Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2003
Борис Владимирович Дубин (р. 1946) — социолог, переводчик, сотрудник отдела социально-политических исследований Всероссийского центра изучения общественного мнения (ВЦИОМ).
Социологические рамки анализа
Для меня разговор о литературе и книгах в сегодняшней России — это, в первую очередь, разговор о российском обществе, о составляющих его группах и процессах их взаимодействия. За девяностые годы этот социальный и коммуникативный контекст, в котором создаются, обращаются, отбираются и воспринимаются тексты и книги (а именно — система институтов разного уровня, публичное пространство, структура масс-медиа), решающим образом изменился. Во-вторых, это разговор о внутренней организации письменной культуры и, в частности, художественной литературы, о которой здесь по преимуществу и пойдет речь; здесь также следует говорить о решительных переменах во взаимоотношениях между писателями, критиками, издателями и читателями. И лишь в третью очередь это разговор о самом наборе и содержании ценностно-нормативных образцов, которые через печать выносятся для обсуждения, отбора, отсева и так далее. В данном плане сдвиги как раз невелики: можно сказать, что новая, уже постсоветская жанрово-тематическая структура книгоиздания и печатной культуры в целом оформилась к середине девяностых годов, а впоследствии лишь проступала все более четко[1].
Но сначала — о социально-коммуникативном констексте литературного и книжного производства, обращения и восприятия в сегодняшней России. Главными проблемами российского (как прежде — советского послесталинского или, можно сказать, постмобилизационного) социума по-прежнему остаются: выход из тоталитарного режима и построение институтов современного общества (экономика, политика, право и суд, публичное пространство); развитие культурного разнообразия и универсалистских основ культуры, в том числе — представлений о человеке, ценностей толерантности, позитивного интереса к “другому” и взаимодействию с ним, вкуса к сложному и непредсказуемому; определение политического, экономического, культурного места страны в нынешнем и завтрашнем мире. Казалось бы, эти проблемы должны в первую очередь стоять перед элитными группами общества, быть положены в основу политических программ, экономических стратегий, культурных проектов, дебатироваться в средствах массовой коммуникации.
Однако на деле место России в мире и, в частности, в Европе — объединенной Европе — определяется сегодня и публичными фигурами российской политической, культурной, медиальной сцены, и массовым мнением россиян по преимуществу в ином ключе, а именно в двух разных, но взаимосвязанных планах. С одной стороны, речь идет о чисто адаптивном использовании инструментальных достижений “Запада” (финансов, “техники” и “продуктов”; сюда входят и продукты культуры — ликвидация книжно-читательских дефицитов позднесоветской эпохи), и это — задача как будто бы практическая. С другой стороны, исследователь имеет дело в разнообразными формами идеологической защиты от “Запада”, компенсации своей провинциальности в форме мифологии “особого пути России”, ее “неисчерпаемого потенциала” — сырьевого, человеческого, духовного[2]. Дозировка двух этих компонентов, двух контуров или горизонтов самоопределения в заявлениях и практике разных групп и слоев россиян может быть разной, модусы их соединения тоже могут различаться — оптативный или реально-адаптивный, принудительно-нормативный или условно-демонстративный. Но оба они присутствуют в обиходе абсолютного большинства социальных и культурных групп, политических движений и лидеров, масс-медиа. Данное обстоятельство в столь явном виде — феномен сравнительно новый, характерный для последних пяти-семи лет.
