Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2004
KristinRoth-Ey (р. 1967) — историк, преподаватель Колледжа округа Куинс Городского университета Нью-Йорка. В настоящее время работает над монографией о советской масс-медийной культуре в хрущевскую и брежневскую эпохи.
Только дочитав почти до конца книгу Виктора Славкина 1996 года «Памятник неизвестному стиляге» — одновременно и мемуары, и историческое повествование, и любовное письмо, — читатель с удивлением узнаёт, что сам автор никогда стилягой не был. Это, по словам Славкина, «стыдное признание» действительно изумляет, поскольку, как явствует из текста, с молодежной субкультурой 1950-х годов он знаком более чем хорошо.Просто в начале 1950-х этот тщедушный подросток думал, что для «стиля» он недостаточно «крут» — или недостаточно «cool», если воспользоваться американским сленгом примерно тех же годов выпуска. Он дружил со стилягами, восхищался их беспечностью, их манерой одеваться и говорить, он, как и они, обожал западную культуру, особенно джаз, но при этом так и не осмелился выглядеть как они. Славкин был, как сказали бы сейчас, настоящим фанатом «стиля» — и донес свою любовь к нему до широкой публики, став известным драматургом, журналистом и телеведущим[1].
Виктор Славкин необычайно талантлив, но в его подходе к «стилю» ничего необычного нет, скорее наоборот. Трудами бывших стиляг и их поклонников — в особенности Алексея Козлова и Василия Аксенова, чьи мемуары, как и Славкина, обильно цитируются в прессе, а сами они часто выступают по радио и телевидению — стиляга стал излюбленным персонажем советской послевоенной истории и даже своего рода фольклорным героем[2]. «Стиль» наделал шуму и в мире поп-музыки; в конце 1980-х, в пик популярности таких ретро-рок-н-ролльных команд, как «Браво» и «Бригада С», на советских улицах вновь на какое-то время появились брюки-дудочки, просторные пиджаки и прическа «кок»: юные фанаты этих групп подхватили знамя «стиля» и присвоили его[3].
Очевидно, что это две очень разные «тусовки»: «неостиляг» было мало, просуществовали они недолго; иное дело — так называемые «шестидесятники», группа куда более многочисленная, влиятельная и долговечная. Но они разделяют единый образ стиляжничества 1950-х, и образ этот в наши дни завоевал широкую популярность. Стиляга как фольклорный персонаж стал символом яркой индивидуальности, творческой изобретательности и дерзости — этакий павлин среди тучи серых голубей, самозабвенно выплясывающий под звуки иностранного «бита». Сегодня трудно остаться равнодушным, когда Козлов и другие бывшие стиляги рассказывают о том, как здорово это было — создавать собственный стиль одежды, говорить на собственном языке и, подобно первопроходцам, открывать новый мир музыки, литературы, искусства, новый образ жизни в целом. Такой образ культуры стиляг соответствует всем нашим заветным фантазиям о «молодости» как об особом этапе жизненного цикла, когда энергия кипит, обязанностей мало и все кажется по плечу. В историческом контексте послевоенного Советского Союза эти идеи кружили голову особенно сильно, поскольку прекрасно вписывались в представление о «перерождении» всего советского общества после смерти Сталина. И в этом смысле стиляга — идеальная эмблема «оттепели»: он индивидуалист, но при этом — элемент нового советского общества, которое, обретя свободу самовыражения и сорвав железный занавес, может раз и навсегда оставить позади свое тяжкое прошлое. Неудивительно, что стиляга — любимец истории: он словно завис во времени как квинтэссенция возможностей, квинтэссенция надежды.
Что в такой ситуации делать историку? С одной стороны, нам явно повезло, что у нас есть воспоминания таких людей, как Славкин и Козлов: возможность напрямую общаться с действующими лицами — одно из величайших преимуществ специалиста по современной истории. С другой стороны, в работе с источниками такого рода есть хорошо известные трудности. Мало того, что принципиально важные подробности ускользают из памяти; воспоминание еще и по самой своей природе есть акт творческий и глубоко политический. Все мы заинтересованы в том, чтобы придать своей жизни смысл и цель, и вчерашние стиляги (как и их поклонники) не исключение; они не «голоса из прошлого» — они голоса из настоящего, и их интерпретация прошлого, по определению, не может быть безучастной, как хорошо известно всякому исследователю.
