Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2004
Илья Утехин (р. 1968) — лингвист, психолог, декан факультета этнологии Европейского университета в Санкт-Петербурге.
… Она верила в имущество и берегла его — от этого у нее и сейчас была кофта раздута, внутри ее на голом теле лежали различные вещи, ее собственность, согревающая ей грудь.
Андрей Платонов. Джан
Если когда-нибудь здесь будет музей, посетители станут судить о бывшем хозяине квартиры — дух его витает — по предметам обстановки и прочим артефактам, выставленным на обозрение. Портрета недостаточно, чтобы наглядно и ощутимо проникнуть в личность протагониста экспозиции, так что пожалуйте: вот вам его письменный прибор, книги, сигареточница, трость и сюртук — вещи, очеловеченные пользователем и призванные повествовать о хозяине и его жизни. Чем больше дистанция, тем, разумеется, посетителю любопытнее и вне связи с личностью — ну разве что в связи со своей собственной: занятно примерить эту обстановку на себя. Все здесь, однако, устроено так, как если бы законсервированный в предметах образ повседневной жизни действительно мог пролить свет на все остальное, на самое главное — на то, чем, собственно, и интересен покойный.
Пока же мы беспокойны и имеемся в наличии собственной персоной, пока мир вещей, окружающих нас в быту, не сдан в утиль и букинистам, не растащен наследниками или не дистиллирован в застывшую витрину мемориала, мы и не замечаем обычно, в какой степени собственность, согревающая нам грудь, определяет то, что мы из себя представляем. Ибо я — это не только вон тот желто-серый организм, отражающийся в зеркале (разве мама любила такого?). Зеркало вообще занятная штука, там видишь себя в окружении самых близких предметов, как то: одежда, обручальное кольцо, парик, вставные челюсти и т.п. Посреди них видна особая вещь, которая с тобою всегда: тело твое. Но речь сейчас не о нем, а о том, чему оно служит центром притяжения.
Когда хмельной гость ненароком столкнет со стола мою любимую чашку, это может быть чувствительней, чем потеря бумажника. А потеря бумажника, подаренного когда-то любимым человеком, будет чувствительней, нежели потеря соответствующей суммы денег плюс цена аналогичного бумажника. Вот в цене-то и дело: ценность вещи бывает субъективна и не измеряется ее покупной или продажной ценой — цены ведь и вовсе может не быть. Поэтому какой-нибудь новый бумажник или очешник аналогичен потерянному только теоретически, через редукцию человеческих чувств. И для того чтобы подчеркнуть возможность человеческих чувств, у нас принято снимать с подарка бирку с ценой.
Это в магазине предметы выставлены на полки, абстрагированные от чувств пользователя, хотя всякий товар и претендует на то, чтобы хоть чуть-чуть приобщиться к человеку и его чувствам. Потребитель ведь кладет что-то в свою корзину не только для удовлетворения непосредственной нужды, но и подспудно реализуя свои представления о себе самом — чего ему хочется, на кого (из рекламных персонажей и проч.) он хочет быть похож. Ибо всякое употребление товара или вещи способно тут же обратиться знаком этого употребления в глазах окружающих — и в своих собственных. Ну, ладно, я вот курю «Парламент», потому что этот конкретный дым отечества мне сладок и приятен среди прочих доступных, но вот какие-то там знатоки утверждают, что значительная часть курящих (я к ним, конечно, не принадлежу) не очень-то различает качества табака на вкус и запах, а потому руководствуется в выборе исключительно соображениями сопутствующего выбору имиджа.
Отдельные же категории товаров специально предназначены для функционирования преимущественно в сфере чувств, воспоминаний и человеческих отношений; продаются они в магазинах подарков и сувенирных лавках. Страшно подумать, что и моя любимая чашка, возможно, оттуда — какая все-таки пошлятина! Не случайно пристрастный интерес к этой проблематике питают прежде всего психологи-прикладники, работающие в области маркетинга и исследований потребления. Им и их клиентам требуется выяснить, из чего только сделаны мальчики и девочки, дяденьки и тетеньки, старички и старушки; в том числе и мы с вами.