Если в 1987-93 годах в российском обществе, а особенно в его публичной сфере, комментариях масс-медиа, дискурсе политиков, преобладали процессы усвоения риторики социальных перемен и некоторого узкого круга западных (либеральных и демократических, без строгого различения) идей и символов, то середина и вторая половина 1990-х годов отмечена и для населения, и для образованного сообщества, для протагонистов публичной сцены, большинства средств массовой коммуникации усилением мотивов неотрадиционализма (в том числе — в православном духе). Укрепляются изоляционистские настроения, ксенофобия, направленная как внутрь, так и вовне страны (антизападная, но особенно — антиамериканская риторика). Идет мифологизация, архаизация национальной истории как на официально-государственном уровне, включая утвержденные министерствами учебные пособия для средней и высшей школы, так и в газетно-журнальной публицистике, массовом кино и телевидении. Приходится говорить о нарастании и даже рутинизации контр-модернизационных тенденций, идей и символов в российском обществе, об усвоении их различными политическими силами, кругами публичных интеллектуалов, адаптации их в повседневных практиках масс-медиа. Именно поэтому вопрос о “России как части Европы” для эмпирического социолога, аналитиков общественного мнения, исследователей дискурса политической элиты принимает сегодня вид “сосуществования России с Европой через символический разрыв” — разрыв в коллективном самоопределении, в представлениях и высказываемых мнениях людей, который, тем не менее, не может не влиять и на их практическое поведение, на реальное взаимодействие с теми или иными кругами Запада, институтами западного общества[3].
Кроме того, в плане коллективного самоопределения нужно учитывать, что символический разрыв с Европой сопровождается для российского общества как условного целого таким же разрывом с составляющими частями прежнего тоталитарного целого (бывшими республиками СССР) и разрывом между центром, столицей, и периферией страны. “Производство” и “обживание” указанных разрывов, это “бремя империи” (рухнувшей), не признанное и не осмысленное в сколько-нибудь отчетливом виде, но постоянно воспроизводимое в негативных, превращенных формах, составляет и фон или горизонт, и содержание или смысл существования сегодняшних рядовых россиян, продвинутых, “элитных” групп социума, каналов масс-медиа, всех институтов и систем российского общества — как “старых”, так и “новых”, либо старых под новыми вывесками[4]. Нужно, опять-таки, отдавать себе отчет в том, что все это происходит в стране, обществе с гигантской социальной и культурной периферией; в этом состоит одна из важнейших особенностей России, влияющих здесь на любые инициативы сдвига в какую бы то ни было сторону.
“Уход государства” и отказ общества от перемен
Если говорить о связях книги и общества, то состояние сегодняшней печати, книгоиздания, литературной культуры определили, по-моему, два процесса девяностых годов.
Один, структурный, развернулся в первой половине десятилетия и пришел к завершению во второй: это де-этатизация печати, фактический уход государства из сферы издания и распространения газет, журналов и книг. Если в 1991 году книжная продукция негосударственных и вневедомственных издательств составляла лишь 8% всей российской по названиям выпущенных книг и 21% по их общему тиражу, то уже к 1996 году она достигла 43% по названиям и 68% по тиражам (а в 2002 году и вовсе 66% и 87% соответственно)[5].
Другой процесс, идеологический, начал все более явно проступать во второй половине девяностых и в полной мере обнаружился сегодня. Это отход печати, масс-медиа, литературы, а точнее — большинства стоящих за ним и претендующих на влияние и авторитет в обществе групп, от идей либерально-демократических перемен, от символов и фигур, их олицетворявших. Для “серьезной” печати и литературы в России, то есть — для литературно-образованной, ангажированной интеллигенции, составлявшей и корпус авторов, и слои их читателей[6], это имело самые глубокие последствия.
Коротко можно подытожить названные процессы так: понятия “литература” и “публика” приобрели в постсоветской России множественное число (движение к этому в советском обществе начало разворачиваться с 1960-х годов, но процесс не был ни культурно легитимирован, ни институциализирован в социальном плане). Данный факт, воплощенный в социальных формах и культурных практиках, стал решающим. Независимо от первоначальной перестроечной эйфории по поводу того, что “начальство ушло” (по выражению Василия Розанова), он был, в конце концов, осознан интеллигенцией как угроза “настоящей” литературе и культуре. К тому же, именно данный социальный контингент в его массе наиболее болезненно пережил экономические сдвиги девяностых годов, острей других осознал свое финансовое оскудение, утрату значимой роли в обществе. Ослабление внутри- и межгрупповых связей, разрыв печатных коммуникаций между центром и периферией общества (крах централизованной системы книжного распространения, значительное удорожание почтовых расходов, резкое сокращение финансирования государственных библиотек, включая самые массовые, заметное обеднение их журнальных и книжных фондов) сделали этот процесс принудительной маргинализации интеллигентского слоя, прежнего читательского сообщества — фракции первых читателей всех выходящих новинок и групп их поддержки — еще ощутимей.
