Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2003
Вячеслав Евгеньевич Морозов (р. 1972) — историк, политолог. Доцент кафедры европейских исследований факультета международных отношений Санкт-Петербургского государственного университета, руководитель программы по политическим наукам, международным отношениям и правам человека в Смольном институте свободных искусств и наук СПбГУ. Автор монографии «Идеология шведской социал-демократии и европейская интеграция» (1998) и учебника «Введение в европейские исследования» (2002).
Можно ли считать Россию полноценной частью Европы? Этот вопрос на протяжении столетий не дает покоя российской интеллигенции. Разумеется, «правильный» ответ на него никогда не будет найден, потому что он невозможен в принципе. Однако усилия западников, славянофилов и их идейных наследников — панславистов, евразийцев, «атлантистов» и прочих, какие бы ярлыки им ни приклеивали, — отнюдь не пропали даром. Их словесные баталии, в том числе современные, представляют собой интереснейший материал для изучения. Вдумчивая работа с этим материалом дает гораздо более глубокое понимание того, что такое Россия, каково ее самоопределение по отношению к окружающему миру, нежели попытки установить некие «объективные» критерии, которые позволили бы причислить нашу страну к европейской, евразийской или любой другой «цивилизации».
Дискуссия о принадлежности России к Европе ярко свидетельствует о парадоксальности и противоречивости самоопределения российского общества. Первый парадокс лежит на поверхности и состоит в том, что российские политики, ученые, общественные деятели считают необходимым постоянно настаивать на принадлежности России к Европе как на чем-то само собой разумеющемся. Приведем лишь несколько наиболее характерных примеров из недавних лет. «Мы — европейцы», — заявляет Михаил Горбачев в своей программной книге, обосновывая идею общего европейского дома[1]. Владимир Кантор берет в качестве названия для своей книги цитату из «Наказа» Екатерины II («Россия есть европейская держава») и подчеркивает в подзаголовке стремление страны к вступлению в «цивилизованный мир»[2]. «Россия была, есть и будет европейской страной», — декларирует руководитель Центра международных исследований Института США и Канады РАН Анатолий Уткин[3]. Среди излюбленных тем министра иностранных дел Игоря Иванова утверждения о принадлежности России к Европе — одни из наиболее частых. Вот лишь одна цитата, не самая свежая, но зато наиболее характерная: «[…] Россия — неотъемлемая часть Европейского континента и его цивилизации. Не может быть России без Европы, как и не может быть Европы без России»[4]. Наконец, президент Владимир Путин также не чужд подобного пафоса: в одном из своих выступлений в дни празднования трехсотлетия северной столицы он, в частности, настаивал на том, что «именно здесь, в Петербурге, особенно заметно, что Россия — и исторически, и культурно — является неотъемлемой частью Европы»[5].
Такого рода утверждения повторяются столь часто, что на них давно перестали обращать внимание. Парадокс, однако, состоит в том, что, беспрерывно настаивая на принадлежности России к Европе в качестве не подлежащего сомнению факта, они одновременно свидетель-ствуют: принадлежность России к Европе воспринимается обществом и политической элитой как глубоко проблематичная. В самом деле, среди социальных явлений наиболее устойчивы те, по поводу которых большинство людей не задумывается без особого повода (таковы обычай приветствовать друг друга при встрече или, например, использовать деньги в качестве универсальной меры стоимости и средства платежа). Если какой-то факт постоянно приходится постулировать в качестве непреложного, это немедленно заставляет поставить непреложность факта под сомнение.
Кроме того, язык повседневной политической речи постоянно выдает двойственность представлений россиян о своей стране и ее месте в Европе: наряду с представлениями о России как европейской стране, в российском политическом дискурсе присутствует не менее острое противопоставление «Россия — Европа» или как минимум восприятие их как двух отдельных миров. В только что процитированном выступлении президент Путин рассуждал и о «взаимном проникновении культур России и Европы» — утверждение несколько странное, если принять как данность, что Россия является неотъемлемой частью Европы. В самом деле, вряд ли кому-то придет в голову говорить о взаимном проникновении культур Италии и Европы или, например, Петербурга и России — часть и целое не могут «взаимно проникать» друг в друга.