И дело тут, конечно же, не в том, что действующие лица истории умышленно или непреднамеренно фальсифицируют ее, вспоминая собственную жизнь; действующие лица истории могут быть — и бывают! — замечательными историками. Однако их участие в исторической дискуссии неизбежно придает этой дискуссии определенный уклон. Наиболее очевиден уклон в сторону увековечения и восхваления (особенно когда летописец пишет о тех, кого любит). Но есть еще и тот простой факт, что воспоминания некоторых людей звучат особенно громко и легко достигают слуха аудитории. И хотя сегодняшняя известность этих людей отнюдь не гарантирует, что в прошлом они находились в таком же положении, существует устойчивая тенденция: в поле зрения историка в первую очередь оказываются именно их воспоминания.
Полагаю, что этот фактор проявляется и в исторических работах о стиляжничестве и — шире — о советской молодежи 1950-1960-х годов. Голоса современных исследователей слились в единый хор, прославляющий культуру стиляг как прогрессивную силу советской истории. Многие историки, отмечая сходство между стилягами и их ровесниками в Европе и США, утверждали, что стиляжничество было приметой неумолимой (и по умолчанию положительной) модернизации общества. Елена Зубкова, например, видит в стилягах живое доказательство того, что развитие России шло «нормально» — то есть тем же путем, что и у остальных развитых стран, хотя и с некоторыми задержками[4]. Хотя интерпретации такого рода в своей основе структурны (то есть аргументация происходит на макроуровне, на уровне государства и общества), в них все же звучит и похвала стилягам как личностям, поскольку выбор, сделанный ими в 1950-е, связывается с последующим крахом советского режима. Стиляг называют «серьезным вызовом советской идеологии» на том основании, что они отвергли советское единообразие и осмелились иметь собственный вкус[5]. Их, «пионеров “неофициальной культуры”, которой предстояло вытащить советское общество из застоя»[6], называют «первыми диссидентами»[7]. Именно так говорили и говорят о себе сами бывшие стиляги и их поклонники[8].
Рассматривать стиляжничество в русле традиции политического диссидентства — вполне правомерный способ интерпретации роли этого феномена в советской истории, и я сейчас вовсе не ставлю перед собой цель этот способ оспаривать. Но это лишь один из способов — и я полагаю, что он заключает в себе опасность сильно исказить картину советского общества того времени. Когда мы сосредоточиваем взгляд на стилягах как на «передовом отряде», не ускользает ли из нашего поля зрения все остальное общество, и в особенности советская молодежь? Если стиляги — фавориты истории, ведшие общество туда, куда оно просто обязано было прийти, то кто тогда тот шестнадцатилетний школьник из Сочи, писавший в письме в журнал «Юность»: «Я презираю стиляг, ибо это, в большинстве своем, пустые и легкомысленные люди […] самолюбивые и тщеславные люди, которые за неимением других средств выделиться, таких, как наличие глубокого ума, целеустремленность, веселый характер и пр., нашли выход в одежде»?[9]
С моей точки зрения, одно из последствий восхваления стиляжничества состоит в том, что воспоминание о реальном социальном конфликте вокруг «стиля» размывается и искажается, сводя этот конфликт, пусть и непреднамеренно, к банальности, к общему месту[10]. Дело в том, что многие советские люди, в том числе молодые, находили в феномене и даже в самой идее «стиля» нечто дезориентирующее и угрожающее. «Я и многие наши ребята никогда не видели стиляг, — писал в «Юность» один молодой человек. — Но когда прочитали письмо Светланы, то представили, кто такие стиляги и как они одеты. И у нас появилось к ним какое-то чувство, вроде ненависти»[11].И в этой позиции была бесспорная логика.
