможно, автор намекает на то, что инстинкт определяется своим специфическим содержанием — и то же самое можно сказать и о здравом смысле и мудрости-не-нуждающейся-в-размышлении. Получается, что мы способны отличить инстинкт от, скажем, рационализма или порыва теоретизирования, обращая внимание не на эти два способа прийти к тем или иным утверждениям, а на два разных типа самих утверждений, две политические догмы. Инстинкт, по идее Скрутона, должен характеризоваться как то, что приводит к утверждению о том, что значение имеют только юридические права, что каждому надо дать возможность испытать чувство достоинства, проистекающее из оплаты лекарств из собственных средств, и так далее. А теория и тому подобное — это то, что приводит к пустой болтовне о правах человека, системе бесплатного медицинского обеспечения и так далее. Но, конечно, если мы хотим к чему-то прийти, нам придется искать какое-то общее логическое объяснение, объединяющий принцип или хотя бы внятное обобщение консервативного пучка утверждений.
Ниже я приступлю к разбору различных консервативных суждений и займусь вопросом об их общем принципе, но сейчас нас интересует, отличается ли консерватизм неким особым умственным способом получения выводов об обществе. Предполагается, что это так. Говоря об инстинкте, должны ли мы иметь в виду и то, что стоит за поведением, например, таких живущих обществами насекомых, как муравьи или пчелы? Иными словами, идет ли речь о том (что бы это ни было), что приводит к стойким, стереотипным формам поведения, невыученным и не меняющимся под воздействием жизненного опыта? Мне кажется, что скрутоновское уважение к немыслящему человеку не допускает использования такой более-менее ясной концепции инстинкта. Не помогут нам и, скажем, высказывания Фрейда, иногда называемые его теорией. Либидо нас не выручит. Беда в том, что сам Скрутон не подсказывает, где искать отгадку, да и сам не говорит ничего ясного.
Не спасают нас и другие представители новой правой. Кеннет Миног, преподаватель реформированной Лондонской школы экономики*, проводя различие между консерватизмом и чем-то неприятным, лишь напоминает нам, что консерваторы отождествляют себя с человеком инстинктивным, в противоположность человеку, отравленному разумом, который «придумал грандиозные социальные проекты (вроде коллективизации сельского хозяйства или “тысячелетнего рейха”)»[14]. Кстати, раз речь идет о различиях между консерватизмом и фашизмом, не имел ли и тысячелетний рейх какое-то отношение к тому, что называлось именно инстинктом? Но я отвлекаюсь.
Можно обратиться к другим консервативным представлениям об истоках консервативной политики. В голову приходят «намеки» — один из элементов того, чему отдает предпочтение Майкл Оукшотт, отказываясь от мышления в терминах целей и средств, или же идея «дорационального», воображение, привязанность или привычка — либо нечто совсем другое: рынок. Последний в каком-то смысле является ответом Фридриха Хайека на вопрос о том, где консерваторам искать лучший способ распределения благ, чем тот, который обеспечивает социальная справедливость.
Давайте оставим в стороне намеки, дорациональное и так далее и обратимся к двум наиболее многообещающим идеям или группам идей. Одна из них заключается в том, что на место теории и многого другого консерватизм ставит ту или иную форму эмпиризма. Речь идет о доверии к опыту (в определенном смысле), о том, чтобы рассматривать факты такими, какие они есть. Я имею в виду опыт в том смысле, в котором философы говорят о чувственном опыте, а не в смысле «жизненного» или «накопленного» опыта. В истории философии такой эмпиризм противопоставлялся рационализму, но не рационализму мышления в терминах целей и средств. На этот эмпиризм, на который опирается консерватизм, ссылается вышеупомянутый Рэндолф, когда говорит, что надо принимать в расчет «обстоятельства», а не абстракции. Возможно, это же имели в виду те, кто, подобно Гиссингу, говорят о здравом смысле. Бёрк также выдвигает обстоятельства на первый план, объявляя:
«Я должен видеть собственными глазами, я должен, в каком-то смысле, собственными руками дотронуться не только до неизменных, но и до сиюминутных обстоятельств, прежде чем могу осмелиться предложить какой-либо политический проект. Я должен знать, располагают ли те, с кем я имею дело, властью и склонностью принять и осуществить его и добиваться его, несмотря на все трудности. Я должен видеть средства для внесения в него поправок, если таковые могут понадобиться. Я должен видеть предметы; я должен видеть людей»[15].
Данное представление тесно связано с идеей о том, что консерваторы обязаны своими взглядами собственному участию, или участию своих наставников, в политическом управлении, вплоть до уровня прихода или района. Они чувствуют людей. Такое участие приносит с собой особую проницательность. Как считает Кеннет Миног:
«Политические суждения не могут быть основаны на дедуктивном применении метафизических принципов к проблемам, возникающим в сфере управления. Консерваторы рассматривают правление как специфическое умение, возможно, загадочное, и, уж точно, не распределенное поровну среди всего рода человеческого. Оно обретается на практике и путем следования примерам, и потому высока вероятность, что оно наиболее развито среди представителей давно укоренившегося правящего класса»[16].
Как показывает этот пассаж, существует связь между эмпиризмом как источником консервативной политики и вторым и еще более авторитетным источником, которому мы уделим больше внимания. Речь идет о проверенности временем. Одним сжатым определением этого источника мы обязаны лорду Квинтону […].
Из его Политики несовершенства мы узнаем, что консерватизм восходит к фундаментальному «убеждению в радикальном интеллектуальном несовершенстве человеческой личности по сравнению с исторически накопленной политической мудростью сообщества, воплощенной в его обычаях и институциях»[17]. Дело не в том, что мы морально несовершенны — эту верную мысль нельзя назвать специфически консервативной, — а в том, что мы несовершенны интеллектуально. Вследствие этого мы должны пытаться руководствоваться не масштабными и абстрактными проектами индивидов, но «накопленной политической мудростью сообщества».
Эта убежденность в нашем несовершенстве порождает три принципа, один из которых мы уже упоминали*. Сейчас нас интересует принцип политического скептицизма. Это «вера в то, что политическую мудрость — то знание, которое необходимо для успешного управления делами человеческими, — мы находим не в теоретических построениях изолированных мыслителей, но в исторически накопленном социальном опыте всего сообщества. Прежде всего она воплощена в тех традиционных обычаях и институциях, которые выжили и укоренились, а также в тех людях, которые тем или иным образом приобрели большой практический опыт в политике»[18].
Очевидно, что этот принцип довольно тесно связан с идеей об интеллектуальном несовершенстве, а не является отдаленной производной от нее.
Существуют другие описания этих источников консервативной политики. Как пишет Бёрк: «Мы страшимся предоставлять людей своему собственному разумению, ибо подозреваем, что запас этого разумения невелик и что людям лучше прибегнуть к общему капиталу, накопленному целыми народами на протяжении веков»[19].
Он в этой связи прославляет «предрассудки», возможно, имея в виду верования, обычаи и институции, укоренившиеся со временем, прежде всего права, основанные на давнем обычае, и в самую первую очередь права на частную собственность.
