Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2003
Повседневная жизнь в советском государстве была по-своему проста и легка для понимания: все ее аспекты регулировались едиными правилами, устанавливаемыми представителями бюрократии или номенклатуры. Выбор заключался не столько в том, чтобы соглашаться или не соглашаться с разными правилами игры в общественной жизни, на работе, во время «культурного» отдыха, в семье, сколько в степени подчинения предписаниям, исходящим из одного и того же источника. Пожалуй, первым обратил внимание на этот единственный «стержень» советской жизни еще в середине 1930-х годов Лев Троцкий, утверждая, что бюрократия в СССР «есть нечто большее, чем бюрократия. Она есть единственный в полном смысле привилегированный и командующий слой в советском обществе»[1].
Эта мысль получает свое развитие в послевоенных дискуссиях советологов, которые описывали советскую действительность в терминах тоталитаризма, или повсеместного господства одних и тех же правил игры, установленных бюрократами. Тоталитаризм «можно определить следующим образом: концентрация в руках Аппарата, Хозяина, Партии/Государства всех ветвей власти: политической, включающей в себя исполнительную, законодательную и судебную; полицейской, военной; религиозной; и распространение управления и контроля Партии/Государства на все секторы и отсеки общества»[2]. Конечно, после смерти Сталина в советском обществе произошли существенные изменения, которые удалили его от идеального типа тоталитаризма. Однако вплоть до начала перестройки сохранялись все наиболее значимые черты тоталитаризма советского типа, перечисленные в цитате.
К концу 1980-х — началу 1990-х годов обсуждение тоталитарной природы советского общества перешло из преимущественно теоретической в практическую плоскость. Лозунги борьбы с тоталитаризмом, с «руководящей и направляющей» ролью Партии/Государства стали фактором политической мобилизации, нацеленной на разрушение прежнего уклада и ассоциировавшегося с ним Советского Союза. Эти лозунги находили живой отклик у простых советских граждан именно по причине ощутимости бюрократического регулирования всех аспектов повседневной жизни. Перебои с продуктами питания возникали из-за чрезмерного государственного регулирования экономики, отсутствие свободы слова — из-за монополии КПСС на организацию общественной жизни и так далее. Поэтому облегчение жизни «маленького человека» не мыслилось вне контекста разрушения тоталитарного государства.
В качестве альтернативы тоталитаризму виделись институты демократии и рынка, ассоциировавшиеся с благосостоянием и свободами, достигнутыми в западных странах. Вначале вывод об отсутствии вариантности постсоветского развития был сделан в рамках дискуссионных клубов, а затем его восприняло и общество в целом. Чем объяснить эту «неспособность воспринять вариантный характер возможностей и перспектив»[3], желание видеть их исключительно в черно-белом (точнее, с одной стороны, в белом и, с другой стороны, в красно-коричневом) цвете? Ответ на этот вопрос тем более важен, что именно он поможет впоследствии понять, действительно ли изжит тоталитаризм в постсоветской России.
Главный аргумент в пользу отказа от поиска и экспериментов при создании институтов, наиболее адаптированных к контексту постсоветских стран, сводился к тому, что «не стоит изобретать велосипед». В стране, известной своим семидесятилетним экспериментом по построению социализма, подобное стремление вернуться к «нормальному» укладу вряд ли следует признать неожиданным. Однако парадокс заключается в том, что подобный «потребительский» подход не помогает, а, наоборот, мешает избавиться от тоталитаризма. И дело здесь не столько в том, что демократия и рынок не являются абсолютно самыми привлекательными институтами. Достаточно вспомнить слова Уинстона Черчилля, который характеризовал демократию как «худшую форму правления, за исключением всех других форм, которые были опробованы на протяжении истории»[4]. Просто приходящее на ум сравнение постсоветского человека с покупателем в супермаркете, которому достаточно лишь выбрать из имеющихся в наличии институтов тот, который обеспечивает лучшее соотношение цены и качества, при более глубоком осмыслении приводит к далеко не оптимистичным выводам.