В конце концов, с официальной, идеологической точки зрения «стиль» был чуждой, враждебной культурой. Сам термин «стиляга» как пропагандистский троп впервые появился в ходе кампании по борьбе с космополитизмом в конце 1940-х, когда любая ассоциация с иностранной культурой была подозрительной и любое проявление энтузиазма по отношению к ней воспринималось как нечто потенциально оскорбительное. Первыми, кого называли «стилягами» (или — часто — «золотой молодежью»), были дети элиты, и положение родителей защищало их от настоящих преследований. Но обычные люди, обвиненные в «низкопоклонстве перед западом», нередко подвергались гонениям. Популярный актер Евгений Стеблов вспоминает, как в начале 1950-х издевались над девочкой его одноклассники:
После уроков поджидали ее на улице всем классом, и, как появилась, обступили плотной толпой. Она недогадливо улыбнулась растерянными глазами. В ответ молчание, тишина. Вдруг кто-то срывается в выкрик: «Стиляга!» «Стиляга!» — с энтузиазмом подхватывает толпа. Я из толпы поначалу не понял, в чем дело, но вот уже сорвали с нее берет и перекидывали, словно мячик, когда она тщетно пыталась поймать его, затем не выдержала — побежала. Толпа вроссыпь с криком за ней: «Стиляга!» «Стиляга!»… Ее гнали до самого дома. Она заплакала лишь у подъезда… Тогда, помешкав, сжалились, вернули затоптанный новый берет Измирянц, только предупредили — не напяливать на себя больше иностранные вещи[12].
Конечно, это типичный пример детской жестокости — но в то же время это, как говорит Стеблов, и отражение социально-культурной среды. (Даже школьные хулиганы и громилы не выбирают свои жертвы наобум.) Термин «стиляга» родился в советском культурном официозе, но взрастал он на почве гнева, негодования и — особенно — страха широких слоев советских людей. То, что этот термин (и, в более широком смысле, сама идея непохожести на других и ассоциация между молодежью и иностранной культурой) был прочно связан именно с такими эмоциями, очевидно из свидетельств о более поздних конфликтах вокруг молодежи. На протяжении 1950-х годов и даже в 1960-е молодые люди, которые «выделялись» из толпы, имели все шансы подвергнуться преследованиям со стороны разгневанных соотечественников. Согласно историку Марку Эделе (который опирается преимущественно на тексты Козлова), в конце 1950-х в моду вошел более сдержанный, «прилизанный» вид, который не так бросался в глаза, поэтому стильные молодые люди были уже не так уязвимы перед нападками толпы[13]. Однако ясно, что даже в сравнительно либеральной атмосфере хрущевской эпохи достаточно было совсем чуть-чуть выделяться, чтобы навлечь на себя подозрения и, во многих случаях, гнев толпы.
Насмешки и издевательства совершались и спонтанно, например прямо на улице, и в официальной обстановке — на рабочем месте или в школе. Так, в конце 1950-х девушки, проходившие практику на автозаводе в Тернополе, жаловались в «Юность», что наставники клеймят их позором и называют стилягами за то, что они ходят на работу в брюках[14]. В 1957 году, когда в одном из общежитий МГУ студенты-физики построили огромный усилитель, чтобы в коридорах гремел джаз, другие студенты принялись жаловаться, что им мешают заниматься; и предложения запретить стилягам вход в студенческие клубы, кафе и лекционные залы были встречены аплодисментами[15]. Годом позже молодой человек из Новосибирска написал в «Комсомольскую правду»возмущенное письмо, протестуя против преследований, вызванных его индивидуальной манерой одеваться: его узкие черные брюки (шириной, подчеркнул он в письме, 25 см), бросавшиеся в глаза соученикам по сельскохозяйственному институту, повлекли за собой комсомольское собрание и угрозу исключения. «Стиляг в нашем обществе справедливо презирают, — писал он в «КП». — Я понимаю: стиляга — это тот, у кого мелкая, серая душонка. Это человек, для которого предел мечты — платье с заграничным клеймом и веселая танцулька под низкопробный джаз. Но разве можно человека, у которого есть цель в жизни, который стремится учиться и который одевается недорого, но красиво, по моде, называть стилягой?.. Неужели я “стиляга”, и со мной надо вести борьбу?»[16]
Пожалуй, чаще всего конфликты из-за стиля были связаны с так называемыми рейдами дружинников. Конечно, мишенью дружинников были не только стиляги; эти добровольческие отряды (комсомольские патрули, народные дружины, бригады содействия милиции — «бригадмилы») бдительно высматривали «нарушителей общественного порядка» всех мастей. На практике понятие «порядка», равно как и его «нарушителей», оказывалось в высшей степени размытым и изменчивым: дружинники сами решали, кого считать «стилягой», «хулиганом», «дармоедом» или «тунеядцем». Тех, к кому приклеивались эти ярлыки, ждали разнообразные наказания. «Хулиганство» и «тунеядство» были запрещены законом и наказывались сурово, вплоть до лишения свободы[17]. Стиляжничество же в уголовном кодексе не значилось и рассматривалось скорее как «антиобщественное проявление в быту»[18]. Но тех, кого презрительно именовали «стилягами», зачастую все равно тащили в комитет комсомола или в отделение милиции, насильно стригли, отбирали или портили одежду, фотографировали для разгромных статей в прессе и стендов типа «Они позорят наш город». К тому же в головах у власть предержащих грань между стиляжничеством и настоящим преступлением была очень зыбкой, что, как и следовало ожидать, редко шло на пользу обвиняемым.