Эта ситуация, конечно, не уникальна для России. В Великобритании, Норвегии и Швеции, например, часто говорят и пишут о событиях «в Европе», имея в виду материковую Европу к югу от Ла-Манша и Скагеррака. Более того, в сосуществовании противоречивых утверждений в рамках одного политического дискурса также нет ничего невозможного или уникального: оно лишь отражает многогранность российской национальной идентичности, сложность самоопределения российского общества по отношению к такому многозначному Иному, как Европа. Многогранность, однако, бывает разной, и небесполезно попробовать разобраться, каким образом идея Европы работает в процессе дискурсивного воспроизводства российской идентичности.
Прежде всего, отметим почти очевидный, но не всегда отчетливо осознаваемый факт: «Европа» для российских интеллектуалов — это совсем не то же самое, что «Запад», более того, это и не часть «Запада». Наиболее явное различие в употреблении терминов «Европа» и «Запад» состоит в том, что первый из них практически никогда не употребляется для обозначения враждебных России сил: в рассуждениях отечественных пророков от геополитики — России противостоит Запад, но никак не Европа. С другой стороны, Россия является частью Европы, но никак не Запада. В приведенных выше высказываниях о принадлежности России к европейской цивилизации едва ли можно заменить слово «Европа» словом «Запад»: если утверждения о принадлежности России к Европе давно стали в российской полемике общим местом, никто из более или менее известных политиков, журналистов или исследователей до событий 11 сентября 2001 года не решался заявить о принадлежности России к Западу. Даже такие провозгласившие себя западниками политики, как Егор Гайдар или Андрей Козырев, высказывались лишь о необходимости создания в России «системы институтов гражданского общества и защиты гражданских свобод», присоединения страны к «полюсу самых развитых и уважаемых государств современного мира»[6]. Здесь мы имеем дело с модальностью долженствования, а не с утверждением свершившегося факта, и сам термин «Запад» в подобном контексте, как правило, употребляется очень осторожно.
Уже это простое наблюдение опровергает предположение о соотношении понятий «Запад» и «Европа» как о двух множествах, первое из которых полностью включает второе. Ближе к дискурсивной реальности оказывается схема с двумя пересекающимися множествами, в которой «Запад» включает лишь западную часть Европы, в то время как страны Центральной и Восточной Европы и Россия входят в множество «Европа», но не в множество «Запад». Действительно, российский дискурс с готовностью воспроизводит представление о Центральной и Восточной Европе, которое само по себе является результатом социального конструирования пространственных образов и отражает отношения господства и подчинения в современной Европе[7]. Однако, принимая западноевропейское определение Центральной и Восточной Европы как стран, стремящихся полностью интегрироваться в НАТО и Европейский союз и тем самым доказать свою «европейскость», российский дискурс не ограничивается этим заимствованием. «Европа» и «Запад» предстают в нем как самостоятельные понятия, каждое из которых играет свою роль в дискуссиях о месте России в современном мире.
Весьма характерное для российской дискуссии противопоставление Европы и Запада, в котором Запад выступает как своего рода деструктивная сила, постоянно стремящаяся нарушить европейское равновесие, часто приводит к тому, что Запад предстает как активное, действующее начало, в то время как Европа — как начало пассивное, страдательное, арена дипломатической борьбы и военного противостояния. Особенно очевидно это было во время косовского кризиса. Сотрудник московского Института социально-политических исследований Виктор Левашов описывает военные действия против Югославии как попытку Соединенных Штатов «перекроить Европу, используя НАТО — военный альянс — в качестве инструмента»[8]. Игорь Иванов так характеризует возможные последствия косовского кризиса: «Военные действия НАТО […] войдут в историю Европы конца XX века как одна из самых трагических страниц[…] Косово остается кровоточащей раной на теле Европы[…] Неужели всего этого не видят в столицах западных стран?»[9] Во всех этих высказываниях Запад (или США, НАТО) выступает субъектом действия, тогда как Европа представляет собой объект, на который это действие направлено. В учебном пособии Валерия Кудинова, предназначенном для слушателей Московской академии МВД, этот образ мышления находит свое завершение в метафоре «овладения Европой», которое США намерены осуществить «с помощью доллара и НАТО»[10].