Сведение проблем посттоталитарного обустройства России к аналогу потребительского выбора институтов позволяет говорить о своего рода «экономике посттоталитарной трансформации». Этот термин заимствован у Мишеля Фуко, в работах которого обсуждается и «экономика наказания», и «экономика сексуальных отношений», и другие формы рационализации отношений, по природе своей далекие от логики сравнения выгод и связанных с ними издержек[5]. В идеале, определение наиболее приемлемых для посттоталитарного общества институтов предполагает соотнесение известных образцов — таких, как различные модели рынка и демократии, — с уже существующими неформальными нормами и практиками, а также попытки создания совершенно новых институтов (через легализацию неформальных норм, через комбинирование образцов и так далее).
Если же избавление от наследия тоталитаризма видится лишь в пассивном выборе институтов «по каталогу», то это ставит под сомнение надежды на успех. Во-первых, выбор потребителя в супермаркете лишь на первый взгляд носит альтернативный характер. Управление спросом с помощью рекламы резко сокращает число вариантов, принимаемых потребителем во внимание[6].
Во-вторых, восприятие альтернативных тоталитарным институтов лишь в качестве объекта выбора означает, что их внутренняя логика и принципы функционирования так и остаются загадкой. Покупающий велосипед потребитель не обязан знать основные законы физики, объясняющие возможность устойчивого качения на двух колесах. В терминах неортодоксальной марксистской теории, речь идет об отсутствии стимулов к распредмечиванию. Под распредмечиванием понимается «процесс превращения определений предмета деятельности в определения логики предмета, — в логику человеческой способности»[7].
В-третьих, «потребительский» подход к преодолению тоталитаризма означает, что сам рынок из института наряду со многими другими превращается в своего рода метаинститут, с помощью которого задаются и общие правила игры, и критерии сравнения различных институциональных альтернатив. Действительно, выбор потребителя предполагает существование определенных критериев для сравнения, а как сравнивать такие разноплановые институты, как демократия и авторитаризм, наследственная монархия и олигархия, различные национальные и исторические модели рынка? Ведь каждый из этих институтов функционирует на основе особой системы ценностей и, следовательно, критериев того, что является значимым.
Самым простым способом подняться над частностями и подвести различные институциональные альтернативы к «общему знаменателю» и является использование критерия экономической эффективности в качестве единственного критерия для сравнения. Какой институт способен обеспечить более высокий уровень материального благосостояния? Такая постановка вопроса оказалась особенно понятной для советских граждан, испытавших на себе тяготы жизни в экономике дефицита. В итоге ассоциативный ряд, характерный для постсоветского сознания, сводится к следующему: «тоталитаризм — это, прежде всего, дефицит, альтернативой же дефициту и, таким образом, тоталитаризму будет рынок».
Ответ на вопрос об институте, обеспечивающем максимальный уровень достатка, заключается в самой его постановке. Совершенно неудивительно то, что на институциональном рынке наиболее выигрышно смотрится сам рынок. А ведь именно в терминах институционального рынка мыслят как многие западные ученые, интересующиеся проблемами постсоветских стран, так и отечественные исследователи[8]. Вариантность и дух проблемного критического отношения к изучаемому объекту явно не относятся к числу достоинств подобного подхода.
Позиция ученых, исследующих и обосновывающих процессы посттоталитарной трансформации, заслуживает отдельного разговора. Ведь в основном благодаря их деятельности и была создана соответствующая «реклама» институту рынка (вспомним всеобщее увлечение ученых публицистикой в конце 1980-х — начале 1990-х годов), и окрепло всеобщее убеждение в значимости лишь критериев экономической эффективности при сопоставлении альтернативных вариантов обустройства постсоветской жизни. Для описания превращения мучительных поисков альтернатив в исключающую сомнения «экономику посттоталитарной трансформации» лучше всего подходит термин «экономический империализм».
В узком смысле экономический империализм означает «попытку унификации семейства экономических наук на базе неоклассики»[9], то есть стандартной микроэкономики с ее исключительным интересом к индивиду, осуществляющему рациональный выбор. В широком смысле претензии «империалистов» распространяются на все социальные науки (в первую очередь историю, социологию и право): они предлагают рассматривать все социальные и политические проблемы в экономическом ключе. Так, поведение членов семьи уподобляется рациональному выбору потребителя, равно как и политические предпочтения увязываются исключительно с желанием максимизировать полезность. Экономический империализм объясняет поведение человека в любой сфере повседневности исключительно его рациональным выбором.