Только в пику маркетологам составляют нас вовсе не те вещи, которые только что куплены; скорее уж тут окажется какой-нибудь любимый свитер, вопреки степени изношенности предпочитаемый всем остальным свитерам. Путь к этому свитеру и любимым стоптанным ботинкам, путь к себе начинается от любимого детского одеяла и плюшевого мишки. Осознание себя через принадлежащие предметы настолько фундаментально, что младенец «дай!» скажет раньше, чем впервые назовет себя «я». Еще и не осознавая себя, он станет плакать, если у него нечаянно попытаются отторгнуть любимое. Взрослому и то бывает тяжело смириться с потерей, но все-таки легче: круг его привязанностей шире, чем мама, соска, одеяло и любимый мишка, и он может представить себя «самого по себе», в своей отдельности и относительной самодостаточности, что не дано младенцу, не умеющему узнать себя в зеркале.
Четверть века назад два пытливых исследователя написали книжку[1] — они инвентаризовали любимые вещи почти в сотне американских семей и узнали много интересного про то, к чему у кого имеется привязанность и как она устроена. Выяснились, среди прочего, возрастные и гендерные различия: например, для взрослых женщин и пожилых людей среди самых любимых вещей оказались, в частности, отдельные фотографии, стоящие на комоде, и вообще — такие вещи, которые предназначены не для того, чтобы что-то с их помощью делать, а для того, чтобы на них глядеть. Кстати, чем дороже вещь сердцу, тем, кажется, быстрее она переходит из разряда вещей деятельных в любимый экспонат. Всякий по роду занятий бравший у людей интервью знает, что ближайший путь к сердцу и лучший способ начать разговор и обратиться к биографии собеседника — просьба рассказать о таком экспонате, о фотографии, висящей на стене. И когда начнется пожар, именно такие вещи я брошусь спасать в первую очередь, ибо все остальное — дело в той или иной мере наживное.
Апариграха, один из принципов добродетели в индийских религиях, состоит в отсутствии привязанности, в том числе и к имуществу. И то верно: осознав и прочувствовав непривязанность к вещам, лицам и собственному телу, проще убедиться в иллюзорности собственного «я». Как-то, право, и подумать неуютно о последовательной реализации этого принципа на практике. Ведь тогда стало бы недоступно простое и универсальное (увы, слишком человеческое!) утешение: как поют в любимой песне, иногда мне достаточно просто вспомнить мои любимые вещи, и жизнь уже не кажется такой плохой.
В углу
Она стала среди своего жилища, не снимая плаща, равнодушная и чужая для собственных окружающих предметов. Если бы был сейчас внезапный случай, она подарила бы всю свою утварь соседке; это доброе дело немного утешило бы ее и вместе с уменьшением имущества уменьшило бы размер ее страдающей души.
Андрей Платонов. Джан
В обжитом и уютном жилище все вещи — на своих местах, они составляют порядок, удобный и любезный сердцу владельца. Любимые вещи стоят на виду, безделушки — на полочках, а вещи практические — там, где им сподручнее. Они — в центре жизни. Но наблюдателю быта интересно не только в обители людей - ничуть не менее продуктивно произвести мысленную инвентаризацию владений, расположенных на периферии жилища: в кладовке. Там тоже, вдали от гостиной, столовой, спальни, вдали от кухни и от ежедневной суеты, сокрытые от взгляда хозяев и порой даже стершиеся из их памяти, коротают свой век вещи. Там больше пыли и меньше порядка.
Здесь мы встретим предметы двух разрядов. Во-первых, те, которыми не пользуются постоянно, потому что нужда в них бывает редко или при особых обстоятельствах. Таковы елочные игрушки, раскладушка, самовар и, в меньшей степени, лыжи и велосипед — эти-то могут расположиться и в прихожей. Во-вторых, здесь обитают предметы, которые, в отличие от своих собратьев, населяющих жилые комнаты, частично утратили свою дееспособность, поломавшись или просто состарившись. Их жалко выбросить; их, случается, отвозят на дачу, где быт бывает устроен проще, чем в городе, и там они сгодятся, но кое-кто из них уже на полпути к помойке. Да ведь на помойку еще нужно тащиться и тащить все это на себе — пусть уж лучше тут пока… Энергичные молодые хозяйки стремятся, чтобы старый хлам все-таки прошел этот путь до конца. Или же раздаривают утварь соседям.