Разумеется, все эти цитаты заставляют вспомнить о давней, восходящей к Владимиру Соловьеву и Николаю Бердяеву, традиции противопоставления Запада как мужского начала России как началу женскому, которое не раз приводило различных мыслителей к идее плодотворного синтеза двух начал. Вместе с тем очевидно, что в российском политическом дискурсе структура несколько иная: здесь Россия и Запад выступают как два конкурирующих между собой мужских начала, борющихся за обладание Европой. При этом миссия России состоит в том, чтобы спасти Европу от поглощения Западом, защитить ее самобытность. Так, например, заместитель министра иностранных дел Евгений Гусаров, ссылаясь на «Идиллии» инока Иоанна Мосха, приводит относительно малоизвестную деталь мифа о похищении Европы — историю о сне, который приснился Европе, дочери Агенора, в преддверии похищения:
Она увидела, как Азия и тот материк, что отделен от Азии морем, в виде двух женщин боролись за нее. Каждая женщина хотела обладать Европой. Побеждена была Азия, и ей пришлось уступить. В страхе Европа проснулась… Смиренно стала молить юная дочь Агенора, чтобы отвратили от нее боги несчастье…
Тогда мудрые боги Олимпа спасли Европу: сам Зевс, превратившись в золотого быка, увез и спрятал красавицу на Крите. Европа осталась Европой[11].
Интересно отметить, что подобные намеки на сравнение России с Зевсом, похищающим Европу, имеют прямую аналогию в том, как в Латвии, Литве и Эстонии интерпретируют аннексию этих государств Советским Союзом в 1940 году[12]. Понятно, что в последнем случае метафора призвана иметь исключительно негативные коннотации, тогда как российский замминистра использует ее как положительный образ. Е.П. Гусаров стремится подчеркнуть уязвимость Европы перед лицом американской экспансии, которая угрожает лишить Европу ее идентичности, превратить в нечто нетождественное самому себе, и обосновать важность исторической миссии России, которая встает на защиту уникальной европейской культуры, стремится сделать так, чтобы «Европа осталась Европой».
Сближение с Соединенными Штатами после 11 сентября 2001 года несколько изменило соотношение понятий и сделало возможными даже такие категоричные высказывания, как «место нашей страны на Западе»[13], однако более внимательный анализ позиции его автора, бывшего первого заместителя министра иностранных дел Анатолия Адамишина, показывает, что США все-таки играют для него роль Иного, в противостоянии которому должно произойти сближение России и Европы. Приводя в пример Францию и Англию, которые, как и Россия, утратили империю, но при этом остались «сами собой», то есть сохранили идентичность, А.Л. Адамишин далее формулирует возможный вариант старой/новой самоидентификации для России следующим образом: «Защита цивилизационного разнообразия и богатства, особенно в условиях американского засилья, предстает в современном мире как весьма актуальная миссия. Россия могла бы во многом взять ее на себя». Эти и подобные рассуждения, в изобилии присутствующие в российской публичной дискуссии, обычно исходят из кажущейся большинству авторов очевидной предпосылки превосходства «высокой» европейской культуры над «массовой» американской. Абсурдность этого допущения, когда оно возводится в абсолют, становится особенно очевидной при попытке обосновать его эмпирически: тогда авторы неизбежно опускаются до утверждений, что малокультурные американцы едят слишком много гамбургеров, тогда как просвещенные европейцы ориентированы преимущественно на «престижное потребление уникальных, единичных товаров и продуктов»[14].