Сказано немало других слов о том, что можно назвать источником накопленной мудрости. Вновь и вновь мы слышим, что консерватизм руководствуется давним, проверенным временем опытом. «Консерватор верит в знакомые и испробованные структуры и желает наделить их всем авторитетом, необходимым для того, чтобы они стали признанной и объективной общественной сферой», — пишет Роджер Скрутон[20]. Американский социолог Роберт Нисбет предлагает нам всем остерегаться новой напасти в лице «футуристов» и «футурологов» и обратиться к прошлому. Тем самым, отмечает он, мы не станем надоедливыми ностальгиками. «Если правильно с ним обращаться, то прошлое, как отмечали все историки-компаративисты начиная с Геродота, становится огромной и прекрасной лабораторией для изучения успехов и неудач в долгой истории человека»[21].
3. Проверенное временем — не теория
Закончим на этом наш краткий обзор того, что консерваторы говорят о том, за и против каких источников политики они выступают. Теперь нам следует попытаться оценить эти высказывания в качестве характеристики консерватизма. Для этого предлагаю свести их в краткую единую формулировку. Нам говорят:
Консерватизм отличается тем, что он опирается на политические, социальные и экономические убеждения, прошедшие проверку временем и потому не являющиеся теоретическими, идеологическими, абстрактными, очень общими или чересчур систематическими. Консерваторы отдают предпочтение политическим, экономическим и социальным убеждениям именно такого характера.
Второе из этих утверждений естественно сопровождает первое, но не является его логически необходимым следствием. Также и второе утверждение, о том, что консерваторы отдают предпочтение таким убеждениям, не обязательно влечет за собой первое — о том, что на самом деле все их убеждения именно таковы. Вполне возможно, что они предпочитают такие убеждения, но сами еще не дошли до убеждений предпочитаемого типа и вместо этого все еще ограничены идеологическими и тому подобными убеждениями.
Что касается предполагаемого характера консервативных убеждений, моя формулировка прощается с представлениями о том, что определяющими чертами консерватизма являются здравый смысл, мудрость-не-нуждающаяся-в-размышлении и инстинкт. Мы можем забыть обо всем этом, исходя из того, что все ценное, что содержится в этих фразах, встроено в слова о проверке временем и так далее. Такая формулировка также выводит за скобки старый припев о том, что консерваторы придерживаются и отдают предпочтение убеждениям (проявлениям мудрости), которые приводят к реформам, и не придерживаются и не любят мнений (теоретических убеждений), которые приводят к изменениям. Различие между этими двумя типами убеждений основано на различии между реформами и изменениями, а такого различия нам установить не удалось*.
Два утверждения, приписываемые консерваторам моей формулировкой, обобщают некие убеждения об убеждениях и тому подобном. Иными словами, два вошедших в нее утверждения в краткой форме излагают набор консервативных убеждений о природе и основаниях (нетеоретических и так далее) большого и разнообразного корпуса иных консервативных убеждений, доктрин и позиций, касающихся изменений, стимулов, правления, собственности, свободы и так далее. Этот большой и разнообразный корпус следует разбить на две большие категории: первую из них можно назвать фактичными убеждениями (то есть обычно верными или обычно неверными), а второй — оценочными. Такое разделение важно, поскольку то, что можно утверждать о первой категории (скажем, что ее содержание основано на эмпирике), не обязательно применимо и ко второй.
Различие проводится между тем, что является верным или неверным в обычном смысле слова, и тем, что приемлемо или неприемлемо. Если что-то неприемлемо, это не значит, что оно неверно в обычном смысле этого слова. Оценочные и, в особенности, моральные «истины» не являются истинами в обычном смысле слова. Несмотря на существующие среди философов разногласия на этот счет, можно исходить из того, что истины в обычном смысле слова — это все же утверждения, отличающиеся тем, что соответствуют фактам. Несмотря на повторяющиеся периодически и совершаемые и в наши дни попытки отождествить приемлемые моральные оценки с обычными истинами, между ними очевидным образом существует фундаментальная разница.
Фундаментальная разница существует, например, между утверждением, что «продажа кладбищ застройщикам способствует снижению местных налогов», и утверждением, что «продавать кладбища застройщикам — это хорошо и правильно», или между наблюдением, что «средний доход брокера Уолл-стрита превышает миллион долларов в год», и заявлением, что «надо, чтобы средний доход брокера Уолл-стрита превышал миллион долларов в год». Моральный факт невозможно подсчитать (в буквальном смысле слова) или проверить по энциклопедии. В том простом смысле слова «факт», в котором обычные (верные) утверждения соответствуют фактам, не существует моральных фактов. На этот счет среди философов, пожалуй, царит большее согласие, чем на счет чего-либо еще из этой области.
Если начать с фактов, а именно этому мы уделим основное внимание, консерваторы не делают и не одобряют утверждений, которые не были подвергнуты проверке временем, являются неэмпирическими и в этом смысле теоретичны, идеологичны, абстрактны, очень общи или чересчур систематические.
Основной момент здесь — проверка временем и вопрос о том, были ли те или иные утверждения подвергнуты ей. На этой теме трудно сфокусировать внимание, поскольку она смешивается с более знакомой нам темой. Мы сейчас говорим не о том, что консерваторы считают некоторые, большинство или все утверждения своих противников неверными. Наверняка так оно и есть, но это ни в коей мере не является отличительной чертой консерваторов. О социал-демократах, старых либералах, социалистах или Манхэттенском кружке троцкистов также можно сказать, что они считают неверными некоторые, большинство или все утверждения своих оппонентов.
Мы же сейчас говорим о том, что консерваторы недовольны неким другим свойством некоторых фактичных утверждений, тем, что они не проверены временем, что бы это ни означало, и потому сами не делают таких утверждений. Подобным образом мы сейчас заняты не тем, что консерваторы считают свои собственные утверждения верными, хотя возможно, что так оно и есть, но тем, что они считают их наделенными неким дополнительным удовлетворительным свойством или свойствами. Эти убеждения определенным образом связаны с конкретной историей или имеют некое происхождение: они прошли проверку временем.
Кстати, очевидно, что многие консерваторы, менее осторожные, чем Квинтон, говорят о том, что это положительное свойство присуще институциям, структурам, законам и укорененным правам, а не тем убеждениям, которые в них воплощены. Они говорят о существующей институции, например о распределении доходов и богатства в Великобритании и Америке 2004 года или об этом типе распределения. Похоже, что его они противопоставляют другим возможным типам распределения, которые предусматривают гораздо меньшее неравенство доходов и богатства. Эгалитарные типы распределения, говорят они, проверке временем не подвергались.
Что могут означать слова о том, что проверку временем прошло некое распределение доходов и богатства, а не суждениео его необходимости илиценности? Смысл этих слов, очевидно, в том, что такое распределение сохранилось. Но это явно еще не тот вывод, который дорог консерваторам, а всего лишь его предпосылка. Ясно, что мы должны исходить из следующего: говоря о том, что определенное распределение доходов и богатств, или британская демократия, или что-либо еще прошло проверку временем, консерваторы имеют в виду то, что оно сохранилось на протяжение длительного времени, и то, что из этого что-то следует, вернее, что то или иное утверждение, таким образом, имеет удовлетворительный характер или происхождение.