Некоторым вещам везет больше — со временем они превращаются в ценимый антиквариат, в вещь «для глядения»: какая-нибудь тарелка столетней давности может и вовсе утратить свою непосредственную посудную функцию и стать украшением интерьера. Удивительным образом такая возможность заложена уже в момент ее появления на свет, ведь нет такой вещи, которая не следовала бы в какой-то мере принципу «не хлебом единым…». И потому у всякой даже вполне практической вещи есть свое лицо, и однажды это лицо может стать важнее прямого предназначения. И тогда из кладовки вещь переместится обратно в гостиную, но уже на новых правах.
Да, еще один разряд кладовочных вещей — вещи, оставшиеся без хозяина, в которых из ныне живущих никто не испытывает потребности. Книги в коробках, какие-нибудь инструменты и механизмы — оставленные людьми немые свидетели давнишних занятий и увлечений. Какие-то из них подобны самым старым фотокарточкам в семейном альбоме — в том смысле, что нынешний домохозяин уж и не упомнит, чьи они. Тут на каждом шагу ребенок может совершить открытие.
Кстати, если кто и станет перебирать вещи в кладовке, открывая сундуки и коробки ради удовольствия и интереса, то это как раз дети (вопреки запрету взрослых) — или старики. В этом таинственном царстве, населенном загадочными предметами, старшими, чем их новые обладатели, которые неизвестно кто держал в руках и которые непонятно для чего служат и как работают, — что ищут в нем старики, которым уже открыты секреты?
Из какого сора…
Она попросила у сына, чтоб он дал ей что-нибудь. Попросила она робко, без надежды и без жадности, лишь для того, чтобы у нее стало больше вещей и увеличилась, посредством них, житейская занятость, — тогда время жизни проходит лучше. […] Однако она пошла, не взяв ничего с собою из жилища, кроме того, что ей дал сын — и то потому, что эти вещи находились у нее в руках. Оказывается, и домашнее добро свое она уже не любила, потому что для жадности у нее не хватало душевных человеческих сил.
Андрей Платонов. Джан
Примечательно, что роются в помойке иногда и люди вроде бы прилично одетые. То есть не только бомжи и алкаши (многих из них новые времена приодели в общедоступные вельвет и кожу секонд-хэнда), а иной, более благополучный контингент. Они не станут забираться внутрь контейнера, а тихонько осмотрят его содержимое, поковыряют палкой, подберут что-нибудь себе в авоську и побредут восвояси. И в отличие от бомжей смутятся вашего взгляда. Обычно тут вспоминают про тяжкую долю пенсионеров — замечу вам на это, что большая часть обездоленных пенсионеров в помойке все-таки не роются, так что бедность здесь, кажется, не главный и уж, конечно, не единственный резон.
Рядом с мусорным баком мы непременно найдем место, куда граждане складывают старые вещи, уже оторванные от сердца, но еще на что-то годные. Тут обнаружится примерно то же самое, что и в кладовке: и стоптанные, но еще живые ботинки, и почти не рваное демисезонное пальто, и какая-нибудь мебельная рухлядь, а то и ламповый телевизор, годный на детали. Вещи меняют хозяина и продолжают свой жизненный путь — без посредничества коммиссионного магазина, потому что в магазин такие вещи не возьмут. А с помойки их подберут обязательно — и очень скоро.
Для кого-то это вопрос выживания. Говорят, на окраинах, там, куда свозят мусор для переработки, — на городских свалках — живут и борются друг с другом за существование люди, черпающие свое пропитание исключительно из этого бескрайнего моря городских отходов. Найденное еще пригодно к употреблению теми, кого не смущают нетоварный вид и пронизывающий все вокруг запах.