Итак, понятия «Запад» и «Европа» в российском политическом дискурсе могут как противопоставляться, так и дополнять друг друга, выступая как пересекающиеся множества. При этом идея собственно Европы в отечественной дискуссии о роли России в европейских и мировых делах также не сводима к какому-либо простому, однозначному определению. Это также не является уникальной российской особенностью. Датский исследователь Оле Вэвер пишет применительно к вопросам европейской самоидентификации в странах Северной Европы: «…один из важнейших элементов любого внешнеполитического мировоззрения состоит в том, чтобы воображать Европу, совместимую с мировоззрением нации или государства, о котором идет речь»[15]. Этот тезис в полной мере применим и к России. Как показывает анализ российского дискурса, в результате «воображения Европы» могут создаваться и более сложные конструкции, выходящие за рамки бинарных оппозиций по линии «Россия — Запад», «Россия — Европа». Одной из таких конструкций является противопостав-ление «истинной» и «ложной» Европы, впервые описанное Ивером Нойманном[16]. Вероятно, можно утверждать, что в силу ряда исторических причин в российском обществе чувство обособленности от Европы и желание сохранить самобытность более выражено, чем в большинстве других европейских культур, но тем ощутимее и страх изоляции, боязнь «оказаться на задворках Европы»[17], в положении изгоя европейской цивили-зации. На протяжении столетий этот страх преодолевается с помощью конструи-рования «истинной Европы», представля-ющей собой своего рода проекцию российских ценностей и приоритетов на весь континент, в то время как «враждебная» России Европа описывается как не вполне европейская, утратившая истинно европейские ценности, живущая вопреки ею же самой декларируемым правилам, — именно этот конструкт И. Нойманн называет «ложной Европой».
Здесь перед нами уже не дуальная модель, а триада: вопреки тезису Юрия Лотмана о «принципиальной полярности» русской культуры, выражающейся «в дуальной природе ее структуры»[18], мы можем наблюдать процесс дискурсивного конструирования не только враждебного Иного (Запад или «ложная» Европа), но и дружественного Иного — «истинной» Европы, которая представляет собой либо подобие идеализированной России, либо, напротив, образец для подражания, идеальное общество, которым Россия должна стать в конце истории. Это тем более важно подчеркнуть, что построение дуальных моделей и, уж тем более, их абсолютизация не только описывают, но и сами воспроизводят эти противопоставления, оправдывают их существование с помощью таких понятий, как «память культуры»[19], и в конечном итоге обрекают нас на извечное «выворачивание наизнанку»[20] антитезы «Россия — Запад», выражающееся то в неуемном восхищении Западом, то в столь же радикальном отторжении западных ценностей.
Поскольку Ю.М. Лотман считал, что именно принципиальная дуальность позволяет «говорить о единстве русской культуры на разных этапах ее истории»[21], не лишним будет заметить, что триадическая модель также присуща российской культуре на протяжении многих столетий. Так, уже доктрина «третьего Рима», которая заключала в себе отчетливый элемент противостояния России Европе, а православия — католичеству, в то же время утверждала роль Москвы как подлинного хранителя христианских (то есть европейских) ценностей, лидера истинно христианского мира, унаследовавшего эту роль после падения Рима и Византии. Конечно, доктрина «третьего Рима» могла наполняться разным политическим содержанием, однако очевидно, что она вовсе не настаивала на сущностном противостоянии России и Запада как двух отдельных самодостаточных «цивилизаций» — напротив, речь шла о фундаментальной общности истоков и о верности Москвы «истинной» европейской традиции.
Энергичная внешняя политика Петра I, и в первую очередь прорыв к Балтийскому морю и основание новой столицы, своего рода идеального европейского города, со всей ясностью показывают, что царь-реформатор также не чужд был идее утверждения России в качестве центра «истинной Европы». Еще один характернейший пример усилий российского государства по конструированию «истинной Европы» вокруг России — это создание Священного союза, имевшего целью защитить «истинно европейские» монархические ценности от «ложной» революционной Европы.