Теоретически добровольные народные дружины были формой проявления социальной активности, одним из выражений популистской программы Хрущева по обновлению социализма в СССР (общенародное государство в действии)[19]. Однако, как жаловался в 1965 году на собрании, созванном ЦК ВЛКСМ, один руководитель патрульной бригады дружинников, такие бригады сплошь и рядом создавались по случайному принципу, и поведение многих молодых дружинников было далеким от образцового. Происходило это, по его словам, так: «Вызывает начальник цеха и говорит, чтобы ты был дружинником, начальник дружины собирает со всех фотографии и выдает удостоверения». Проблема, утверждал он, состояла в том, что «у нас в дружины включают по методу принуждения, а не из числа лучших»; поэтому дружинники зачастую ведут себя так же, как те, кого они обязаны призывать к порядку, и даже хуже. «Везде так», — выкрикнул кто-то с места[20]. На этом же собрании руководитель патрульного отряда из Белоруссии сообщил, что были предложения упразднить дружины вообще — после случая, когда выяснилось, что дружинники «создали садистскую организацию, которая специально подбирала офицеров и избивала их»[21]. В советской прессе появлялись статьи с протестами против жестокости и произвола дружинников. Одну городскую дружину обвиняли в том, что она вела так называемые «альбомы женщин легкого поведения», то есть альбомы с фотографиями местных девушек, «чьи одежда или прическа не понравились начальнику штаба»; дружинники периодически совершали ночные рейды по квартирам этих девушек, проверяя, ночуют ли они дома[22]. Из Мелитополя сообщалось, что дружинники самочинно установили допустимую ширину брюк — не менее четырех спичечных коробков, — а пойманных нарушителей этой «нормы» били ремнем[23]. Были сообщения и об убийствах дружинников из мести — преступление, за которое полагалась смертная казнь[24].
Но, хотя превышение полномочий, произвол и насилие со стороны дружинников и подвергались критике в прессе, все же советские средства массовой информации поддерживали право дружинников защищать себя и, в более широком смысле, защищать от обид и оскорблений весь советский народ. Глава комсомола Сергей Павлов отстаивал это право на закрытом заседании комсомольских активистов в 1961 году:
Мы за то, что надо бить хулиганов, дебоширов, которые оскорбляют наших женщин, наших людей. Как же так, если он бьет тебя по физиономии, а ты «извините, пойдемте со мной, надо написать протокол, который потом в милиции используют в определенной комнате». Нет, если хам, хулиган бьет нашего советского человека, ему можно дать по загривку и нужно давить[25].