Таким образом, мы обсуждаем центральную идею о том, что консерваторы идентифицируются через приверженность фактичным утверждениям, прошедшим проверку временем. Многие консервативные суждения фактичного свойства сводятся к тому, что некий известный нам факт, например экономический, необходим для некого другого факта. Не будет преувеличением, если мы скажем, что консерватизм, что касается его реальных убеждений, в основном состоит из таких убеждений, чем бы в результате ни оказался консерватизм как целое и чем бы ни оказалось его основное обоснование или принцип. Одно такое убеждение, на которое я уже намекнул, состоит в том, что неравное распределение доходов и богатств оказывает стимулирующее воздействие и потому необходимо для определенного уровня экономического благосостояния, определяемого в терминах, например, валового национального продукта или чего-то подобного.
Существует много похожих убеждений: авторитет необходим для поддержания социального порядка; увеличение количества полицейских и размера их зарплат — единственный способ борьбы с ростом числа ограблений; то, что называется экономической свободой, необходимо для того, что называется свободой политической; ограничение роли государства и соблюдение им нейтралитета необходимо во избежание тирании; ограничение предложения денег — единственный способ борьбы с инфляцией; большие состояния способствуют развитию культуры посредством частного меценатства и потому необходимы; абсолютная секретность действий наших спецслужб, какими бы они ни были и даже если они подрывают демократию, необходима для национальной безопасности; для того чтобы знать, куда во время ужина класть ложки, необходимо хорошее воспитание.
В самом деле, ретроспективный взгляд на консервативные убеждения хорошо показывает роль суждений о необходимости чего-то для чего-то другого. Фишер Эймс [массачусетский консерватор начала XIX века. — Примеч. пер.] считал, что меньше демократии — это хорошо для здоровья общества; Дизраэли считал законодательное финансовое обеспечение английской знати необходимым для чего-то; новая правая считала конец государства благосостояния необходимым для улучшения национального характера. И вообще консервативные политики отличаются от других тем, что считают войну необходимой для наших национальных интересов или национальной безопасности.
Вам, конечно, может прийти в голову мысль, что когда кто-то говорит, что нечто необходимо для чего-то другого, наподобие того, как чирканье спичкой необходимо для ее возгорания, то на самом деле он, возможно, желает того, что соответствует чирканью спички, вовсе не по указанной причине или даже по менее уважительной причине. Когда люди чего-то желают или привержены чему-то, то они обычно говорят, что эта вещь необходима для какой-то благой цели. То, что они считают правильным, обычно демонстрируется в качестве необходимой предпосылки для чего-то другого. Но мы сейчас говорим не об этом.
Давайте продолжим, отталкиваясь от первого из вышеперечисленных примеров. Рассмотрим верное или ложное утверждение о том, что некоторое неравное распределение доходов и богатства необходимо как стимул, который в свою очередь необходим для достижения определенного уровня экономического благосостояния. Нет сомнения, что нечто в этом роде является консервативным убеждением, хотя его можно было бы выразить и более полно и аккуратно. Сперва можно сформулировать его так:
Некое неравное распределение доходов и богатства необходимо в наших обществах, где людей не заставляют работать и не порабощают, если мы хотим достичь определенного уровня экономического развития.
Это убеждение, пускай оно остается неясным и в известном смысле неоднозначным, можно назвать консервативным суждением о стимулах. Оно отличается от того, что можно назвать социалистическим суждением о стимулах:
Неравное распределение доходов и богатства, предлагаемое консерваторами, в наших обществах, свободных от принуждения и рабства, не является необходимым для достижения определенного уровня экономического развития.
За таким утверждением кроется мысль о том, что нечто другое, возможно иной стимул, не предполагающий столь большого неравенства в распределении, сработало бы не хуже. Этим стимулом могло бы быть осознание себя как человека, вносящего свой вклад в справедливое общество.
Наш вопрос состоит в следующем: что можно сказать о представлении, будто консервативное суждение о стимулах проверено временем и, таким образом, в каком-то смысле не является теоретическим, в то время как социалистическое суждение о стимулах временем не проверено и потому в этом же смысле является теоретическим?
Чтобы дать оценку этой идее, надо сперва прояснить ее. Нам необходимо сделать то, чего не делают или плохо делают сторонники этой идеи. Нам с вами было бы легче жить, если бы Бёрк и его наследники проявляли бы большую склонность к определениям и меньшую — к декламациям. Я не утверждаю, что их противники слева в этом принципиально от них отличаются, что они являются ангелами ясности. Некоторые из них — марксисты, многим обязанные Гегелю. И все же существует разница, которую нельзя назвать просто стилистической. К ней мы еще вернемся.
4. Разные проверки временем
Существуют разные понимания представления о том, что консервативное суждение о стимулах проверено временем. Рассмотрим четыре из них.
(1) Первое понимание
заключается в
том, что мы располагаем
для рассмотрения
реальной историей,
частью которой
являются консервативное
неравенство и
экономическое
благосостояние,
но не стимул другого
типа с соответствующим
ему благосостоянием.
То есть имеется
общество, которое
на протяжении
долгого времени
последовательно
являлось более-менее
консервативным.
Говоря более общими
терминами, истинность
консервативного
суждения может
быть проверена,
просто взглянув
на то, что произошло,
на исторические
факты, а истинность
суждения социалистического
— не может. Общество
никогда не было
социалистическим.
Такое понимание
консервативного
суждения о стимулах
интерпретирует
его как высказывание
о распределении
доходов и богатства
в широком или
общем смысле,
которое сохраняется
на протяжении
многих веков истории
данного общества.
Подразумевается
также общая или
широкая концепция
уровня экономического
развития, который
в свою очередь
существует столь
же давно. Обе концепции
допускают вариации.
Оказываем ли мы
услугу консерватизму,
утверждая, что
консервативное
суждение о стимулах,
понимаемое подобным
образом, может
быть проверено
просто по историческим
фактам, а социалистическое
суждение — не может?
Очевидно, нет.
Такое понимание
наделяет сравнительно
ясным смыслом
слово «теория»
(это то, что не прошло
проверку временем
в смысле данной
формулировки),
но мы будем несправедливы
по отношению к
консерваторам,
если припишем
им неприятие теории
именно в таком
смысле. Следует
допустить, что
некоторые представители
консерватизма
придерживаются
именно такого
мнения, но было
бы несправедливо
по отношению к
широкой традиции
консерватизма,
если бы мы сочли,
что эти ее представители
правы. Данная
традиция была
бы глупой, если
бы она осуждала
нечто, на что, как
выясняется, она
сама опирается.
Легко видно, что
консерватизм
сам опирается
на теорию в данном
смысле. Принять
консервативное
суждение о стимулах
— значит признать,
что если бы мы
не имели данного
распределения
доходов и богатства,
то мы, в отсутствие
той или иной формы
принуждения, не
имели бы данного
уровня экономического
благосостояния.