Все это переопределило функциональную роль печати и литературы в российском социуме второй половины девяностых годов. Образовался разрыв между литературным сообществом (фактически — кругами столичных литераторов, издателей, менеджеров), с одной стороны, и различными слоями сегодняшних читателей, плюс представляющими их интересы библиотечными работниками, с другой[7]. Их отношения для обеих сторон — к кругу участников здесь следовало бы добавить еще школьных преподавателей литературы, а также соответствующую номенклатуру министерств образования и культуры — весьма неопределенны и глубоко проблематичны.
В частности, это выразилось в расхождении между сферами журнальной и книжной коммуникации, что для общества и изучающего его социолога крайне важно. Область действия журналов — это поле групповых заявок на свой образ мира и межгрупповой конкуренции, полемики по поводу этих образов при мобилизации слоев читательской поддержки, причем — в актуальном времени. Книжная же сфера — это область воспроизводства культурных ресурсов соответствующих групп на индивидуальном уровне и уже в межпоколенческом временном измерении. Иначе говоря, журнал — средство прямой коммуникации, книга — устройство опосредованной памяти (не случайно личные библиотеки состоят по преимуществу из книг и лишь изредка включают журналы либо самодельные сборники извлечений из них).
За девяностые годы разнообразие книжных образцов значительно выросло. Число названий книг, выпускаемых за год, увеличилось на 46% (более или менее постоянный рост количества выпускаемых книг отмечается после 1991-93 годов также в Чехии, Польше и Венгрии[8]). Но тиражи книг при этом последовательно сокращались: средний тираж одной книги за десятилетие уменьшился в пять раз[9]. То есть, круг культуропроизводящих групп ширился, а круг значимости производимых ими образцов и читающей публики сужался.
Изменения в сфере журнального производства и обращения происходили иначе. Общее число изданий здесь почти не изменилось за десять лет (уменьшилось на 3%), тогда как среднегодовой тираж журналов сократился более чем в восемь раз[10], а для ведущего типа советских и российских журналов 1950-1980-х годов, “толстого” литературно-художественного и общественно-политического журнала, — даже в 30 и 40 раз (сегодня тираж одного номера колеблется между 3 и 10 тысячами экземпляров)[11]. Так или иначе, динамика в общественном потреблении печати и литературы связывается сегодня в России не с журналами, но с книгами. Можно даже говорить о “закате” журнального периода русской литературы 1950-1980-х годов. Ситуация серьезно отягчается еще и тем фундаментальным обстоятельством, что любые процессы группообразования (какими бы вялыми они ни были в советской литературе после 1930-х годов и как бы они ни были деформированы властью и официальной идеологией) шли исключительно вокруг толстых журналов. Неудивительно, что нынешний период характеризуется глубоким кризисом самостоятельных групп и группообразования в российском литературном сообществе.
Это не могло не повлечь за собой кардинальные изменения в социальном статусе, культурном авторитете и формах работы литературной критики, системе мотиваций и референций критика, риторике его публичного самоопределения[12]. Стали складываться новые оси структурации пишущего и читающего сообщества, новые механизмы динамики в нем (премии, рейтинги), равно как и новые способы его символической интеграции (“тусовка”, “презентации” книг-кандидатов на ту или иную премию). Появились новые социальные роли (писатель-профессионал, “звезда” массового успеха, сетевой рецензент-рекламист, издатель с собственным именем-брендом, менеджер, книготорговец, владеющий крупным магазином или сетью магазинов и прочие). А уже эти процессы известной коммерциализации и деидеологизации книжного обращения задним числом вызвали защитные действия некоторых фракций прежней интеллигенции, определенных структур государственного управления культурой и образованием по символической и практической защите “высокой” культуры от “засилья рынка”[13].