Если консервативно-охранительный дискурс, ориентированный на позицию государства, интерпретировал «ложные» революционные идеи как угрозу истинно европейским монархическим ценностям, то оппозиция (как революционно-демократическая, так и почвенническая), напротив, разоблачала ложность современной ей Европы и видела истинно европейский идеал в будущем. Присутствие противопоставления «истинной» и «ложной» Европы очевидно в трудах славянофилов и их последователей, особенно тех из них, кто воспринял идеи социал-дарвинизма в их применении к историческому развитию различных народов и их взаимодействию между собой.
В советской идеологии противопоставление «истинной Европы», наивысшим воплощением которой стал СССР, и капиталистической «ложной Европы» сохраняло актуальность. По мнению И. Нойманна, лишь в период сталинских репрессий 1930‑х годов советский дискурс достиг такой степени бинаризации, что весь внешний мир описывался как «враждебное окружение», что сделало категорию «ложной Европы» избыточной. К концу 1940‑х годов, не в последнюю очередь благодаря появлению «социалистического лагеря», тема «истинной» и «ложной» Европы вновь появляется в официальном дискурсе[22]. Одним из наиболее характерных воплощений «ложной» Европы в описании советских пропагандистов и ученых-междуна-родников предстают в 1950‑е годы Европейские сообщества, предтеча нынешнего Европейского союза, как воплощение антинародной идеи капиталистической интеграции, которая не может не быть направлена против трудящихся.
Однако главным воплощением «ложной» Европы в отечественном дискурсе на протяжении более чем полувека выступала, конечно же, НАТО — главный проводник американского влияния на Европейском континенте. Уже в 1950‑е годы для доказательства антисоветского характера любого начинания (такого, как европейская экономическая интеграция) достаточно было указать на его связь с НАТО, которая воспринималась как своего рода воплощение абсолютного зла. В постсоветский период лейтмотивом российской внешней политики становится противодействие планам расширения альянса на восток. Характерной особенностью мышления большей части российской внешнеполитической элиты в этот период было признание отсутствия серьезной военно-стратегической угрозы со стороны альянса, что, однако, не мешало экспертам вроде Сергея Караганова заявлять о том, что «расширение НАТО противоречит национальным интересам России», поскольку может привести к появлению «ощущения военно-политической изоляции России», возрождению «антизападных и милитаристских тенденций в общественном сознании»[23]. Такое эклектичное соединение «реалистического» понимания объективных национальных интересов с «политико-психологическими» объяснениями порождало замкнутый на себя и в своем роде неопровержимый аргумент: если расширение НАТО представляет угрозу, ему нужно противодействовать, но, поскольку само противодействие происходит не в вакууме, оно неизбежно усилит в обществе ощущение угрозы. Защита от угрозы, таким образом, только усиливает саму угрозу и создает необозримое поле деятельности для экспертов, занятых разработкой средств противодействия.
С другой стороны, любые силы, противостоящие НАТО, воспринимались в России как союзники. Так, до сих пор сохраняющиеся в российском обществе симпатии к бывшему югославскому президенту Слободану Милошевичу, на мой взгляд, объясняются не столько чувством «славянского братства», сколько тем, что Милошевич защищал «суверенитет и независимость» Сербии перед лицом «натоколониализма».