Быстрый рост популярности экономического империализма в среде постсоветских социальных наук тем более удивителен, что долгое время в них было принято жестко критиковать подобный подход с марксистских позиций, причем чаще всего в условиях незнания сущности отвергаемой теории. Название единственной дисциплины, позволявшей иметь хоть какое-то представление об экономической мысли на Западе, — «критика буржуазных экономических теорий» — говорит само за себя. По всей вероятности, причину столь радикальной и быстрой смены убеждений людей науки следует искать не в неопровержимости аргументов, а в силе стимулов к превращению в адептов экономического империализма.
Экономический империализм в науке, или попытки объяснить все взаимодействия с помощью экономических моделей, следует отличать от экономического тоталитаризма, или тоталитаризма рынка в реальной жизни. Последний заключается в действительном господстве принципа максимизации полезности во всех сферах повседневности, то есть в приобретении рациональным выбором тотального характера. Иначе говоря, экономический империализм вполне адекватен для анализа общества, живущего в условиях тоталитаризма рынка. Наиболее интересный вопрос заключается в том, всегда ли тоталитаризм рынка первичен по отношению к экономическому империализму. Вполне естественно, что ученые, пытаясь объяснить наблюдаемую ими экспансию рынка, придают экономическим моделям универсальный характер. Однако в случае постсоветской России более уместной представляется обратная причинно-следственная связь. Вряд ли на рубеже 1990-х годов в России первичной была именно рыночная экспансия. Скорее, быстрый рост популярности экономического империализма создал благоприятную среду для становления тоталитаризма рынка.
Люди науки сначала принялись мыслить исключительно в экономических категориях, а затем это стало обоснованием экспансии рынка в реальной жизни. Когда удается убедить всех в неизбежности сведения жизни во всех ее проявлениях к максимизации удовольствия, то такое сведение становится неизбежным. Термин «самореализующееся предсказание» (self-realisingprophecy) оказывается весьма уместен: если все люди верят в какой-то исход, то этот по началу гипотетический результат превращается в реальность[10].
Помимо утраты значимой для общества способности воспринимать вариантный характер возможностей и перспектив, экономический империализм обусловил и принципиальные, главным образом для самой научной среды, изменения. Постсоветские социальные науки стали постепенно превращаться в бизнес, а ученые, соответственно, в коммерческих агентов, менеджеров и предпринимателей. Иными словами, homoacademicus приобрел ряд черт homooeconomicus, основной целью которого является не поиск истины и получение новых знаний, а максимизация собственного благосостояния. Вряд ли можно придумать лучшую иллюстрацию принципов экономического империализма. Наука как сфера деятельности, в идеале живущая по своим собственным правилам[11], превращается в особый отраслевой рынок, а ее субъекты строят свои взаимодействия в полном соответствии с рыночными императивами.
Причем, как это ни парадоксально, рынок оказался даже более действенным механизмом контроля и унификации научного дискурса, чем, например, идеологический и партийный контроль в советское время. Оказалось, что издержки, связанные с отклонением от общепринятой в научной среде концепции (особенно если это не принимало излишне публичных форм), скажем, в 1970-е годы, были в целом ниже, чем в сегодняшней российской науке. Пример цитированного выше Генриха Батищева помогает лучше понять суть этого весьма спорного на первый взгляд утверждения. Официальная критика «опасных» с точки зрения Партии/Государства утверждений обусловливала трудности с опубликованием работ, однако не лишала осмелившегося на антибюрократический пафос ученого самой возможности оставаться в науке и даже локально пропагандировать свои идеи (в форме кружка, через депонирование работ в ИНИОН АН СССР)[12].
Контроль рынка более действенен потому, что он ставит ученого перед выбором: оставаться в науке, вкладывая душу в те вещи, на которые есть рыночный спрос, или же менять профессию и зарабатывать деньги по-другому. Внутренние убеждения, последний оплот инакомыслия при господстве Партии/Государства, теряют свою ценность при господстве рынка: средства к существованию в науке гарантированы только тем, кто работает в заданном рынком направлении. Да, думать и писать можно сегодня о чем угодно. Но в научной среде, подчиненной принципам экономического империализма, спроса на «еретические» мысли просто нет, и здесь депонент и «самиздат» (хотя бы и с помощью Интернета) просто оказываются неуместно архаичными. Угроза лишения финансирования может стимулировать отказ от «вариантности» мышления сильнее, чем рассмотрение персонального дела на партийном собрании.