Речь Павлова вызвала аплодисменты, а когда он спросил, ясна ли политика комсомола в этом вопросе, в ответ раздалось дружное «да». Но на самом деле она вовсе не была ясна, и даже на этом собрании активистов разгорелся спор о том, как вести себя дружинникам на несанкционированных поэтических сборищах (знаменитые чтения на площади Маяковского). Даже активистам трудно было найти общий критерий, позволяющий отличить оскорбление от художественного и личностного самовыражения, дегенерата и хулигана — от «нашего советского человека». Один молодой активист сетовал, что с рейдами на площадь Маяковского посылают молодых рабочих, которые ничего не знают о поэзии («не представляют даже, что это такое…»), и при этом велят им «особенно не церемониться там […] если там что, на месте разбирайтесь, как вам подскажет комсомольская совесть! Причем ехидно так говорят: не то что ехидно, а с усмешкой, но намекая на то, что надо просто расправляться»[26]. Для тех участников поэтических чтений, кто не соответствовал представлениям молодых рабочих о «наших людях», последствия могли быть самыми печальными[27]. Подобного рода стычки между рабочими-дружинниками и молодыми людьми из более привилегированных слоев общества случались и на танцах, и просто во дворах и на улицах… Дружины легко могли выродиться в отряды самообороны с явным оттенком классового конфликта.
Важно помнить, что советские средства массовой информации продолжали изображать молодежь, интересующуюся западной культурой и образом жизни, как чуждую и враждебную элитарную группу даже тогда, когда западная мода уже давно перешагнула рамки советской элиты и распространилась на широкие круги населения. В 1950-е и начале 1960-х мишенью такой антиэлитарной риторики часто становились студенты, поэтому образы стиляги, представителя «золотой молодежи» и студента накладывались друг на друга и перекрывались. При Хрущеве был осуществлен ряд реформ, призванных укрепить политическое здоровье студенчества и защитить достоинство трудового класса. Пропаганда до небес превозносила реформу образования (в высшей степени непопулярную), широко задействуя антиэлитарную риторику: студенты изображались как белоручки, избалованные снобы, свысока глядящие на работяг. Таким образом, в этом дискурсе студент, как и стиляга, превращался в антиобщественный, антисоветский персонаж. В этом же ключе может быть воспринята и развязанная в начале 1960-х кампания против тунеядства: нежелание работать подавалось как отказ быть советским человеком, представителем советского общества.
В 1950-х и 1960-х годах средства массовой информации дергали эту струну множество раз и в самых разных тональностях. Было, конечно, праведное негодование и возмущение, кричащие газетные заголовки типа «Прочь, тунеядцы, с нашего пути!», призывы приговорить всех тунеядцев-стиляг (снова перекрывающиеся понятия!) к тяжелому труду[28]. Но были и обида, и горечь, и очень много искреннего недоумения и растерянности. Вот, например, крик души Л. Буниной, приславшей в 1960-м году письмо в «Комсомольскую правду». Бунина признает, что ее сын двадцати одного года от роду — тунеядец, который не желает работать и думает только о модных тряпках и развлечениях. Из письма очевидно, что мать страдает и пытается понять, как такое могло произойти. Она пишет, что у них «трудовая семья» и что вначале сын был «хороший послушный мальчик. Но вдруг (и это действительно было вдруг) я перестала узнавать его. Он стал какой-то непонятный, чужой». Она пыталась заставить его работать, лишив материальной поддержки, но тогда он стал воровать деньги у бабушки. «Конечно, можно меня оштрафовать, — заключает мать, намекая на звучавшие тогда предложения штрафовать родителей за проступки детей. — Но мне важнее понять: в чем моя ошибка, что надо делать, чтобы исправить сына?»[29]
В советской прессе встречалось множество подобных писем. Родственники и друзья — особенно матери — высказывали тревогу за молодых людей, которых, по мнению авторов этих писем, испортили чуждые нам ценности. («На чем сгорел мой Генка? На гитаре. Гитарой поманили. Развеселой компанией…»[30]) Сейчас легко иронически усмехаться при чтении таких писем, которые, как мы знаем, были перед публикацией тщательно причесаны редактором (а в отдельных случаях и вовсе сфабрикованы). И все же, хотя эти письма явно были жанром советской масс-культуры, в них отразились не только условия их создания, но и реальные чувства реальных людей. По сути, такую же смесь гнева, смятения и беспомощности мы находим в менее официальных источниках — например, в неопубликованных письмах в «Юность». Конфликты из-за стиля и социального самосознания вспыхивали не только на улицах, во дворах и на танцплощадках, но и дома, и в дружеском кругу.
