Переписка
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2003
Москва, 16 марта 2003
Уважаемый Владимир!
Предложение обменяться соображениями о сегодняшнем состоянии публичной сферы и публичных языков в наших обществах не могло не вызвать у меня интерес, тем больший и остро личный, что мой отец и родня по отцу — украинцы, больше полугода перед школой я прожил в украинской деревне, говорил на украинском языке и первый языковой шок испытал потом от русского, когда понадобилось наспех ему обучаться. Итак, предложение меня заинтересовало, но, вместе с тем, заставило задуматься.
Употребление известного термина Хабермаса (“общественность”, “публичность” или “публичная сфера”) побуждает в нашем случае мыслить по аналогии, однако правомерна ли она? Есть ли вокруг нас публичность и как она — или то, что удержалось, сложилось вместо нее, — устроена? Давайте очертим сначала хотя бы самые общие рамки. По моим ощущениям и по данным ВЦИОМовских опросов, области открытых межгрупповых коммуникаций, полемики, убеждения, противоборства и согласования мнений сегодня в России нет. Поскольку нет сколько-нибудь самостоятельных, ответственных и реально взаимодействующих групп, которые вели бы споры по принципиальным проблемам экономической, политической, культурной, национальной, религиозной да и какой угодно иной общей стратегии, которые бы связывали с этой полемикой и ее результатами свои интересы, роль, перспективы. Есть интересы власти и собственности — точнее, сохранения собственности и власти разного объема, уровня, механизмов удержания. С этим, в общем, связаны все остальные признаки жизни “наверху” в виде закулисных и подковерных перемещений, шевелений и почесываний, в конечном счете дающих те или иные отклики в анонимных масс-медиа и, далее, на видимой и слышимой поверхности общественного мнения.
За последние три года в путинской России на внешний взгляд ничего не происходит. В том смысле, что в общественном пространстве не возникает никого нового — по функции, по месту в социуме (мы со Львом Гудковым в статьях 2000-2001 годов об этом не раз писали). Нет и ничего неожиданного — по типам коллективного действия, по формам совместного существования. И это при том, что начиная по меньшей мере с 1993, если не с 1991 года главными событиями всех прошедших лет, по данным общенациональных опросов, выступали явления экстраординарные, кризисные, катастрофические — обстрел Белого дома, две чеченские войны, дефолт, гибель “Курска” и другие. Три последних года в этом плане от предыдущих не отличаются. С 1999 года центральные события для половины и более взрослых граждан — теракты общероссийского, а в 2001 году — и общемирового масштаба.
Власть живет отдельно от остального общества, населения, страны. Их соединяет в сознании людей и на экранах телевизоров разве что фигура президента. На него одного возлагаются и массовые надежды, причем условные. То есть с практическими действиями главного лица не связанные, но обусловленные тем, что больше надеяться не на кого. Ни одному из институтов общества, за исключением армии и православной церкви, население России не доверяет. Как не жаждет и никаких перемен. Да и кто бы их стал отстаивать и осуществлять? Все три инстанции, которым массы выказывают доверие, — единоличный руководитель, армия, церковь — скорее уж напоминают конструкцию и опорные детали прежней, советской системы. По крайней мере, с какими бы то ни было реформами ни силовые, ни новые ритуально-идеологические институты не связаны, почему и сами нереформируемы.
Итак, в обозримом поле последних лет не видно ни инициативных групп, ни их партнеров или противников. Если говорить о нынешнем дне и перспективе на ближайшее будущее, то и власть, ее фракции и уровни, и население, разные его слои, в целом стоят за сохранение статус-кво. Поскольку же подавляющее большинство общества — за исключением разве что когорты самых молодых в столице и крупных городах — не предвидит и не ищет перемен ни для себя, ни для страны, вектор интересов большинства переместился на то, что так или иначе уже есть. Акцент же в критериях массовых оценок и вовсе сдвинулся на прошедшее — недалекое, но уже отделенное от настоящего негативным барьером 1990-х, годами падения своего статуса и утраты своего круга, полосой развала прежней страны, нарастающего общего хаоса. В терминах Бенкендорфа (“Прошлое России было восхитительным, ее настоящее более чем великолепно. Что же касается ее будущего, оно выше всего, что может представить себе самое пылкое воображение”) центр тяжести позитивных массовых оценок у нас, пожалуй, уже со второй половины 90-х перенесен на прошедшее. Оно, во-первых, наделяется положительным смыслом и, во-вторых, составляет область общего, — собственно говоря, оно потому и положительное, что общее. Наиболее значимыми для более чем половины населения с тех пор становятся символы отечественного прошлого или, по формуле Натальи Ивановой, “No$tальящего”. Отсюда — в целом позитивная переоценка всего советского, начиная с образа революции и кончая ретроспективными представлениями о брежневском благополучии и андроповском порядке. Но об этом, я думаю, поговорим отдельно.