Еще одним воплощением «ложной» Европы в российском политическом дискурсе рубежа тысячелетий были прибалтийские государства — Латвия, Литва и Эстония. Роль «ложной» Европы прочно закрепилась за ними уже в начале 1990‑х годов, но особенно широко эта конструкция эксплуатировалась в 1998-2000 годы, в период крайнего обострения двусторонних отношений. В связи с регулярными маршами ветеранов Ваффен-СС в Риге, а также судебными процессами против ветеранов советских силовых структур в Латвии и Литве российские дипломаты, политики и журналисты систематически обвиняли власти балтийских государств в профашистских настроениях. Поддержка лозунга чеченской независимости, столь бескомпромиссно высказывавшаяся некоторыми политическими силами в балтийских государствах, интерпретировалась российской прессой одновременно как доказательство преобладания антироссийских настроений в Прибалтике и как лишнее свидетельство против чеченского сепаратизма — оба довода, таким образом, взаимно подкрепляли друг друга. Примерно то же самое можно сказать и о перспективах вступления балтийских государств в НАТО. Стремление Латвии, Литвы и Эстонии к вступлению в альянс истолковывалось как еще одно доказательство их антироссийских намерений, и наоборот, каждое заявление государств-членов НАТО о готовности принять балтийские республики принималось в качестве нового свидетельства «натовского экспансионизма», чреватого «дестабилизацией обстановки в Балтийском регионе»[24].
Еще в начале 2002 года в российской прессе можно было обнаружить рассуждения, выстроенные в полном соответствии и логикой противопоставления «истинной» и «ложной» Европы и приводившие их авторов к соответствующим выводам наподобие следующего: «пока в странах Балтии будут притеснять русское население, Россия не перестанет напоминать европейским организациям и блокам, кого они собираются привлечь в свои ряды»[25]. Сегодня, однако, ситуация явно меняется. Во-первых, значимость прибалтийских государств в качестве «ложной» Европы, на фоне которой России удобнее настаивать на своей европейской идентичности, значительно снизилась по сравнению с периодом 1998-2000 годов. Итоги Пражского саммита НАТО (ноябрь 2002 года), на котором было принято решение о вступлении в альянс семи государств, включая Латвию, Литву и Эстонию, не вызвали сколько-нибудь отчетливо выраженной негативной реакции даже со стороны «государственнических» изданий наподобие «Независимой газеты». Во-вторых, можно отметить некоторые признаки того, что балтийские государства постепенно начинают рассматриваться как часть «истинной» Европы. В этой связи чрезвычайно важен не только спокойный и деловой тон рассуждений о подготовке балтийских государств к вступлению в альянс, но и то, что параллельно с этим может ставиться вопрос о состоянии и перспективах военного сотрудничества государств Прибалтики с Россией[26]. Когда в связи с закрытием сайта «Кавказ-центр» на сервере одной из эстонских компаний, последовавшим вслед за отказом Литвы от продолжения размещения этого сайта на ее территории, представители Ичкерии охарактеризовали действия эстонских властей как «бандитские», российская печать писала об этом так, что сомнений не оставалось: с точки зрения российских журналистов, Эстония и Литва — это часть цивилизованного мира, а бандиты находятся по другую сторону конфликта[27]. Еще более интересно появление — по крайней мере, в Санкт-Петербурге — тенденции к интерпретации опыта балтийских соседей, в особенности Эстонии, в качестве образца для подражания. Журнал «Эксперт Северо-Запад» в восторженных тонах пишет об эстонской реформе жилищно-коммунального хозяйства[28], а в петербургском метро появляется реклама краски, произведенной «по эстонской технологии»[29].
Эта тенденция позволяет говорить о том, что сегодня Эстония, Литва и Латвия (вероятно, именно в таком порядке) все в большей степени воспринимаются как часть «истинной» Европы, у которой России не грех и поучиться и с которой, во всяком случае, нужно дружить. Даже раскол Европы на «старую» и «новую» не смог помешать этой трансформации: скорее, желание политических кругов бывших «братских» стран во что бы то ни стало поддержать США в конфликте вокруг Ирака было воспринято добродушно, как проявление незрелости «новой» Европы, а не ее враждебности. Это отношение прекрасно выражает иллюстрация к статье в журнале «Эксперт Северо-Запад», посвященной развитию фондовых рынков прибалтийских стран: на ней изображены трое мальчиков, запускающих в луже на улице старого европейского города кораблик с символом евро на парусе[30]. Хотя материал как таковой не имел никакого отношения к иракскому конфликту и был опубликован до раскола Европы по вопросу об отношении к политике Буша-младшего, иллюстрация предвосхитила интерпретацию темы «новой» Европы в российском политическом дискурсе как Европы в становлении, Европы молодой — а молодости, как известно, свойственно ошибаться[31].