Но это невозможно
доказать просто
на основании того,
что у нас давно
существуют такое
распределение
и такой уровень
экономического
развития. Это
было бы столь
же нелепо, как
утверждение, что
если Седрик 25 лет
производил кошачий
корм и все это
время был консерватором,
то, не будь он производителем
кошачьего корма,
он бы не был консерватором.
Вполне возможно,
что он бы им и был.
Может быть, консерватизм
у него в крови,
может быть, он
плод чистого разума
(или несовершенного
разума) или результат
несчастливого
детства.
Единственный
способ установить
истинность социалистического
или консервативного
суждения о стимулах
— это теоретизирование,
то есть выход
за пределы исторических
фактов и рассмотрение
того, существовал
ли бы данный уровень
экономического
благосостояния,
если бы распределение
доходов и богатств
было бы иным. Несмотря
на то что они на
этот вопрос отвечают
по-разному, они
находятся в абсолютно
одинаковом положении
в том, что касается
выхода за пределы
фактов. Поэтому,
если бы консерватизм
и был такой политической
доктриной, которая
считает, что консервативное
суждение о стимулах
принципиально
отличается от
противоположного
утверждения, консерваторам
бы поставили столь
низкую оценку
по логике, что
пришлось бы отправить
их на серьезную
переподготовку.
Быть может, мы
сейчас в ответ
услышим звуки
протеста наподобие
того деревенского
громыхания, которое
заставило Милля
назвать консерватизм
Глупой партией?
Возразят ли нам,
что все это — логическая
казуистика или
что-то в этом роде?
Трескотня? Неважно.
Ничто не изменит
простую истину:
тот факт, что X всегда
сопровождался
Y, сам по себе никоим
образом не доказывает
ни то, что X необходим
для Y, ни то, что он
не является необходимым
для Y. Возможно,
что Седрик и вправду
25 лет занимался
производством
кошачьего корма
и был консерватором,
но это ничего
не говорит о том,
является ли его
выбор профессии
необходимым условием
для его политических
взглядов.
(2) Довольно об этом.
Давайте подумаем
над другим пониманием
идеи, что консервативное
суждение о стимулах
проверено временем
и потому не является
теоретическим,
в то время как
социалистическое
суждение временем
не проверено и
потому — теория.
Здесь речь идет
о том, что в прошлом
мы находим (i) времена,
когда существовало
некое неравное
распределение
доходов и богатства,
служившее стимулом,
а также определенный
уровень благосостояния,
(ii) другие времена,
когда существовало
более равное и
менее стимулирующее
распределение
доходов и богатства,
а также меньший
уровень благосостояния.
Консерватор, придерживающийся
такого мнения,
очевидно, понимает
консервативное
суждение о стимулах
иначе: как утверждение,
что вполне определенный
уровень неравенства
необходим (в отсутствие
принуждения) для
вполне определенного
уровня экономического
благосостояния.
Может ли наш консерватор
исходить из того,
что его мнение
проверено временем?
Если отвечать
кратко, то да, в
первую очередь
потому, что оно
действительно
было проверено
в прошлом: было
время, когда неравенство
отсутствовало
и, как он утверждает,
отсутствовало
и благосостояние.
Но он также
утверждает, что
социалистическое
суждение о стимулах,
в аналогичном
понимании, не
было проверено
временем. Последнее
гласит, что консервативное
неравенство не
является необходимым
для специфического
уровня благосостояния.
Прав ли он, заявляя,
что это утверждение
не прошло проверку
временем? Если
говорить кратко,
то он не мог бы
больше ошибаться.
Социалистическое
суждение, которое
он считает неверным,
в интересующем
нас смысле имеет
совершенно ту
же историю, что
и его собственное.
Оно тоже, по его
определению, было
проверено в прошлом,
причем совершенно
тем же образом.
То есть, когда
не было консервативного
неравенства, не
было и специфического
уровня благосостояния.
Понятно, что если все
обстоит так, как
он считает, консерватор
может быть доволен.
Его утверждение
верно, а социалистическое
суждение — ложно.
Но сейчас мы говорим
не об этом более
вещественном
вопросе — к нему
я еще вернусь.
Мы сейчас обсуждаем,
верно ли то, что
говорит консерватор
об историях собственного
и чужого убеждений.
А в этом он ошибается.
(3) До сих пор мы обсуждали
утверждения о
необходимости
чего-то одного
для чего-то другого.
Но можно считать,
что консерватизм
включает в себя
фактичные утверждения
иного свойства.
Они тоже характеризуются
как нетеоретические
(в данном смысле)
представителями
консервативной
традиции. Говоря
несколько техническим
языком, речь идет
об утверждениях
не о том, что что-то
необходимо для
чего-то, а о том,
что что-то является
достаточным для
чего-то. Иными
словами, говорится
не о том, что если
отсутствует X,
то отсутствует
и Y, но, как правило,
о том, что когда
наличествует
весь X, то наличествует
и Y. Для этого необходим
только X. Используя
все тот же пример,
нам могут сказать,
что некое известное
нам распределение
доходов и богатства
обеспечивает
определенный
уровень экономического
развития. Утверждается,
что это мы знаем
из истории. Напротив,
у нас нет доказательств
тому, что ВНП остался
бы на прежнем
уровне при условии
того, что некоторые
называют стимулирующим
эффектом более
справедливого
и потому более
кооперативного
общества. Мы знаем
лишь, что существующее
распределение
богатства и порождаемый
им специфический
стимул, точно,
оставляет ВНП
таким, какой он
есть.
О такого рода
утверждениях
можно сказать,
что они гораздо
менее значимы.
Заявления о достаточности
должны быть гораздо
менее важными
для консерватизма,
чем заявления
о необходимости.
Вообще утверждение
о том, что X достаточно
для Y, не является
мощным аргументом
в пользу X. Когда
мы в обыденной
ситуации говорим,
что что-то является
средством для
достижения какой-то
цели, то это довольно
слабый аргумент
в поддержку этого
средства. Это
слабый аргумент
в ситуации, когда
существуют другие
средства, менее
затратные, более
гуманные или предпочтительные
по какой-либо
другой причине.
Если я верно указываю
Джереми на то,
что, напившись,
он забудет о своих
заботах, то это
не равнозначно
совету пойти и
напиться, если
того же результата
он может достичь
без похмелья,
позвонив маме.
Основное, что
необходимо сказать
о подобного рода
консервативных
суждениях о достаточности,
это то, что так
же, как и суждения
о необходимости,
они вполне могут
оказаться теоретическими.
Продолжительность
некого распределения
доходов и богатства
вкупе с определенным
уровнем экономического
благосостояния
сама по себе не
доказывает, что
ничто, кроме первого,
не является достаточным
для последнего.
Иначе говоря,
консерваторы
могут выступать
за определенный
уровень неравенства
распределения
доходов и богатства,
поскольку он в
свою очередь порождает
определенный
уровень экономического
благосостояния.
Но сообразно той
самой истории,
на которую они
указывают, вполне
возможно, что
к такому же результату
привел бы и меньший
уровень неравенства.
Представим себе,
что давным-давно
в момент особой
впечатлительности
меня поразил не
вид наследницы
французского
престола в Версале
до революции,
как это произошло
с Бёрком, позднее
никогда не забывавшим
радость от этого
впечатления, а
более земное зрелище
уважаемого тори
— лорда Хэйлшема,
поддерживавшего
свои брюки двумя
способами одновременно.