Мне важен Ваш отклик. По тому сравнительному материалу, который мне знаком, в постсоветских странах нащупываются, пробуются, отчасти реализуются разные — и далеко не всегда запланированные — стратегии “выхода” из советского, тоталитарного по своим основам, общества и обществ, ему по типу близких. Ведь все-таки пошел уже второй десяток лет без Большого Брата. Есть балтийские варианты, есть относительно близкие к ним пути большинства восточно- или среднеевропейцев (Чехии, Венгрии, Польши и других), есть траектории более изломанные, как есть и тупиковые ветви, пробуксовка, паузы, провалы и прочее. Как Вам видится, в этом развороте, происходящее в Украине — по крайней мере, в тех рамках, о которых только что шла речь (педалирование общемассового с поиском этого общего в национально-государственном прошлом, образ которого тут же под подобную задачу и конструируется)? Значимы ли именно такие рамки и силовые линии для Украины? Какие временные размерности для них предполагаются? Какие и кем здесь расставляются ценностные акценты?
Всего наилучшего. До связи.
Ваш Борис
Киев, 20 марта 2003
Уважаемый Борис!
Читая время от времени Ваши статьи, я всегда “примерял” Ваши посылки и выводы к украинским реалиям, которые я наблюдаю и исследую. Поэтому мне очень приятно совместно с Вами попробовать сравнить процессы в наших обществах и подходы к их изучению. Для меня это, разумеется, серьезный интеллектуальный вызов, поскольку эмпирический социологический материал, которым я могу располагать относительно украинского общества, во многих отношениях беднее Вашего; к тому же Вы задаете весьма непривычные для моего исследовательского словаря категории. Тем интереснее попытаться ответить.
Мне представляется важным и удачным Ваше замечание о том, что публичность в России дефектна и не соответствует хабермасовскому концепту. Это наблюдение вполне приложимо и к Украине. В своих текстах я не раз отмечал, что моей стране недостает постоянной и содержательной дискуссии по поводу фундаментальных общественных проблем, в частности о путях этнокультурного развития и об отношении к тем или иным событиям и персонажам прошлого. Не менее важно, однако, уяснить причины такой дефектности, некоммуникативности формально публичных дискурсов. Обусловлено ли это отсутствие межгрупповой коммуникации отсутствием самих групп, осознающих свои интересы и готовых их публично отстаивать, либо же, скорее, отсутствием адекватных форумов для такой коммуникации, что препятствует конституированию и общественному признанию групп? А чем, в свою очередь, вызвано отсутствие форумов, в частности неспособность масс-медиа исполнять (а не симулировать) эту роль: нежеланием власти разрешить дискуссию или же нежеланием населения за ней следить, недоверием к каким-либо идеям и страхом перед открытым противопоставлением позиций? Я понимаю, что это слишком общие вопросы, тем более для жанра нашей с Вами коммуникации, — но без хотя бы приблизительных ответов на них разговор о публичных дискурсах останется, на мой взгляд, не очень продуктивным.
Украинские ответы, полагаю, будут существенно отличаться от российских — как отличаются, говоря Вашими словами, рамки и силовые линии постсоветского развития и самоосознания. У нас власть точно так же отдалена и отделена от общества, однако это обстоятельство, несмотря на отсутствие форумов для его артикуляции и интерпретации, воспринимается не только как данность, но и как проблема, подлежащая разрешению. Общество хочет перемен и явно не верит в то, что власть или связанные с нею элиты способны эти перемены осуществить. Впрочем, не доверяет оно и другим политическим силам и публичным институциям, за исключением, как и в России, церкви и армии, а в поддержке Ющенко, который со времени своего недолгого премьерства в 2000-2001 годах остается неизменным лидером рейтингов доверия, можно усмотреть скорее ожидание чуда, нежели прагматический мандат на исполнение четко сформулированной программы. Да и вообще потребность в “сильной руке” выросла, даже к Сталину украинцы стали благосклоннее. Вместе с тем они все еще готовы идти на выборы для того, чтобы сменить власть, и уже несколько раз делали это, несмотря на все более полный контроль властных структур над прессой и все более грубые методы запугивания и дискредитации оппозиционных сил. Особенно показателен прошлогодний успех ющенковской “Нашей Украины” на парламентских выборах — пусть и связанный прежде всего с харизмой лидера, но обусловленный также и известным перенесением массовых ожиданий с прошлого на будущее, с возвращения к советской стабильности на поиск приемлемого варианта реформ. В то же время переориентировались и правые силы (в Украине традиционно национально/националистически окрашенные), сменив умеренную поддержку власти как гаранта независимости на решительную оппозицию к дискредитировавшему себя режиму, — оппозицию, которая стала для них условием политического будущего. Более того, такая переориентация создала предпосылки для возникновения общего антивластного фронта правых и левых, прежде видевших главного врага друг в друге. Эти важные изменения произошли после 2000 года, когда скандал вокруг президента (так называемый “кучмагейт”) вызвал небывалый подъем протестной активности, — иначе говоря, на протяжении именно тех лет, когда в России, как Вы пишете, надежды на перемены исчезли.