«Эксперт Северо-Запад», www.expert.ru. Все права сохранены.
Да и в целом взгляд России на Европу и на свое место в ней постепенно меняется. Потребность в противопоставлении «ложной» и «истинной» Европы сегодня очевидно менее выражена, чем в 1998-2001 годах. Вероятно, можно утверждать, что эта трансформация отражает общее изменение отношения к идее Европы и к месту России в европейских и мировых делах. В конце предыдущего века и в самом начале нового российская внешняя политика находилась в кризисе: косовский конфликт, всеобщее осуждение второй чеченской кампании, расширение НАТО и перспектива включения в нее бывших республик СССР вызывали в российском обществе не только страх изоляции, но и опасения за судьбу России. С одной стороны, существовала почти всеобщая боязнь «вестернизации», утраты Россией собственной уникальности. С другой стороны, неуверенность в принадлежности России к Европе и, шире, к «цивилизованному миру» была причиной повышенной чувствительности к критике, стремления доказать, что «мы не хуже других». Внешнеполитический кризис был проявлением более общего кризиса идентичности: ответ на вопрос «Что такое Россия?» для большинства граждан был отнюдь не очевиден[32]. Один из самых значительных успехов команды Путина состоит в том, что она сумела сформировать в сознании россиян позитивный образ новой России, который, при всей его двусмысленности и противоречивости, все же снимает экзистенциальную обеспокоенность по поводу будущего России, устраняет острую неопределенность в вопросах идентичности. Это все еще Россия, которая «вылупилась из СССР»[33] и, не стряхнув как следует скорлупу, ищет свое самоопределение в великодержавности, распевая новый старый гимн. Но эта Россия также способна на спокойный диалог и даже на урегулирование конфликтных ситуаций со своими партнерами — как более сильными, так и более слабыми. Подтверждением этому может служить урегулирование визовой проблемы вокруг Калининграда в ходе непростых переговоров с Европейским союзом и Литвой, а также отнюдь не катастрофические последствия иракского кризиса для отношений как с США, так и с «новой» Европой. Сегодня определение России в качестве части «цивилизованного мира», европейского государства с собственной уникальной культурой гораздо менее проблематично, чем еще три года назад, и это открывает простор для компромисса, без которого невозможны ни диалог, ни решение проблем. Сегодня необходимость уступок с российской стороны уже не воспринимается как показатель слабости, не приводит к немедленному переструктурированию картины мира в духе дуальных оппозиций «мы — они».
Все это, подчеркну еще раз, — грандиозный успех команды Путина. Считать ли это успехом для всех граждан России — вопрос, для ответа на который необходимо принять во внимание цену консолидации нации вокруг президента. Эта цена включает в себя продолжающуюся «антитеррористическую операцию» в Чечне, неясное будущее свободы слова, упущенные шансы в области экономических реформ, равно как и уже сформировавшийся глобальный «антитеррористический консенсус» с его, мягко говоря, туманными последствиями для мирного сосуществования между «Западом» и остальным человечеством. В конечном итоге вопрос в том, является ли реставрация во внутренней политике необходимым условием стабильного и предсказуемого поведения страны на международной арене. Способны ли мы трезво и критично оценивать прошлое и настоящее своей страны, не теряя уверенности в себе и не принимаясь искать внешнего врага, на которого было бы удобно свалить собственные проблемы? Конечно, этот вопрос должны задавать себе не только граждане России, но от этого он не становится для нас менее актуальным.