Массовая культура в немассовом обществе:
парадоксы массовизации в России
В целом можно охарактеризовать перемены в издании журналов и книг и вообще в российской культуре за девяностые годы как массовизацию, то есть, движение в сторону массового общества и массовой культуры, как их обычно описывали применительно к Западу. Однако в России этот процесс принимает, мягко говоря, парадоксальный характер, чем он и интересен исследователю — социологу или историку. Массовизация охватывает здесь каналы печатной коммуникации, формы организации проективного взаимодействия (фигура “воображаемого читателя” как “человека с улицы”, риторические средства обращения к нему как “любому”, характер коммуницируемых образцов — как общецивилизационных, так и открыто развлекательных, будь то российского производства, будь то импортируемых из-за рубежей). Но при этом относительная (сегментарная) массовизация осуществляется в условиях бедного и все еще во многом закрытого общества со слабыми социальными гарантиями для граждан, нарастающей сегрегацией более зажиточных и беднеющих групп, склеротизированными каналами социального продвижения и достижения, особенно на периферии. К тому же все это разворачивается в контексте преобладающих среди большинства групп, в основных каналах масс-медиа идей уравнительной справедливости, на фоне различимой и в массовых оценках, и на телеэкранах антизападной риторики. Отсюда такие атипичные для процессов массовизации феномены, как уже упоминавшееся сокращение средних тиражей (а также доли самых тиражных книжных изданий), издание текстов массовой адресации (детектив, любовный роман, научная фантастика, фэнтези) в форме авторских собраний сочинений в твердых обложках, рецензирование их в специализированных газетах, журналах (“Книжное обозрение”, “ExLibris-НГ” и, напротив, использование массовых иконографических канонов (непременная многоцветная обложка с кадрами из кинофильмов и телесериалов, очень крупный, как в детских изданиях, кегль шрифтов, обязательные внутритекстовые иллюстрации и общее оформление страницы с многочисленными рамочками и другими подобными украшениями — броскими символами ценности печатного слова для новобранцев книжной культуры) при издании классической, а нередко и “поисковой” словесности.
Так или иначе, в сегодняшнем российском книгоиздании, прежде всего — художественной литературы и примыкающей к ней в этом отношении общегуманитарной эссеистики, можно говорить о нескольких культурных стратегиях (самую массовую публику, “общество телезрителей”, в данном случае не рассматриваю[14]). Охарактеризую их коротко:
╥ стратегия частичного реформирования и поддержания литературного и культурного канона в книгоиздании, библиотечном распространении, школьном преподавании для фракций прежней интеллигенции (с учетом периода гласности и нынешней относительной открытости культуры);
╥ примыкающая к ней стратегия либерального просвещения (ликвидации гуманитарных дефицитов советского времени) для более молодых и успешных фракций интеллектуального слоя, близкого, с одной стороны, к университетам крупнейших городов, с другой стороны — к различным источникам финансовой поддержки культурных инициатив (фонды, посольства, культурные центры), с третьей — к клубным формам интеграции пишущего сообщества и групп его первичной поддержки, первых читателей;
╥ стратегия приобщения к “процессу цивилизации” (Норберт Элиас) и развлечения для новых менеджеров и “звезд” массовых коммуникаций, кругов и уровней их публики, начиная с читателей глянцевых журналов до покупателей серийных книг в киосках у станций метро, вокзалов и тому подобное;
╥ стратегия провокации и скандала для маргинальных группировок оппозиции, синтезирующих радикальные публичные жесты из революционаристского и анархистского обихода с неотрадиционалистской идеологией и символикой.