Если я с тех пор
в течение 40 лет
использовал и
ремень, и подтяжки
и мои брюки не
спадали, то это
не дает мне основания
предполагать,
что такого результата
можно было добиться
только таким образом.
Выходит, что в
случае суждений
о достаточности
консерваторы
неизбежно снова
погружаются в
теоретические
размышления данного
типа. Им недостаточно
утверждать просто,
что на протяжении
длительного времени
существовало
неравное распределение
доходов и богатства,
а также известный
уровень экономического
благосостояния.
Они вынуждены
утверждать, что
если бы уровень
неравенства был
бы меньше, то не
было бы и данного
благосостояния.
Остается второе
понимание консервативных
утверждений о
достаточности,
но оно сталкивается
с тем же фатальным
возражением, что
и второе понимание
консервативных
утверждений о
необходимости.
Не будем повторять
его.
До сих пор мы говорили
о некоторых связанных
пониманиях утверждения,
что консервативные
суждения о необходимости
или достаточности
чего-то проверены
временем или состоят
из накопленной
мудрости. Эти
понимания имеют
то большое достоинство,
что они касаются
самих убеждений,
их основ, доказательств
или логики, а не
того, кто их придерживается.
Но существует
еще одно понимание
фраз о проверке
временем и накопленной
мудрости.
(4) Это понимание
касается не самих
убеждений, а именно
того, чьи это убеждения.
В каком-то смысле
оно проще, занимает
больше места в
изречениях консерваторов
и открыто для
простого ответа.
Здесь мы тоже
можем услышать
слова о «лаборатории
прошлого», но речь
идет уже не о мысли
Нисбета — социолога,
не любящего футурологов.
Он считает, что
ныне живущие консерваторы,
или по крайней
мере историки-компаративисты
среди них, могут
учиться на примере
успехов и неудач
прошлого. Это
утверждение, сколько
бы в нем ни было
истины, только
в момент расстройства
сознания может
показаться отличительной
чертой консерваторов.
Другие тоже кое-чему
учатся у прошлого.
Более спокойная
консервативная
мысль о консервативной
мысли, в определенной
форме, такова:
если некая институция
или практика сохранилась
на протяжении
долгого времени,
пусть с перерывами,
то в ее пользу
можно сказать,
что многие люди,
череда поколений,
придерживаются
о них хорошего
мнения. Являются
ли консервативные
утверждения в
тех вышерассмотренных
смыслах теоретическими
или нет, по крайней
мере их истинность
или оправданность
доказана в ходе
своего рода длительного
исследования.
Неважно, что консервативные
утверждения не
могут быть каким-то
уникальным способом
прочтены в скрижалях
истории — многие
люди в них верили
и верят. Консервативные
суждения нетеоретичны
в том смысле, что
они являются итогом
суждений многих
людей. Возможно,
это имел в виду
Бёрк, говоря о
ничтожности разума
отдельного человека
по сравнению с
«общим капиталом,
накопленным целыми
народами на протяжении
веков». Энтони
Квинтон, увы, опирается
именно на это
представление:
оно содержится
в его принципе
политического
скептицизма или
даже является
этим принципом.
Это представление
в лучшем случае
может быть убедительным
в той мере, в какой
убедительно любое
утверждение, что
истина некой идеи
определяется
количеством верящих
в нее людей. В лучшем
случае оно убедительно
в той же мере, что
и любое представление
о том, что истина
устанавливается
не просто авторитетом,
а авторитетом
больших чисел,
если это вообще
можно назвать
авторитетом. Нам
рекомендуют некие
убеждения по причинам,
связанным не с
ними самими и
их логикой, и даже
не с фактами, а
на основании своего
рода демократии,
в которой каждое
из ряда поколений
считается голосующим
в референдуме
об истине. Конечно,
ввиду скептического
отношения консерваторов
к демократии,
о чем еще пойдет
речь, вряд ли они
пустят в ход демократическую
аналогию.
В других областях,
скажем, в науке
или философии,
или по крайней
мере неполитической
философии, или
в обычной, умеренно
просвещенной
жизни, такого
рода аргументация
ставит употребляющего
ее в неудобное
положение и потому
справедливо презирается.
Зачем прислушиваться
к нему в данном
контексте? Что
мешает нам считать,
что мы здесь имеем
дело с «землеплоскистами»
от политики? Чем
эти мыслители
отличаются от
тех религиозных
фундаменталистов,
которые насквозь
видят дарвиновский
заговор и заменяют
его теорию эволюции
хлопком сотворения
мира и последующим
усердием Бога
в создании различных
видов? И это не
все. Тот конкретный
аргумент, который
мы обсуждаем,
касаясь политических
убеждений, полностью
зависит от того,
может ли политическая
история рассматриваться
как исследование.
Является ли череда
поколений последовательностью
нестесненного
размышления, свободного
сбора доказательств,
осведомленной
проверки гипотез?
Похоже ли прошлое
на ту самую лабораторию,
в которой возможны
любые политические
эксперименты
и выносятся непринужденные
приговоры? Все
это вздор, и тут
уже нет необходимости
приближаться
к такой общей
оценке постепенно
или тратить время
на оговорки.
Если подвести
краткий итог истории
и в обязательном
порядке использовать
метафору лаборатории,
то история была
лабораторией,
в которой политические
эксперименты
всегда предотвращались,
аппаратура всегда
опрокидывалась,
результаты всегда
скрывались, а
при необходимости
поджигались скамьи
наблюдателей.
История была борьбой,
а не исследованием,
и то, что после
нее оставалось
в реальной политике
и экономике, было
результатом человеческих
страстей, отличных
от жажды истины,
обоснованности,
непротиворечивости
и так далее. Это
не доктринерское
утверждение марксистского
типа, сводящее
всю историю к
тому, что называется
«классовой борьбой»,
а отрицание еще
более спорного,
идеализированного
вплоть до сказочности,
взгляда на историю,
взгляда, достойного
Бёрка, только
что вернувшегося
из Версаля. Если
консерватизм
действительно
неизбежно утверждал
бы, что прошлое
было приличной
лабораторией,
то он не мог бы
претендовать
на наше внимание.
5. Эмпирика, а не теория: очевидный факт
Мы совершили четыре попытки и не нашли достойной характеристики консерватизма в терминах фактичных суждений, полученных в результате проверки временем или накопленной мудрости. Рассмотрим несколько более кратко другое утверждение — о том, что консервативные суждения фактичного, но не оценочного характера отличаются эмпиричностью в том или ином общем смысле. Снова нелегко понять, что же, по сути, здесь утверждается. Полагаю, что читающие эти строки, пусть даже они помнят то, о чем уже говорилось выше, обнаружат, что и они не имеют об этом четкого представления. Что же имеется в виду, когда говорится, что консервативные утверждения по типу «что-то необходимо для чего-то другого» или «чего-то достаточно для чего-то другого» являются эмпирическими?
