Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2004
HansUlrichGumbrecht (р. 1948) — литературовед, медиевист, историк и теоретик культуры, философ. Профессор Стэнфордского университета (США).
Недоверчиво, но и не без зависти я во время публичных дебатов культурологов и философов в Москве наблюдаю, как быстро выстраиваются эпистемологические линии обороны. Задача в том, говорят участники дискуссии, чтобы отделить научно обоснованные истины от просто мнений и бездумно повторяемых банальностей. Десять минут спустя, во время дискуссии между участниками и публикой, высказав — пожалуй, не без налета высокомерности — просьбу, чтобы мне разъяснили разницу между «просто мнениями» и «научно обоснованными мнениями», я наталкиваюсь на — похоже, не наигранное — непонимание. «Научно обоснованными», отвечают мне, могут считаться лишь те высказывания, которые можно подтвердить по модели «верификация/фальсификация». Готовый сорваться у меня с языка вопрос, не считается ли и в России признанным, что важнейшая операция всех гуманитарных наук — интерпретация (здесь можно было бы, конечно, сослаться на Дильтея) и что интерпретации (в этой связи в Германии принято упоминать Никласа Лумана) имеют обычно статус «наблюдений второго порядка», то есть таких, где наблюдатели неизбежно наблюдают себя самих в процессе наблюдения и потому знают о том, что всё, что они видят и узнают, зависит от их собственного угла зрения, — вопрос этот я не задаю, не предвидя от него пользы ни участникам дискуссии, ни самому себе. Ведь это лишь усилило бы непонимание с одной стороны и видимость высокомерия — с другой. По крайней мере теперь я понимаю, почему мои русские коллеги так часто называют свои выступления английским словом «report» («доклад»).Очевидно, они представляют себе мир, который стремятся описать и понять, как хотя и потенциально сложный, но все же одномерный объектный мир, применительно к которому описания однозначно «ошибочны» либо «правильны»,так что «правильные описания», того гляди, сложатся в картину мира, которую можно будет считать верной.
Все это отдает некоторой простоватостью, и в то же время мне — как сказано выше — становится завидно. Ведь в этом одномерном мире непременно существует измеримый «научный прогресс» и надежное суждение о качестве и значимости исследований. Напротив, как распознать качество гуманитарных исследований и прогресс в гуманитарных науках в мире наблюдений второго порядка, где всякое восприятие и всякий опыт зависят от наблюдателя и потому подлежат оценке только с точки зрения наблюдателя? Заносчивость тех философов-любителей и дилетантов от истории естествознания, которые пытались превратить перспективизм собственного понятия науки в абсолютную добродетель и упрекали физиков, химиков и биологов за их якобы наивный эпистемологический реализм, никогда не производила особенного впечатления на представителей естественных наук. После удавшейся шутки, пополнившей сокровищницу интеллектуальных анекдотов под именем «Сокалов розыгрыш»[1], позор наивности остался на стороне гуманитариев.
Раз оборона путем наступления не удалась, что остается теперь гуманитарным наукам, чтобы оправдать собственные претензии на научность? Нашли ли они какую-то альтернативу модели, признающей за каждым индивидом и каждой группой собственную «конструкцию реальности»? Есть ли возможность согласовать их высказывания с жестокой простотой кода «истинное/ложное», который, как признавал даже конструктивист по совместительству Никлас Луман, господствует в мире науки? Вопрос о том, могут ли гуманитарные науки быть, несмотря ни на что, «научными», существует исключительно — о чем не лишним будет иногда напомнить — в тех странах, где научные системы возникли под влиянием могущественного в XIX веке немецкого образца. И если в этих странах вопрос о научности гуманитарных наук многим кажется сегодня разрешенным, то — по крайней мере для последних десятилетий и нашей современности — лишь благодаря целому ряду успешных сдвигов, в результате которых вопрос о научности стал прилагаться не к высказываниям и результатам различных дисциплин, а к предпосылкам, социальным функциям и условиям научной деятельности.