Понятие “литературы”, новые контексты его употребления
Сегодня можно говорить о парциальном или сегментарном существовании (сосуществовании) нескольких институциональных контекстов, в которых так или иначе задаются свои представления о литературе, критерии оценки новых литературных образцов, поддерживаются, трансформируются, эродируют представления о национальной и мировой литературной классике. Укажу на наиболее выраженные (присутствие литературы и ее проблем, за исключением светской жизни нескольких московских литераторов, на российском радио и телевидении крайне незначительно и очень зыбко, в любом случае — вторично для данных каналов):
╥ школа (точнее, разные типы школ с относительными различиями литературных программ — государственные и частные, общие и специализированные, столичные и периферийные);
╥ литературная критика “толстых” журналов;
╥ литературное рецензирование и реклама “глянцевых” (например, “Афиша”) и “тонких” журналов (например, “Еженедельный журнал”), отдельных сайтов Рунета (“Русский журнал”);
╥ жюри литературных премий и “тусовки” литературных презентаций — лауреатов и кандидатов на публичное внимание;
╥ общедоступные книжные киоски и прилавки в крупных городах — как центра, так и периферии страны — с их стандартным набором образцов литературных сенсаций и жанровой словесности массового спроса (боевик и детектив; любовный роман; исторический роман и биография; научная фантастика и фэнтези; детская литература, плюс “полезные” книги — от различных справочников и пособий до трудов по дианетике и теософии).
Соответственно, сегодня можно говорить о воспроизводимом институциональном каноне (школьная программа по литературе), актуальном каноне (литературная критика толстых журналов) и модном каноне (книгоиздательские стратегии в расчете на новую образованную публику). Перечисленные контексты бытования литературы фактически сосуществуют друг с другом, могут даже частично пересекаться, но в принципе тяготеют к изоляции: они редко взаимодействуют, а, соответственно, еще реже рефлексируется проблема их взаимодействия. Фактически едва ли не единственным органом такой рефлексии (постановка вопросов о разных подходах к литературе, о различных ее функциональных типах, попытки предложить здесь подходы рецептивной эстетики, истории идей, социологии знания, культуры, организаций и т.п.) выступает сегодня журнал “Новое литературное обозрение”, причем сама его уникальность, отсутствие полноценных партнеров, оппонентов, конкурентов, критиков, как представляется, снижает результативность подобных попыток “НЛО”.
Сегодняшнюю читательскую аудиторию тоже можно типологически представить как сосуществование и взаимодействие (затрудненное и крайне вялое) нескольких читательских контингентов:
- публика толстых журналов и “проблемной” литературы, читатели привычных авторов, получивших признание в 1970-80-х годов. (В. Маканин, Л. Петрушевская) или даже ранее (Ф. Искандер) и, как правило, сначала печатающихся сегодня в толстых журналах, а затем выпускающих книги. Чаще всего эту публику составляют люди старше 40, а нередко и старше 50 лет. Проблема классики, канона, “ядра”, “высокого уровня”, противостояния масскульту, собственно говоря, значима — как идеологическая! — только для этой группы, входит в ее самоопределение, как-то дебатируется. На эту публику, ее видение литературы (литературную критику, выходящую из толстых журналов иногда в газеты, иногда — на радио, ТВ и в интернет) и на соответствующие литературные образцы так или иначе ориентируются школы и, в определенной мере, библиотеки (последние вынуждены учитывать вкусы массовой публики, о которой ниже);
- более молодая и образованная среда (20-35-летнего возраста и еще более молодые группы “подхвата” их идей и образцов сегодня и завтра), тяготеющая к университетам, литературным клубам и публичным литературным мероприятиям, пользующаяся в качестве рекомендации, что читать, интернетом, заглядывающая для этого же в глянцевую прессу и так далее. Чтение для нее включено в контекст модного поведения (кино, клубы, выставки, концерты и прочее). Эта публика ориентирована на моду, интегрирована механизмами моды, и канон здесь — это модный канон. В него входят несколько сенсационных и “раскрученных” российских писателей, примерно того же возраста, и, в большей степени, переводная новейшая литература, прежде всего — западная, плюс японская (Харуки Мураками) и еще один-два “модных” региона (Турция — Орхан Памук).