Но вот у человека «нормального», с его жилплощадью, работой или пенсией, склонность копить, не выбрасывая, всякую всячину (баночки, коробочки, тряпочки, железки и бумажки) — а иногда и принести что-нибудь этакое с улицы — не имеет прямого отношения к свалке. Это особая свалка, которая образуется на дому и порой разрастается до немыслимых масштабов, отбирая жизненное пространство у обитателей жилища. Возможно, конечно, что это две разные страсти — не выбрасывать и подбирать, но они отнюдь не разъединены в душе непроницаемой перегородкой.
Как-то рассказывали про знакомого знакомых, который принципиально не выбрасывал мелочей: он аккуратно собирал все билеты и билетики, все квитанции, все счета, чеки, программки и объявления. Тут были и конфетные фантики, и бескорыстно отобранные у подростков сигареты (бескорыстно — потому что сам он не курил). Случай крайний, но показательный: вне памяти данного индивида эти клочки бумаги не значат ничего такого, что вызывало бы эмоции. Ну, состоялась когда-то поездка в трамвае, съедена была конфета «Белочка» — все мы делали это многократно, всякий раз отправляя конфетную обертку или использованный билет по назначению (в урну — или, если кто помнит: «Для использованных билетов»). Но вот мы сохранили эти мелочи жизни, эти обертки ее и отходы — все они для нас суть овеществленные воспоминания (в потенции, по крайней мере). Казалось бы, почему нет — все разумно. Признак того, что у коллекционера не все дома, здесь только в серийности, неединичности предметов — и в отсутствии подписей. Все поездки в трамвае не упомнишь, да не все они того заслуживают — и без подписи (вроде «25 июня 1969 года в трамвае номер 31 я познакомился с Люсей») билетик теряет смысл. На подпись уже не хватило душевных сил, жадность катилась по инерции; но надо же проводить время жизни.
Правда, нельзя утверждать, что, будучи аккуратно надписанной, эта коллекция свидетельствовала бы о душевном здоровье собирателя. Разве что ее можно было бы истолковать как концептуальный художественный проект. Вот художник Кабаков, тоже знакомый с людьми, которые ничего или почти ничего не выбрасывали, снабдил бы эту коллекцию этикетками — заметим, совершенно независимо от моего знакомого знакомых. Это, вообще-то, неединичный случай, художник здесь лишь подхватывает идею у жизни и реализует ее в формах самой жизни.
Интересно, что и для художника, и для зрителя этикетки с комментариями в такой коллекции оказались бы куда важнее самих предметов - их можно было бы вообразить наклеенными на запечатанные коробочки, а сами коробочки даже могли бы быть и вовсе пусты, а все равно получился бы художественный жест. Выходит, что мусор-то можно было бы и выбросить, но вот если предварительно его инвентаризовать, бюрократически «оприходовать», то мы получим авторитетный документ, как бы между прочим рассказывающий о нашей повседневности нечто неочевидное.
Так оказываются красноречивы экспонаты из коллекции «Кухонная летопись В.Д. Баранова»[2]. Два примера, выбранные наугад из тех, что покороче: «53. Пустой флакон из-под одеколона. Хороший был очень одеколон после бритья. Выиграл в лотерею на работе. Теперь такой уже не достать нигде. 17.II.1963»; «73. Обломок спички. Спичка, которой чистил горлышко чайника. Был очень хороший, небольшой, мне подарили очень давно, держал его на столе, думал, никто не возьмет, но кто-то унес… 15.V.1963». К вопросу о красноречии и компрессии смысла в художественном тексте: даже если не пытаться расшифровать все чувствуемое и очевидное подготовленному зрителю, а хотя бы постараться дать полноценный комментарий для не нюхавшего нашей советской коммунальной жизни иностранца, то каждому пункту этой летописи придется посвятить не меньше абзаца. А то ведь будет глядеть, читать и недоумевать. Правда, художество тем и отличается от науки, что задевает струны души независимо от осознанного умственного понимания.