Мы не можем собственными глазами увидеть, что авторитет необходим для поддержания социального порядка или даже что повышение зарплат полицейских — единственный способ бороться с ограблениями. Такие вещи нам не помогает увидеть и участие в правительственной или административной работе. Какую бы выгоду ни имели от своей работы правительственные чиновники, к их приобретениям не принадлежит дар видения того, чего не видят другие.
Конечно, сейчас нам скажут, что консерваторы не считают свои убеждения эмпирическими в буквальном смысле, то есть чувственным опытом. Но это признание только добавляет неясности. Бёрк, конечно, может объявить, что он хочет «в каком-то смысле» дотронуться руками не только до неизменных, но и до сиюминутных обстоятельств, но в каком смысле? Предположительно речь идет о таком смысле, в котором он мог бы, будь он сейчас среди нас, дотронуться своими руками до того обстоятельства, что то, что называется экономической свободой, необходимо для того, что называется свободой политической. Хотелось бы посмотреть, как он это делает. Или, если такое желание неуместно, поскольку оно само является слишком эмпиричным, хотелось бы побольше узнать об этом способе ясновидения или, вернее, яснотрогания.
В результате, как всегда бывает в подобных контекстах, то, что сперва предстает как неясная и провокационная мысль, может быть сведено к утверждению ясному и могущему быть аргументированным, но неудовлетворительному в ином отношении. Утверждение о том, что консерватизм эмпиричен, после устранения ряда вопросов, можно свести к не слишком поразительной идее о том, что консерватизм обращает внимание на факты, по крайней мере некоторые из них. Предположим, что примерно так оно и есть. Мы оказали бы консерватизму очередную нелюбезность, если бы предположили, что он видит в этом свое отличие от иных политических традиций. Это было бы не более чем своего рода помпезность и, если бы высказывалось всерьез, признаком невежества. Возможно, это подходит для Палаты лордов или для ежегодного пикника далласских консерваторов, но не для внешнего мира. На самом деле консерваторы довольно часто отмахиваются как раз от тенденции их противников к копанию в фактах, от всей этой статистики о нищете, здоровье населения, расовом вопросе, школах и так далее. Далее, вряд ли сохраняется различие между эмпиризмом, понимаемым просто как внимание к фактам, и рационализмом, или между эмпирикой в этом смягченном смысле и теорией.
Существует более подходящее представление об эмпиризме, которое позволяет провести довольно четкое различие между эмпирическим и теоретическим в различных смыслах последнего термина. Теории в обычном, да и научном смысле этого слова — не просто эмпирические отчеты. Это не доклады о наблюдениях или перечисления фактов. Это не данные, не продукты эмпирического метода как такового. Теории — объяснения видимых фактов, и зачастую объяснения, ссылающиеся на что-то ненаблюдаемое. Факт состоит в том, что яблоки падают с деревьев, а теория земного притяжения предлагает объяснение этого факта. Пусть существуют сложности с точным определением этого различия, но очевидно, что различие существует.
Очевидным образом существуют теории (в этом фундаментальном смысле слова), против которых консерваторы возражают. Одна из теорий, которая не может вызывать у них симпатию, — теория истории Маркса. Она касается того факта, что в обществах существует то, что можно назвать производительными силами, включая труд и технологии, что общества имеют классовые структуры вроде той, которая ассоциируется с капитализмом, и что они имеют надстройки, включая систему законов, обычную мораль и, возможно, религию. Что в этой триаде чем объясняется?
Теория Маркса состоит в том, что первые два элемента, производительные силы и классовая структура, объясняют третий. Не то, что обычно считается морально правильным, справедливым или праведным, объясняет другие факты общества, а эти другие факты объясняют, почему именно это считается правильным, справедливым или праведным. Вечные истины, дорогие сердцам большинства консерваторов и освященные законом, обычной моралью и религией, не столь уж вечны. Они просто являются продуктами капитализма или чего-то еще. Эта теория, лучшую (и уж точно — отважную) попытку очистить и спасти которую сделал оксфордский профессор Джерри Коэн[22], включает в себя теорию заговора или близка к такой теории: те, кто контролируют производительные силы и занимают выгодное место в классовой структуре, сговариваются, чтобы заставить себя и других принять мораль и другие институции, которые помогут оставить все таким, как оно есть.
Но нелюбовь к теориям своих противников очевидным образом не является отличительной чертой консерваторов. Далее, даже не всем их противникам нравятся все теории их противников. Если честно, и у меня не вызывает особого энтузиазма система Маркса, хотя меня не покидает чувство, что она содержит большую долю истины.
Чтобы установить то, что придает консерватизму индивидуальность, мы должны считать этой отличительной чертой неприятие такого рода теорий вообще. Возможно ли это? Можем ли мы считать, что консерватизм полностью ограничивается соответствующей формой эмпиризма? Если мы так считаем, мы снова порочим его репутацию. Считать, что консерватизм — это неприятие таких теорий вообще, значит считать, что консерватизм — это неприятие объяснения. Возможно ли, что великая политическая традиция отличается нежеланием получить, или попробовать получить, ответы на вопрос о том, почему что-то происходит, почему все обстоит так, как оно обстоит?
Не хотелось бы так думать. Консерватизм не особо интеллектуален, ему не очень нравится идея всеобщего образования, а мыслители новой правой могут не казаться нам мастерами (или мастерицами) аргументации, но консерватизм — это все же не всеобщая кампания против исследования, против того, что можно назвать действенной частью интеллекта. Не хотелось бы всерьез считать, что консерватизм выступает против всех тех вещей, которые касаются фактов, но которые в том или ином смысле являются неэмпирическими и от которых столь небрежно отмахиваются представители консерватизма: любые обобщения, любая систематическая мысль, логика, последовательность, любая политическая мысль литературного характера, все то, что производится теми тощими, скачущими и назойливыми животными, которые в меньшей степени владеют бёрковской лужайкой, чем молчаливое жвачное большинство. Также и любая абстракция, к чему мы еще вернемся.
Нет необходимости говорить много больше об утверждении, что консерваторы придерживаются и предпочитают только такие убеждения, которые прошли проверку временем, эмпиричны и так далее и потому являются нетеоретическими в различных смыслах этого слова. Это утверждение следует отвести (если надо, пользуясь услугами частных подрядчиков) на мусорную свалку истории. Оставляя в стороне все сказанное до сих пор, просто очевидно, что существуют консервативные теории в любом смысле этого слова. В первую очередь существуют теории в вышеупомянутом стандартном смысле, то есть предполагаемые объяснения наблюдаемых фактов.
Некоторые из них, как мы знаем, касаются стимулов. Некоторые касаются частной собственности. Некоторые касаются того, что называется свободой. Еще одной являлось то, что называлось монетаризмом и с 1979 года некоторое время считалось окончательным решением всех бед. Другой была теория заговора, которая властвовала над душами многих консерваторов и, похоже, подмешивалась в типографскую краску лондонской «Times» или по крайней мере была вписана в контракты ее сотрудников. Эта теория утверждала не только что коммунисты были заняты империалистическим заговором (что, несомненно, соответствовало истине), но и что они затевали заговор, равных которому не было в космосе.