В 1958 году в «Юность» пришло письмо от семнадцатилетней москвички «Лены К.», повествующее о разгульном образе жизни «золотой молодежи». Лена К. описывает этот «мир “бесшабашной веселости”» сдержанно, но в зловещих тонах: «На этих “вечеринках” не было веселья, а были лишь коньяк, сигареты, “рок” (рок-н-ролл) и…» [отточие в оригинале. — К. Р.-А.]. Вскоре она, бывшая отличница, начала страдать на уроках от похмелья, а то и вовсе пропускать занятия. Кроме того, Лена К. недвусмысленно дает понять, что она потеряла девственность («уже одни только “страстные поцелуи” не удовлетворяли меня…»). Теперь она кается, отчаянно хочет изменить свою жизнь и напрямую спрашивает: сможет ли она когда-нибудь «стать человеком […] честной женой, хорошей матерью» и найти людей, «которые не обратят внимание на мое грязненькое, оплеванное прошлое»[31].
«Юность» в 1959 году опубликовала письмо Лены К. неотредактированным, и редакцию захлестнул поток читательских откликов, неравнодушных и неоднозначных. В основном писали молодые люди, которых признание Лены глубоко тронуло. Многие готовы были протянуть ей руку дружбы, если она исправится; юноши и девушки даже присылали свои адреса и настаивали, чтобы она немедленно приезжала: «Приезжай к нам, Лена!Поступишь работать у нас на заводе, будешь работать и учиться заочно, заниматься спортом […] и у тебя будут, уверены, замечательные друзья, если ты, конечно, ответишь тем же». Авторы некоторых писем называли себя бывшими стилягами и рассказывали о том, как им удалось измениться. А иные просто предлагали девушке моральную поддержку:
Лена, я тебя понял, очень хорошо понял. Ты будешь человеком, я верю в тебя. Это было все ошибкой, судьба играла над тобой […] Уйди из этого шума дикого «рок-н-ролла», брось эту веселую компанию «золотой молодежи». Ведь это все внешний блеск, а если заглянуть внутрь каждого этого человека, там все пусто! Кто они, эти люди? Тунеядцы, пауки, сосущие деньги из карманов своих родителей. Мы забудем все. Хороших юношей в нашей стране много, и ты везде найдешь поддержку.
Подобные письма присылали многие молодые люди, стремившиеся утешить и подбодрить Лену К. Автор этого письма, юноша двадцати одного года, подписавшийся «твой незнакомый друг», был (как и авторы множества других посланий) знаком с миром «золотой молодежи» — или, по крайней мере, понимал, в чем состоит его привлекательность. В большинстве писем ощущается искренняя печаль по поводу того, что Лена и ей подобные утратили веру в идеалы советского общества и, главное — в людей, в своих современников.
Однако далеко не все письма, пришедшие в «Юность», были полны сочувствия и понимания. Многие писали, чтобы выразить свое недоумение, отвращение, гнев, а то и вовсе выбранить Лену К. Двадцатитрехлетняя студентка заявляла: «Да, такие, как ты, мусор в нашем обществе, и нужно бороться решительнее с такими». В том же тоне написано письмо еще одной девушки, которой «стыдно за Лену К., за то, что она посмела написать письмо в редакцию». Она недоумевает: «Лена, как ты могла дойти до такого положения? Ведь ты училась в школе, записывалась в драмкружки, тебя окружали ребята и девочки. И ты не могла увидеть всего большого и святого…» Как и многие другие, она просит редакцию «Юности» переслать ее письмо Лене К., «чтобы она поняла, что невозможно простить девушку, для которой 17 лет — “прошедшая молодость”». С этим согласен и юноша из Сталино: «Я и подобные мне простые парни и девушки никогда не поверят на слово таким, как Лена К. […] Даже по письму Лены чувствуется, что она не наш человек, человек из чуждого нам мира»[32]. С точки зрения авторов таких писем, а их было много, Лена К. и ей подобные отвергли идеалы советского общества, и потому назад, в это общество, им дороги нет.
Была ли Лена К. стилягой, «чувихой»? Признали бы Козлов сотоварищи в ней свою — тогда и сейчас?