Превращение рынка в главную и единственную альтернативу тоталитаризму советского типа обусловливает закономерное снижение интереса к вопросам демократии как в научных дискуссиях, так и на практике. Неудивительно, что более трех четвертей россиян при выборе между порядком и демократией однозначно предпочитают первое[13]. В лучшем случае демократия воспринимается как производная от рыночных реформ, в худшем — и вовсе говорится о вреде демократических институтов для функционирования рынка, в чем якобы убеждает опыт Чили во времена правления генерала Пиночета. В результате на смену тоталитаризму советского типа приходит тоталитаризм Рынка, носителями которого становятся уже не представители номенклатуры, а homooeconomicus.
Как и тоталитаризм в любой другой своей форме, тоталитаризм Рынка означает подчинение всех ветвей власти и поведения во всех сферах повседневной жизни одному и тому же принципу. Только в данном случае роль унифицирующего принципа играют не идеологемы, а императивы эгоизма и максимизации материального благосостояния. Язык полезности стал тем эсперанто, который понятен каждому жителю постсоветской России, вне зависимости от его социального статуса, профессии и сферы занятости. Продается и покупается — получает оценку Рынка — в буквальном смысле все, как все получало ранее идеологическую оценку. В качестве примеров можно привести экспансию рынка в судебную сферу, подчинение исполнительной власти контролю со стороны рынка, стирание коррупцией границ между различными ветвями власти.
Следует ли ставить в один ряд тоталитаризм Партии/Государства и тоталитаризм Рынка? Не стоит ли, как это делает большинство относящих себя к сторонникам либерализма постсоветских интеллектуалов, согласиться с неизбежностью некоторых «перегибов» при возникновении рынка, представляющихся не более чем «детской болезнью правизны» в становлении капитализма?
Излишне оптимистично смотреть на постсоветскую трансформацию мешает тот факт, что указанные перегибы и отклонения приобретают характер устойчивых тенденций. Прежде всего, отметим угрозу униформизации общества, приобретения поведением во всех сферах повседневности одних и тех же черт. «Стержнем» советского тоталитаризма была идеология, руководящая и направляющая роль Партии/Государства. Постсоветский тоталитаризм основан на всеобщей экспансии утилитарного образа мышления и действия в результате руководящей и направляющей роли Рынка. В итоге и советская, и постсоветская Россия одинаково далеки от достижения идеала «сложного» общества, в котором каждая сфера повседневной жизни регулируется особыми правилами и защищена от экспансии со стороны других сфер, будь то бюрократическая деятельность или рынок. Наука должна жить по собственной конституции, равно как любовные отношения или отношения внутри семьи не должны зависеть от идеологических установок или статуса партнеров на рынке. Если же этого не происходит, то тоталитаризм оказывается неизжитым, он лишь изменяет форму.
Описанное направление постсоветской трансформации парадоксально совпадает с рядом тенденций к экспансии рынка, наблюдаемых в последние десятилетия в западных странах, в первую очередь — в США. Анализ аргументов, используемых в самых различных сферах повседневной жизни, убеждает в практически абсолютном приоритете, отдаваемом американцами рыночному обоснованию своих действий[14]. Однако при наличии общих черт в экспансии рынка на остальные сферы повседневности в России и, например, США не следует забывать и об особенностях, позволяющих лучше понять постсоветскую специфику.
Так, экспансия рынка в западных странах происходит уже после того, как остальные сферы — политика, семья, наука, средства массовой информации, приобрели достаточную степень автономии относительно друг друга. Вообще говоря, именно степень дифференциации и обособления этих и ряда других сфер и является общепризнанным критерием современного (modern) и, следовательно, «сложного» общества. В России же экспансия рынка началась еще до того, как произошло обособление сфер, ведь этот процесс тормозился тоталитаризмом Партии/Государства. Поэтому в постсоветской среде экспансия рынка происходит особенно быстро и приобретает особенно уродливые формы. Кроме того, экономический империализм, как отмечалось ранее, играет в современной России не пассивную, а активную роль, не ограничиваясь объяснением, но и претендуя на обоснование тоталитаризма Рынка.