Мусор — слепок жизни — особенно грозится стать эстетическим жестом, если известно, с какой великой личностью он связан. Тут вот по миру с некоторых пор возят выставку, составленную из мусора Энди Уорхола: как-то он завел себе рядом со столом картонный ящик, куда бросал всякую ненужную всячину. Когда ящик наполнялся, его заклеивали и подписывали (например, «Gems & Junk, 1979 July»), а на его место ставили новый. Уорхол называл эти ящики «капсулами времени», и к его смерти накопилось 612 таких капсул, ныне хранящихся в Питтсбурге. Внутри капсул — предмет мечтаний биографа и искусствоведа: письма, счета за электричество, вырезки из газет и журналов, фотографии, просто мусор разной степени экстравагантности, и среди всего этого попадаются работы Уорхола.
В отличие от моего безвестного знакомого знакомых и кабаковского В.Д. Баранова, Уорхол не занимался целенаправленным коллекционированием собственного мусора. Но что-нибудь другое уж точно коллекционировал. Коллекционирование часто бывает предметом привязанности, равно как и результат этой страсти — сама коллекция. Культура придает собирательской страсти благообразные формы: не только в старости — жадной из душевной инерции, но уже в детстве человек, среди прочего, приобщается к определенному хобби (говорят: «он увлекается тем-то») — например, ему дарят сачок и предлагают собирать коллекцию бабочек. Это к тому, что собирание коллекции — хобби весьма распространенное.
Только в идеале коллекционирование вместе с маниакальной охотой за редкими экспонатами предполагает и доскональное знание их исторического и прочих контекстов. Для того, чтобы завидовать тебе подобным (и быть предметом зависти тех, с кем производишь взаимовыгодный обмен), не требуется особых знаний; все это мы видим и на примере иных взрослых экземпляров. Для ребенка наиболее актуальный смысл собирания — не классификация и составление изощренных серий, демонстрирующих вкус и знания, а простое количественное умножение владений. Ребенок поначалу не собирает, а «копит» (к примеру, почтовые марки) — как скряга копит деньги. Помнится, одного такого школьника-коллекционера при мне поправляли: надо говорить не «коплю марки», а «коллекционирую» — или, на худой конец, «собираю» («ведь они расскажут тебе о дальних странах…» и проч.). Какие там дальние страны — ведь, кажется, наибольшее душевное удовлетворение дает собирание коллекции, не отягощенное никакой культурой «в нагрузку», — каких-нибудь крышек от пивных бутылок.
Но и дети, вовсе не озабоченные собиранием коллекций, не любят попросту выбрасывать что-либо — но любят подбирать всякую, со взрослой точки зрения, ерунду. Носят ее в карманах. Не только потому, что дети всегда найдут применение чему бы то ни было (в качестве игрушки), но и потому, что дети так недавно явились в этот мир и не успели еще прочно в нем укорениться — своими владениями, предметами своего творчества, воспоминаниями. Хаос старых и сломанных предметов, их деталей, мусора, каких-нибудь пуговиц или шурупов, камешков и палочек обещает простор для фантазии, которая всякую мелочь наделит смыслом.
Помоечно-свалочная рухлядь в домашних владениях иных пожилых людей (которые тоже не любят выбрасывать и тоже подбирают) наделена более отчетливым значением. Собирателю кажется, что все это однажды в хозяйстве как-нибудь, к случаю, понадобится — зачем вещам пропадать? Можно куда-нибудь приладить, в баночки посадить рассаду, из досок сколотить ящик для цветов. Если руки дойдут. Не рационализация ли это потребности в душевной привязанности и расширении, хотя бы и по инерции, сферы окружающих вещей?
Ведь и Плюшкин был когда-то лишь бережливым хозяином…
Вспоминается картина, однажды поразившая мое детское воображение наивным и грубым, но отчетливым даже для ребенка символизмом: на куче мусора, между полусгнивших тряпок и ржавых жестянок, распустился не ведающий стыда нарцисс. Столько лет прошло… а вот и пригодился, поставлю его сюда. Ведь ничто, хотя бы и с помойки, не должно пропасть зря — в том числе и воспоминания.