Скорее всего, нет. Скорее всего, в их глазах она была бы просто девушкой, которая запуталась в жизни. Лена К. в своем письме словом не обмолвилась об интересе к иностранной музыке, моде, литературе. (Рок-н-ролл был всего лишь фоном для разврата.) Судя по ее словам, в «мир “бесшабашной веселости”» она попала достаточно случайно. Ее история — это во многих смыслах типичная история «падшей женщины», не устоявшей перед соблазном. Расхожий образ стиляги — личности смелой, творческой, свободной, раскованной — вяжется с Леной К. очень плохо.
Стоит отметить, что все знаменитые тексты о стиляжничестве принадлежат перу мужчин; некоторые авторы особо подчеркивают сугубо мужскую природу этого культурного феномена[33]. (Нечего и говорить, что по отношению к девушкам нормы общественной морали были гораздо суровее, особенно в том, что касалось секса и выпивки.) Но даже если бы наши с вами современники и отказались видеть в Лене К. «настоящую» стилягу, сама она считала себя таковой — как и ее современники. Ее рассказ, полный боли и отвращения к себе, был частью жизненного опыта советских молодых людей, их представлений о том, что может случиться с девушкой в компании развязных молодых людей под музыку Чабби Чекера.
«Настоящих» стиляг не было. Даже в те времена этот термин был многогранен и противоречив, а в наши дни он тем более должен оставаться открытым для разнообразных интерпретаций, потому что советская культура сама по себе была поливалентна и одного термина явно недостаточно, чтобы передать всю ее сложность. Вне всякого сомнения, многих людей волновал приток иностранной культуры в советское пространство и захватывала возможность эксперимента с новыми стилями и ценностями. Некоторые видели в этом опыте основу для нового самосознания и радовались его отличию от советских стандартов. Имена именно таких людей чаще всего сохраняются в истории. Но то, что одним казалось глотком свободы, другим виделось угрозой и оскорблением их взглядов на то, что значит быть советским человеком. А кто-то действительно путался и терялся. Социальный конфликт по поводу «стиля» был не только конфликтом поколений, но и конфликтом внутри одного поколения, сыгравшим важную роль в развитии классовых и гендерных идеалов, которые тоже стали неотъемлемой частью истории советской молодежи и, в более широком смысле, истории послевоенной эпохи. Памятник Лене К., скорее всего, никогда не поставят, но право войти в историю она заслужила.
Авторизованный перевод с английского Евгении Канищевой
[1] Виктор Славкин — автор очень популярной пьесы, воспоминаний бывшего стиляги, под названием «Взрослая дочь молодого человека» (оригинальное название «Дочь стиляги»). «Взрослая дочь…» впервые была поставлена в Москве в 1979 году, вошла в репертуар театров во множестве городов СССР, спектакль по ней транслировался по телевидению. В 1990-е годы Славкин стал автором и ведущим популярной телепередачи «Старая квартира».
[2]Козлов А. «Козел» на саксе. М., 1998; Аксенов В. В поисках грустного бэби: книга об Америке. Нью-Йорк: LibertyPublishingHouse, 1987.
[3] О феномене «неостиляг 1980-х» с позиций этнографического исследования см.: PilkingtonH.Russia’sYouthandItsCulture. NewYork, 1994.
[4]Зубкова Е.Ю. Послевоенное советское общество М., 2000. С. 153. См. также: Starr S.F. Red and Hot: The Fate of Jazz in the Soviet Union, 1917-1991. New York, 1994; Ryback T.W.Rock Around the Bloc. New York, 1990; Edele M. Strange Young Men in Stalin’s Moscow: The Birth and Life of the Stiliagi, 1945-1953 // Jahrbücher für Geschichte Osteuropas. 2002. Bd. 50. S. 37-61. См. такжеподробноеисследованиесовременногоамериканскогосоциолога: Kassof A.The Soviet Youth Program: Regimentation and Rebellion. Cambridge, 1965. Лучшее на сегодняшний день исследование послевоенной молодежной культуры содержится в неопубликованной диссертации Юлианы Фюрст (JulianeFuerst), которая рассматривает многие вопросы, затронутые в этой статье, в контексте позднесталинского периода (1945-1953 годы).
[5] Pilkington H.Op. cit. P. 67.