Самый первый и остроумный из этих сдвигов наметила — теперь уже почти 40 лет назад — книга Юргена Хабермаса «Познание и интерес» (Erkenntnis und Interesse) — по сей день, пожалуй, самая читаемая его работа. Когда от ученых потребовали осознать, что побуждения и ориентации, свойственные им как определенным личностям и представителям той или иной группы, суть условия, предопределяющие результаты исследований, избегание эпистемологической наивности потихоньку вытеснило в качестве основного критерия научности однозначную верифицируемость высказываний и результатов. В особенности гуманитарии встретили это, естественно, бурным ликованием, прежде всего потому, что эпистемологическая совестливость, возведенная теперь в ранг критерия научности, повлекла за собой видимость демократизации в том смысле, что отныне стало невозможным строгое различение важных и второстепенных результатов. Целью стало избежание частичной слепоты, заменившее собой притязание на остроту зрения.
Но чем дальше, тем становилось хуже. Значительную часть академической риторики в 1970-е и начале 1980-х годов составляли описания разнообразнейших так называемых «общественных функций гуманитарных наук», причем место упражнений в рефлексии по поводу предпосылок собственных взглядов заняло бесконтрольное по большей части бахвальство собственными потенциальными достижениями. Ведь кто когда-нибудь всерьез верил, что именно гуманитарные науки создают — как тогда охотно и часто говорили — «знание, дающее обществу ориентиры»; что они «компенсируют нанесенный техническим прогрессом урон» (на который никто никогда не жаловался, кроме горстки гуманитариев)или, уж тем более, что они должны «противостоять тенденциям к ремифологизации», которым гуманитарные науки традиционно, стоило таковым тенденциям где-нибудь появиться (как, например, в немецкой культуре начала ХХ века), тут же поставляли богатейший материал.
Но самым расхожим, пожалуй, эрзацем критерия истины в гуманитарных науках стала популярная нынче и почти всегда имеющая успех ссылка на организационный принцип «междисциплинарности». На междисциплинарность можно претендовать на самых различных, почти необозримых в широте своего спектра, основаниях — и с гарантированным успехом. Есть банальная междисциплинарность, например, в гордости литературоведа, который время от времени читает философские книги или даже разговаривает с философами (как будто литературовед может обойтись без таких контактов). Есть банальная междисциплинарность и в заимствовании — без всяких последствий — информации из другой дисциплины (как будто можно избежать такого рода упоминаний); есть виртуальная междисциплинарность исследовательских центров и проектов, сводящих под одной крышей представителей различных дисциплин — без малейших попыток побудить их к диалогу; и, наконец, междисциплинарность «утра выходного дня» — это когда находят «поучительным» (или, хуже того, «захватывающим») то, что говорят представители других дисциплин, — в полной уверенности, что это никак не повлияет на собственную деятельность и картину мира. Помимо неизбежных и тривиальных актов обмена информацией, междисциплинарность стоит труда лишь в том случае, если она не берется заранее гарантировать возможность взаимопонимания. Только при этом условии междисциплинарность приносит результаты, в том числе и намечает возможное наполнение понятия научности для гуманитарных наук.
Междисциплинарность, не считающая взаимопонимание гарантированным заранее, может породить то, что философ Ричард Рорти назвал — применительно к литературе — «imaginativeredescriptions», то есть повторные описания уже описанных фактов, порождающие новую сложность описания, поскольку изменяют те заранее заданные углы зрения, под которыми мы обычно эти факты видим. Такое варьирование углов зрения, порождающее контринтуитивные перспективы, вряд ли оправданно в обыденной жизни, поскольку вариативность и повышение сложности могут угрожать надежности институциональных процедур и сценариев, от которых зависит наша повседневная жизнь. Однако при сохранении определенной дистанции к повседневности варьирование углов зрения и контринтуитивное мышление могут весьма способствовать гибкости, необходимой для выживания институций.
Но даже если для гуманитарных наук под такими лозунгами, как «варьирование углов зрения», «порождение сложности», «контринтуитивное (или “смелое”) мышление», создать некую нетривиальную область действия, это до конца не отменяет упрямый вопрос, почему их непременно нужно называть «науками». Ведь с моделью «верификация/фальсификация», во всех остальных случаях служащей нам показателем «научности», они остались несовместимы и в этой роли производителей сложности. Может быть, «HumanitiesandArts» — самое распространенное в англоязычном мире обозначение гуманитарных наук — есть более удачное, более адекватное решение, не в последнюю очередь потому, что оно лучше совместимо с той долей воображения, без которой не возникает новое в гуманитарных науках («imaginativeredescription»)?Но прежде всего потому, что именование «HumanitiesandArts» не обязывает к «серьезной науке», погоня за которой так легко становится для гуманитариев причиной бесплодия?
Перевод с немецкого Марии Сокольской