- наиболее многочисленные и анонимные, в этом смысле — массовидные читатели жанровой литературы, серийных и сравнительно дешевых книг карманного формата в мягких обложках, которые продаются на улицах и вокзалах городов по ходу движения и в местах скопления оседлого и приезжего городского населения. Для них канон если и существует, то лишь в виде общей ценностной рамки, полученной при обучении в школе и демонстрируемой в ситуациях культурной неполноправности (как удостоверение своей грамотности, нормальности, культурности и прочего).
Представленное разграничение — типологическое. Элементы, характеризующие поведение того или иного типа публики, могут, конечно же, встречаться у читателей другого типа, но как временные или случайные, на правах значений заднего плана, фоновых либо второстепенных и тому подобное. Кроме того, здесь описана лишь “головка” каждого типа. У него есть шлейф эпигонов, “опаздывающих” читателей — на географической периферии, в менее образованных средах, более старших возрастных группах. Круг их чтения значительно уже, уровень разнообразия образцов — ниже. Отдельный круг вопросов о границах и содержании понятий литература, канон, авангард, массовость и проч. возникает в связи с созданием и бытованием русской (русскоязычной) литературы за пределами России — в эмиграции и в бывших республиках СССР.
Литература и литературное сообщество в сегодняшней России, как уже говорилось, потеряли связь с процессами и идеями общественных перемен (традиционные для самоопределения “серьезной” литературы и писателя в России и в СССР), утратили привычную общественную функцию, а значит и систему ролей, каналы коммуникации. Популистская власть и массовая литература — которые несут идеи и символы порядка, стабильности и не нуждаются в критическом посреднике между ними и массами, а требуют лишь технологов publicrelations (не важно, политических пиаровцев или литературных менеджеров), — если не вовсе отстраняют литературу, привыкшую считать и называть себя “серьезной”, от ее наиболее прямых и очевидных социально-критических функций, то в любом случае кардинально меняют структуру литературной общественности. А трансформировалась за девяностые годы, особенно за вторую их половину, именно она. Изменилась привычная композиция и формы взаимоотношений между структурами власти, государственно-аффилированными группировками, обслуживающими власть, относительно независимыми кружками, претендующими на элитарность, и большими группами государственно-зависимого населения (“массой”, “народом”, если пользоваться языком власти и интеллигенции). С этими изменениями связаны, в частности, и слабые попытки “вернуть” политику в литературу через радикальные жесты как левого, так и правого толка — эксцесс, скандал, провокацию. К тому же, самоопределение авангардного литератора и существования поисковой литературы в сегодняшней России крайне проблематично: ресурса самостоятельных идей такого плана нет или они крайне дефицитны и уже тривиальны (практика леворадикальных групп рубежа XIX-XX веков, контркультура 1960-х годов).
Литературные образцы сегодня все чаще приходят к более молодому читателю в крупных, университетских городах именно как книги и книжные серии (пользуясь заглавием популярного в свое время труда Робера Эскарпи, можно назвать этот процесс новой “революцией книг”[15] и видеть в нем характерную фазу запаздывающей российской модернизации). В том числе, этот издательский и читательский “поворот к книге” характерен для переводной литературы и гуманитаристики. Рассмотрим этот материал чуть подробней.
Круги чтения и место в них переводной литературы
Доля переводных изданий среди книжных новинок в России на протяжении девяностых годов в целом росла. Однако более внимательный анализ показывает, что, во-первых, это происходило лишь по нескольким крупным тематическим разделам, прежде всего, применительно к справочным изданиям, литературе по истории, а особенно — по философии, художественной литературе. Во-вторых, исследование состава переводимых образцов, конкретных книг свидетельствует, что переводится прежде всего популярная литература, рассчитанная на первичное приобщение читателя к “современной цивилизации” нынешних развитых обществ (в этой связи можно говорить о новой волне “модерности” и модернизации в сегодняшней России)[16].