Экспансия правил, уместных лишь в одной из сфер жизни, на остальные сферы рождает чувство несправедливости, ведь любые достижения человека теперь оцениваются лишь с помощью одной-единственной шкалы ценностей. Как партийный билет служил ранее гарантией наличия у его обладателя многих совершенно не связанных с общественной деятельностью качеств, так и сегодня кредитная карта «VisaGold» и автомобиль «Mercedes» зачастую становятся едва ли единственным мерилом для оценки личности. Особенно острое чувство несправедливости вызывает «способность состоятельных людей приобретать индульгенции, покупать государственные должности, подкупать суды и осуществлять политическое влияние»[15].
Чувство несправедливости при любом варианте тоталитаризма не приводит к каким-либо коллективным действиям (за исключением стихийно возникающих), направленным на восстановление справедливости. Тоталитаризм исключает любую другую мобилизацию, помимо производной от официальной идеологии или рыночных интересов (в последнем случае речь чаще всего идет о поиске ренты). Как отмечали в конце 1980-х годов Юрий Левада и его коллеги из ВЦИОМ, советская система «создала одинокого человека и использовала его демонстративно асоциальный характер в своих интересах»[16]. То же самое верно и в отношении рыночного тоталитаризма, который исключает существование общества как такового, превращая его в социум, или совокупность слабо связанных между собой индивидов и малых групп. Данный вариант развития является тупиковым: хотя в справедливость общественного устройства большинство граждан не верит, но они оказываются слишком разобщенными и пассивными, чтобы что-либо поменять.
О какой форме коллективных действий, необходимых для восстановления справедливости, вообще может идти речь? С одной стороны, по мере накопления недовольства несправедливостью рынка, особенно при неблагоприятной динамике международных сырьевых рынков, растут шансы возврата к тоталитаризму советского типа, то есть к принятию государством на себя всего комплекса социальных, экономических и политических обязательств по организации повседневной жизни граждан.
С другой стороны, единственным шансом избежать колебаний между тоталитаризмом Партии/Государства и тоталитаризмом Рынка следует признать четкое разделение границ значимости различных «правил игры» и шкал ценностей. Государство в качестве «субъекта и гаранта разделения сфер оказывает решающее влияние на социальную организацию общества»[17]. Поэтому коллективные действия должны предприниматься именно в этом направлении, чтобы обязать представителей государства четко зафиксировать границы сфер и предотвратить «империализм» любой из них. Сформулированный тезис не сводится ни к идее классического либерализма о государстве как «ночном стороже», ни к аргументам представителей «левых» сил о необходимости интервенционистского государства. Государство лишь устанавливает пределы значимости каждого из институтов: рынка, семьи, идеологии и так далее, при этом не претендуя на регулирующую роль в каждой из этих сфер.
В итоге получается, что основные надежды связываются с достаточно непривычным, неортодоксальным взглядом на роль государства в преодолении тоталитаризма. Майкл Уолцер называет данный подход демократическим социализмом, несущим в себе и либеральные идеи, и «левую» риторику. А ведь именно от поисков жизнеспособного варианта демократического социализма в России отказались вот уже более десяти лет назад, предпочтя «потребительский выбор» институтов «по каталогу». Но важны не названия, у некоторых вызывающие приятные ностальгические воспоминания, а у других — отвращение. Значимо то, что без готовности критически относиться к кажущимся очевидными альтернативам, без стремления к вариантности как в мыслях, так и в действиях мы будем обречены на воспроизводство тоталитаризма: вчера, сегодня и, как это ни печально, завтра.
Мы вновь живем в простом обществе, все сферы которого подчинены одному-единственному стержню. И следует отдавать себе отчет в том, что эта простота стала закономерным результатом стремления к упрощению, к безальтернативному характеру мышления. На постсоветских интеллектуалах во многом лежит ответственность за развитие событий по данному сценарию. И осознание этой ответственности непременно произойдет, если и не сегодня, то со временем. Поэтому первым шагом к преодолению тоталитаризма Рынка должны быть попытки обеспечить развитие науки по ее собственным «правилам игры», ориентированным прежде всего на поиск истины и обеспечение альтернативности как в мыслях, так и на практике[18]. Иными словами, наука должна стать автономной сферой — одной из многих автономных сфер современного «сложного» общества.