Более поздние вашингтонские неоконсерваторы тоже не были обделены глубокими мыслями или по крайней мере глубокими чувствами, каким бы ни был их результат. Некоторые из этих мыслей касались повода для равнодушия к идее других стран о том, что проблема терроризма не требует американского вторжения в другие страны. Французы и немцы, в частности, как мы узнаем от Роберта Кагана, ничего значимого сказать не могут. «Пора перестать притворяться, что европейцы и американцы одинаково смотрят на мир или даже живут в одном и том же мире»[23]. Это, несомненно, многое объясняет.
Раз существуют консервативные теории различного рода, значит, существует и консервативная идеология, в любом из значимых смыслов этого слова. Поэтому, хотя Джон Адамс считает, что идеология хуже идиотизма, а новый правый Рассел Кирк ему вторит, не стоит удивляться тому, что другие консерваторы давно сбежали с затонувшего судна такого рода высказываний. Роберт Нисбет, проявляя нетипичную проницательность, дает ясное и разумное определение «идеологии»:
«Если оставить в стороне исторические значения этого слова, вроде уничижительного обозначения определенного класса в наполеоновские времена и его использование Марксом для обозначения коллективного сознания общественного класса, в наше время слово “идеология” имеет достаточно ясный смысл и пользу. Говоря кратко, идеология — это любой достаточно последовательный корпус моральных, экономических, социальных и культурных идей, включающий основательную и известную ссылку на политику и политическую власть…»[24]
Он считает, имея на то все основания, что консерватизм является такой идеологией. Для него это одна из трех основных идеологий последних веков на Западе; две другие — либерализм и социализм. Ноэл О’Салливан столь же разумен, хотя он выдвигает несколько более грандиозную концепцию идеологии. Для него идеология является или включает в себя «сознательную попытку предложить подробную и последовательную теорию о человеке, обществе и мире». Он допускает, что консерватизм является такой идеологией, а не просто набором эмоциональных и прагматических реакций на изменения[25].
Что же касается смежного утверждения, что консерватизм сам по себе является единой большой теорией, то его, пусть несколько неохотно, принимает Энтони Квинтон, оговариваясь, что это не «абстрактная теория»[26]. Дальше он добавляет традиционный комментарий:
«Консерваторы вообще настаивают на том, что для разных времен и разных мест подходят разные общественные структуры. В отличие от классических либералов или более поздних доктринеров вроде фабианских социалистов, они не одобряют вневременной идеал цивилизованного порядка, который необходимо навязывать, если надо — силой, тем сообществам, исторический опыт которых не привел их к такому порядку»[27].
Прав ли он, утверждая, что консерваторы считают, будто у них нет универсально применимой политики и желания навязать ее различным обществам? Его слова были написаны довольно давно, до того, как господин Дональд Рамсфелд, американский министр обороны, и доктор наук Пол Вулфовиц, заместитель министра обороны, начали нападать на такие места, как Ирак, официально с целью распространения цивилизации. Слова нашего советника были написаны даже до того, как более ранний президент, господин Рональд Рейган, пояснил, что он лучше всех знает, что лучше для Никарагуа, и постарается сделать так, чтобы она это получила, тем, что профинансирует войну и даже пошлет правильных американцев, чтобы начать и поддерживать эту войну. Но эти слова были написаны не раньше британской интервенции во время российской революции.
6. Ценности и принципы
Давайте теперь вспомним о проведенном выше различии и кратко рассмотрим консервативные утверждения об оценочных (в отличие от фактичных) суждениях. Сулят ли они нам больше? Нам сообщают, что эти суждения не утилитаристские, не очень общие, не слишком систематичные и не касаются «социальной справедливости» или воображаемых прав, то есть любых прав кроме юридических. Таких моральных приверженностей у консерваторов нет. Говорится также, что различные оценочные суждения консерваторов проверены временем, в каком-то смысле являются эмпирическими и не являются ни теоретическими, ни идеологическими. Но давайте освободим себя от дальнейших размышлений об этих утверждениях, которые сталкиваются с еще большими трудностями в случае оценочных суждений, чем в случае фактичных. Давайте вместо этого взглянем на отношения консерватизма с моралью и великими моральными вопросами.
Аргумент Дизраэли против утилитаризма, заключавшийся в вопросе, кто же решает, что должно считаться наибольшим счастьем для наибольшего числа, это тот самый блеф, к которому прибегают политики, когда их справедливо сбивают с толку моральные философы. По поводу любого значимого морального принципа в той же мере, как и в случае утилитаризма, возникает вопрос, кто должен решать, что соответствует данному принципу. Утилитаризм дает более убедительный ответ на этот вопрос, чем многие другие учения. Но все это не должно нас волновать. Стоит отметить просто, что оппозиция утилитаризму не является отличительной чертой консерватизма. Маркс тоже написал немало строк, пытаясь опровергнуть его, считаем ли мы, что он писал разумные вещи или ерунду. Данная книга, как вы, наверное, заметили, тоже не является консервативным трудом, но она написана и не в защиту утилитаризма.
Фридрих Хайек учит нас, что идеи «социальной справедливости», под которыми он подразумевает моральные принципы распределения благ в обществе, абсурдны, поскольку они предполагают распределять блага в соответствии с моральными достоинствами индивидов, в то время как моральные достоинства каждого индивида не поддаются обнаружению. Я не знаю, где наш учитель провел XX век. Вероятно, он нашел какое-то надежное жилище, в которое проникало немного жителей внешнего мира. Не было ни одного примечательного принципа справедливого распределения благ, по крайней мере того типа, против которого он выступал, который основывался бы на моральных достоинствах. Большинство из них было основано на рассмотрении индивидуальных потребностей, что как раз оставляет за скобками вопрос о разных моральных достоинствах индивидов. Если мы приписываем консерватизму мнение нашего учителя, то мы приписываем ему бессмыслицу.
Но не в этом главное. Возможно ли, как, видимо, подразумевает Хайек, что консерватизм отличается тем, что не имеет или не опирается на общий ответ на вопрос о том, как в том или ином обществе блага должны распределяться среди его членов? Возможно ли, что у него нет и что он не опирается на такой общий принцип или взгляд? Возможно ли, как считает Хайек, что единственное, что мы слышим от консерватизма в ответ на вопрос о распределении, это неопределенная формула о том, что блага должны распределяться любым образом, которым их распределяет механизм рынка? Это должно вызывать сомнение, как показывает несложное размышление.
Представим себе, что рынок продолжает существовать, но начинает функционировать странным образом. Предположим, чтобы прояснить нашу мысль очень быстро, что он начинает функционировать очень странно. В результате наследники, капиталисты, генеральные директора корпораций, предприниматели, склонные к риску инвесторы, лавочники, лояльные издатели и другие люди, ценимые консерваторами, начинают последовательно терять деньги. «Атеней» и прочие джентльменские клубы закладываются, торговые палаты приходят в печальный упадок, и доселе успешные семьи более не способны посылать своих детей в лучшие школы. Однако случайно оказывается, что непредприимчивые и бессемейные люди, менее высоко ценимые консервативными правительствами, включая членов последних коммун и лагерей хиппи, начинают преуспевать, не прилагая к этому больше усилий, чем сейчас. Без особых стараний они успешно выигрывают тендер на свежеприватизированные заповедники и, естественно, Стоунхендж и не пытаются извлечь из них выгоду. Должны ли мы исходить из того — можем ли мы представить себе хоть на один момент, — что консерваторы, оправившись от шока, с радостью признают, что все по-прежнему в порядке, поскольку блага все еще распределяются механизмом рынка?