О жанровой беллетристике — детективе, любовном романе, фэнтези, повествованиях из русской истории — уже говорилось. Популярная non-fiction, как автохтонная, так и импортированная (кроме справочной и учебной книги, а также книг для детей, о которых тоже шла речь выше) концентрируется сегодня в России вокруг нескольких смысловых фокусов. Это учительная словесность (типа “Сам себе психолог”, “Сам себе врач” и т.п.); гадательная словесность (сонники, гороскопы); экзотическая, или инициационная словесность (от Кастанеды до Коэльо, плюс путешествия, особенно на Восток); “другая” (тайная, разоблачительная) историческая словесность, прежде всего — относящаяся к истории России.
Все это, вообще говоря, различные формы “колонизации жизненного мира” (по формулировке Юргена Хабермаса). Но исторически они относились к разным фазам общеевропейского процесса рационализации, в России же сейчас они сошлись в одном пространстве-времени. Взрыв эзотерического и экзотерического интереса к “иррациональному” был характерен для начальной фазы и последующих степеней эрозии единого для всех, нормативного образа реальности, будь в его основе традиция, религия или идеология. Так, он наблюдался в поздней античности, эпоху ренессанса, период романтизма, в “конце века”, а затем, уже в массовом обществе — у “потерянного поколения”, потом — в движении битников.
В нашем случае важно, что все эти типы текстов — как поучительные, так и разоблачительные — фигурировали уже в самиздате брежневской эпохи в узких кругах научно-технической и гуманитарной интеллигенции, воспроизводя ее тогдашний менталитет, дефициты и конфликты самоотнесения и самоопределения в ту пору. Прежние групповые дефициты в условиях “догутенберговой эпохи” (самиздат) воспроизводятся сегодня большими, общедоступными тиражами, с помощью высоких технологий, на правах нормы.
Но подобная компенсация и компенсаторные метаморфозы вчерашних дефицитов закрытого общества выступает сегодня в России организующим началом и для более узких интеллектуальных кругов, ориентирующихся на моду. Так, например, за девяностые годы прото-публичная сфера, элементы полемики, начатки публичных языков в России складывались вокруг нескольких болезненных точек, отмечающих как раз смысловые дефициты и провалы предыдущей эпохи, более отдаленных десятилетий советской жизни. Выделю лишь основные: это альтернативные преставления об обществе (“либерализм”, “демократия”, “тоталитаризм”); проблематика национального самоопределения; тема памяти, исторического опыта и ответственности; историческая относительность (соотнесенность) ценностей, норм, канонов; идея повседневности как ценностно-разгруженной версии “культуры”; конфронтации массового/элитарного (тема успеха, денег в культуре); представления, связанные с религией, и разными формами бытования верований в сегодняшней России (магия, оккультизм, обрядоверие). Однако, анализ, например, массива более чем 200 книг, которые были за пять лет изданы в рамках наиболее мощных книгоиздательских программ девяностых годов — “TranslationProject” и “Университетская библиотека” — и могли бы служить ключами к указанной проблематике, показывает: переводные книги по общественным и гуманитарным (философии, экономике, социологии, науковедению, религиеведению, истории), даже затрагивающие какие-то из перечисленных выше болевых точек, “появляются не как проблемная литература, реакция на те или иные события и вызовы времени, а как классические свидетельства прежних интеллектуальных усилий, как культурное и интеллектуальное наследие, разгруженное от всякой актуальности”[17].