[6]Geldern J. von, Stites R. (Eds.).Mass Culture in Soviet Russia: Tales, Poems, Songs, Movies, Plays, and Folklore, 1917-1953. Bloomington, 1995. P. xxv.
[7]Ионин Л.Г. Социология культуры. М., 2000. С. 176.
[8] Не в переносном, а в буквальном смысле: выражение «первые диссиденты» встречается у Аксенова (В поисках грустного бэби. С. 20).
[9] РГАЛИ. Ф. 2924. Оп.1. Д. 50.
[10]Олег Хархордин в книге «Обличать и лицемерить: генеалогия российской личности» (СПб.; М.: ЕУСПб., Летний сад, 2002), напротив, подчеркивает и, по сути, осуждает социальный конфликт вокруг «стиля».
[11] РГАЛИ. Ф. 2924. Оп.1. Д. 50.
[12]Стеблов Е. Против кого дружите? М., 2000. С. 51.
[13]EdeleM.Op. cit.S. 46.
[14] РГАЛИ. Ф. 2924. Оп. 2. Д. 72. Л. 9-10.
[15] ЦАОДМ. Ф. 4. Оп. 113. Д. 42. Л. 142-145.
[16]Нуйкин А. Стиляга ли Владимир Токарев? // Комсомольская правда. 5 апреля 1958 г.
[17] Статья 206 Уголовного кодекса РСФСР трактовала хулиганство как «умышленные действия, грубо нарушающие общественный порядок и выражающие явное неуважение к обществу». Между 1957 и 1960 годами девять советских республик приняли законы против тунеядства. Проекты этих законов широко обсуждались в прессе. Закон РСФСР, которому тоже уделялось много внимания в СМИ, был принят в мае 1961 года. См.: Connor W.D.Deviance in Soviet Society: Crime, Delinquency, and Alcoholism. NewYork, 1972. P. 196-198; Аксютин Ю., Пыжиков А. Постсталинское общество: проблемы лидерства и трансформация власти. М., 1999. С. 192-194.
[18]Фразу «антиобщественное проявление в быту» см.:РГАСПИ (М). Ф. 1. Оп. 32. Д. 950. Л. 39.
[19] По данным журнала «Коммунист», в 1960 году было более 80 000 дружин, объединявших более 2,5 миллиона дружинников. Анашкин Г., Бабин Н. Общественность и укрепление социалистического правопорядка // Коммунист. 1960. № 10. С. 52. Более подробно дружины рассматриваются в: Хархордин О. Указ. соч.
[20] РГАСПИ (М). Ф. 1. Оп. 5. Д. 1104. Л. 101.
[21] РГАСПИ (М). Ф. 1. Оп. 5. Д. 1104. Л. 116.
[22]Новоплянский Д. Под маской дружинника // Комсомольская правда. 6 октября 1960 г.
[23]Битов О. Семь овец и добрые пастыри // Комсомольская правда.19 ноября 1959 г.
[24]См.: Open Society Archives (Budapest, Hungary). Box 300-80-1-223.
[25] РГАСПИ (М). Ф. 1. Оп. 5. Д. 815. Л. 34.
[26] РГАСПИ (М). Ф. 1. Оп. 5. Д. 815. Л. 54.
[27] См. сборник документов: Поликовская Л. «Мы предчувствие, предтеча…» Площадь Маяковского: 1958-1965. М., 1997. Роль Павлова как руководителя аппарата ВЛКСМ и попытки этого аппарата оказать влияние на советскую молодежь рассматриваются в книге: Митрохин Н. Русская партия: движение русских националистов в СССР 1953-1985. М.: Новое литературное обозрение, 2003. С. 239-300.
[28] Строки из писем // Комсомольская правда. 9 сентября 1960 г.
[29] В чем моя ошибка? // Комсомольская правда. 9 сентября 1960 г.
[30] Помогите матери // Комсомольская правда. 14 февраля 1963 г.
[31] Речь идет о судьбе Лены К. // Юность. 1959. Май. С. 95-97.
[32] РГАЛИ. Ф. 2924. Оп.1. Д. 139.
[33] Об этом см.: EdeleM.Op. cit.