Но я не буду затемнять факт приятными фантазиями. Фактически бесспорно, что у консерватизма есть некий общий ответ на вопрос о (справедливом) распределении благ. Можно вообразить, что у великой политической традиции нет такого ответа, но это крайне маловероятно. Можно предположить, что само существование такой традиции, каковыми бы ни были факты ее исторического развития и ее неизбежное внутреннее разнообразие, зависит от наличия у нее подобного ответа. Фактически бесспорно, что если рынок распределяет блага таким образом, который поддерживается и защищается некой политической традицией, то это и есть тот образ распределения, которого требует некий общий принцип, предпочитаемый данной традицией. Этот принцип определит распознаваемую цель, а не способ.
Одним из предположений данной книги является то, что консерватизм, чем бы другим он ни отличался, основан и воодушевлен каким-то общим принципом, будь то моральный или другой принцип. Одна из основных целей нашего исследования — найти этот принцип — моральный или нет — и таким образом прийти к выводу о ценности или порядочности консерватизма. Я не рассматриваю данное предположение как обязательно верное, но оно столь же разумное, как и похожие предположения о других традициях, институциях, организациях и тому подобном. Мы справедливо допускаем, что нация в целом, в своем взаимодействии с другими нациями, преследует некую общую цель. То же самое можно сказать и о банке, корпорации, церкви или армии. В каждом случае цель объясняет различные черты или свойства обсуждаемого предмета. Она проливает свет на то, что без этого осталось бы своего рода загадкой, случайным пучком черт или свойств.
Стоит добавить: предположение о том, что консерватизм основывается на общем принципе, несомненно, является чем-то вроде необходимого условия для одного реального факта: того, что очень многие консерваторы узнаваемы друг для друга и для других. Они сами и другие узнают их политические взгляды. Тем не менее окончательным доказательством наличия консервативного принципа должно быть нахождение этого принципа. До тех пор мы имеем только предположение, каким бы разумным оно ни было.
Размышления о консервативном пренебрежении разговорами о неюридических правах приводят к тем же выводам. Как мы знаем, консерваторы часто говорят, что они предпочитают держаться подальше от таких разговоров, что такие права не являются частью их идеологии. Можно симпатизировать одной из причин этого пренебрежения. Юристы и подобные им люди, отчасти вдохновленные энтузиазмом профессора Рональда Дворкина[28], действительно слишком серьезно относятся к правам.
Но я имею в виду, что консерваторы, похоже, скрывают от себя и, точно, скрывают от других следующий факт: сказать, что кто-то имеет неюридическое право на что-то, — значит сказать (присовокупляя к этому сравнительно малозначимую преамбулу, добавление или вывод), что он должен иметь это, если он того захочет. Как правило, речь идет о моральном суждении, которое имеет столь же прочные или непрочные основания, как и все моральные суждения. Оно в совершенно такой же степени требует аргументации. Разобраться в этом значит также понять, и это важно, что нет необходимости в существенной аргументации, чтобы на основании посылки о том, что кто-то имеет право на что-то, достичь вывода о том, что он должен иметь это. Переход от суждений о неюридических правах к суждениям о том, что должно быть, не является продвижением вперед.
Тем не менее, если мы все же пользуемся языком прав, верно ли, что консерватизм должен содержать в себе ответ на вопрос о том, какие неюридические права имеют индивиды? Если верно, что консерватизм в определенном обществе есть защита просто юридических прав, существующих в этом обществе, какой бы малопоучительной ни была эта истина, верно ли, что он также является аргументированной защитой моральных прав? Является ли он доктриной о том, что, на основании некого морального принципа, индивиды должны иметь то, на что у них есть юридическое право? Что по некой общей моральной причине у них есть право на то, на что у них есть право юридическое?
Такой вывод был бы преждевременным, поскольку не все организующие принципы являются моральными. Разумно предполагать, что консерватизм основывается на каком-то организующем принципе. Это предположение не следует путать с чем-то другим: утверждением, что консерватизм эксплицитно формулирует какой-либо общий принцип. В ходе нашего исследования мы увидим, так ли это. Отличается ли консерватизм тем, что не выставляет свой принцип на всеобщее обозрение?
Можно было бы сказать больше о рынке и принципе консерватизма, но давайте закончим, еще раз взглянув на наиболее прославленный труд политической философии новой правой, который до сих пор не был заменен никакой другой видной консервативной философией. То, что предлагается нам в «Анархии, государстве и утопии» Роберта Нозика, — это концепция справедливого общества. Это общество — такое, в котором распределение благ имеет определенную историю одного из двух типов: (1) Все блага в этом обществе относятся к двум категориям. Ими владеют люди, которые вложили в них или в исходные материалы для них свой труд, а также выполнили некие другие условия. Или же ими владеют люди, овладевшие ими в результате добровольных транзакций — продаж или даров, исходным пунктом для которых было владение этими благами кем-то, кто вложил в них свой труд или выполнил прочие условия. (2) В качестве альтернативы, если блага попали в неправильные руки (в соответствии с этими принципами), то с тех пор ситуация была исправлена.
Роберт Нозик без особой охоты формулирует краткое изложение своей политической философии, сокращая ее до максимы по образцу: «От каждого по способностям, каждому по потребностям». Его максима звучит так:
«От каждого то, что он сам решит сделать, каждому то, что он сам для себя сделает (возможно, с договорно оформленной помощью других) и что другие решат сделать для него или дать ему из того, что им раньше (по этой максиме) дали и они еще не потратили или передали».
Он сводит это к следующему:
«От каждого в соответствии с их выбором, каждому в соответствии с выбором других»[29].
Нозик достоин похвалы за явно высказываемое им предположение, что в основе консерватизма все же лежит общий принцип. Жалко, что консерваторы делают это так редко. Но проясняет ли то, что он говорит, этот принцип? Не указывают ли его слова на то, что консерватизм скрывает свою основную идею? Что бы мы еще ни думали о них, его слова не столь определенны, как можно предположить при первом прочтении. В свое время мы вернемся к этому вопросу.
Похожую неопределенность мы встречаем в другом типичном неоконсервативном высказывании. Его прямота и четкость иллюзорны. Уильям Кристол сообщает нам, что «американская мощь должна быть использована не только в защиту американских интересов, но и для продвижения американских принципов»[30]. Мы знаем, что эти вещи достойны того, чтобы ради них начинать войны, убивать множество людей и пытать некоторых из них, и мы можем предположить, что американские интересы — это не интересы всех американцев и, возможно, трудноотделимы от интересов некоторых неамериканцев — целых классов или даже стран, как это достаточно часто происходило до сих пор. Но это не та подсказка, которая нам нужна.
Перевод с английского М.Г.