Воспроизводится социальная ситуация школы, ученичества, обучения уже готовому и известному (в этом, в частности, и выражается тот символический разрыв между Россией и Западом, о котором говорилось в начале статьи). К тому же, при сильнейшем институциональном дефиците и задержке процессов дифференциации в сфере отечественной науки, системе высшего образования, академической среде в России, давление процессов интеллектуальной моды (например, культовых имен и символов околофилософского постмодернизма либо гендерных исследований), с одной стороны, и контрмодернизационных тенденций, культурного провинциализма и эпигонства (неотрадиционализма, расизма, мифологии российской исключительности), с другой, на сферу школьного и вузовского преподавания, на пишущее и читающее сообщество в целом становится тем более сильным и беспрепятственным[18].
Так что при заметном фазовом сходстве отдельных элементов нынешней российской ситуации с положением дел в книгоиздании и сфере культурных коммуникаций будь то восточноевропейских стран, будь то — на другом уровне обобщения — Европы и даже Запада в целом, между ними существуют и проявляются важные системные и функциональные различия. Сегодняшняя массовизация печатной культуры в России происходит после нескольких десятилетий программного отказа от дореволюционного прошлого (кроме цензурированной школьной классики) и в условиях уже постсоветского разрыва с советским прошлым (давним или недавним — для разных групп по-разному). А это значит, что литературная и печатная продукция целых эпох не была из десятилетия в десятилетие представлена на рынке в надлежащем объеме и разнообразии, была исключена из сколько-нибудь доступных читателю библиотечных фондов, не вошла в коммуникативные связи между разными институтами и группами, локусами и уровнями культуры. Количество книжных новинок (на миллион населения), выходивших в таком-то из девяностых годов, скажем для примера, в Великобритании или Германии, Франции или Испании, Италии или Нидерландах, не просто в три-четыре раза больше, чем в России, — этот разрыв уже многократно воспроизводился из года в год. Время исторического вступления в круг современных массовых обществ с их относительно единой базовой модерной цивилизацией (теперь ее стали называть глобальной) различается в данном случае на десятилетия. Но это значит, что заметно разнятся стартовые условия, социальные и культурные контексты принципиальных общественных трансформаций.
Кроме того, сдвиги в сторону демократически-открытого, массового, рыночного общества происходят в разных институциональных подсистемах российского социума разными темпами и в разных формах. Так, для тенденций к увеличению многообразия, с одной стороны, и для процессов усреднения культурных различий, с другой, в российских условиях все острее недостает общественной поддержки. Они не сопровождаются или в самой малой мере сопровождаются формированием самостоятельных сообществ, альтернативных и дополнительных по отношению к централизованному государству, автономных механизмов коллективного сплочения. Таковы, например, развитые системы книжных клубов в Германии, региональные центры чтения с опорой на местные книжные магазины и библиотеки в США, региональные кампании по поддержке и развитию чтения во Франция. Такова повсеместная в Западной Европе и Америке практика заказов на книги в книжных магазинах (непосредственно или по почте, включая электронную). Все это создает для процессов журнального и книжного производства, обращения, потребления в упомянутых странах иной социальный и культурный контекст.
Вместе с тем, можно предположить, что в ближайшее время литература — и “мировая”, и национальные, включая, отчасти, российскую — будет, вероятно, сосуществовать в таких общих для всех социокультурных контекстах, как национальная культура, признанная членами самого национального сообщества и удостоверенная другими (соответственно, литература как национальное наследие, подлежащее внутреннему поддержанию и универсализирующему переводу); масс-медиа, в том числе — глобальные масс-медиа (литература как образцовый всеобщий товар, преодолевающий узконациональные границы); деятельность международного интеллектуального сообщества (литература как выражение разнообразия и актуальных противоречий современности). Наряду с данными “глобализирующими” тенденциями и на их фоне, стоит, впрочем, иметь в виду, вероятно, столь же универсальный процесс “интимизации” или “приватизации” ценностей. Этот важный план общего движения Запада к смысловой рационализации, “расколдовыванию” мира в свое время, на своем историческом материале, отмечал Макс Вебер.