Разумеется, такое противостояние власти и общества в значительной мере дезактуализирует и даже делегитимирует партикулярные интересы, не способствуя публичной дискуссии об их признании и согласовании с прочими. К тому же, надо думать, многие (прото)группы, особенно экономические, остерегаются заявлять о своих устремлениях и взглядах, дабы не спровоцировать карательную реакцию режима. Именно давление власти и концентрация масс-медиа под контролем небольшого числа связанных с ней политико-деловых структур привели к явному дефициту форумов для обсуждения стратегических проблем — можно сказать, это одна из главных причин ограничения и симуляции публичности в Украине. С другой стороны, репрессивный режим и приоритет позиционирования по отношению к нему, как ни парадоксально, стимулировали дискуссию по поводу, пожалуй, самой важной на сегодня проблемы: “жизнь после Кучмы”, ее основные идеологические и политические параметры. Движущей силой этой дискуссии, помимо общего стремления к переменам и представления об их неизбежности, выступает осознанная заинтересованность оппозиции в такой реформе политической системы, которая бы обеспечила невозможность сохранения или возрождения кучмизма. Кроме того, потребность в дискуссии вызвана еще и наличием весьма несхожих взглядов на будущее Украины как в самом оппозиционном лагере, так и среди его сторонников в массах.
Вместе с тем разнородность предпочтений населения, по сути, лишает власть возможности консолидировать его вокруг некоего позитивного или негативного лозунга, в роде так хорошо описанного Вами “античеченского” сплочения вокруг Путина. Наша власть не смогла соблазнить граждан ни стратегическим партнерством с Россией, ни объявленной вдобавок ориентацией на ЕС и НАТО (а на гневное осуждение российских посягательств на Севастополь или, напротив, натовской агрессии в Югославии она так и не отважилась). И уж тем более не способен объединить общество и примирить его с властью какой-либо персонаж или событие прошлого. Попытки встроить в державный канон Щербицкого и Переяславскую раду вызывают ощутимое сопротивление тех сил (либеральных и националистических), чей прямой политический интерес состоит в противодействии этим поползновениям. За последние два года оппозиция отняла у власти и самый главный объединяющий символ — Шевченко, — превратив его в знамя борьбы с режимом, под которое удалось поставить даже коммунистов.
В таких условиях украинской власти нечего и мечтать о “педалировании общемассового” — ей остается разве что украдкой протаскивать его в публичный дискурс, надеясь не попасться на горячем. Иначе говоря, не активно пропагандировать консолидирующие и нормотворящие идеалы, а исподволь формировать представления о нормальности, которые охватят и уравняют любое прошлое и любое настоящее. Про это формирование здравого смысла я надеюсь поговорить в следующий раз.
А пока хотел бы узнать Ваше мнение о причинах отличия российской траектории от украинской. Почему, например, в России не было подобного антивластного всплеска еще до путинской “пацификации”*? Почему правые не смогли — или не захотели — противостоять нормализации советскости и великодержавности? Почему население оказалось достаточно однородным, чтобы принять предложенные ему символы — одни на всех?
С наилучшими пожеланиями,
Володымыр
(Кстати, я предпочитаю сохранять свое имя непереведенным, независимо от того, на каком языке оно пишется или произносится. Этого, ясное дело, не было во времена Вашего и моего детства; собственно говоря, мое государство и поныне не признает за мной права самому решать, как именоваться по-русски. Но вне пределов досягаемости его бюрократических лап мы вольны ставить самоидентификацию выше унификации и даже традиции.)
Москва, 25 марта 2003
Уважаемый Володымыр!
Рад, что диалог у нас, кажется, завязался: он рождает не только готовность отвечать, но и желание расспрашивать. Сначала попробую ответить.
Развернутых выступлений против власти — будь то организованные манифестации или бунтарские взрывы — в Советском Союзе “классического” периода и в постсоветской России никогда не было (правозащитников 1970-х сейчас не берем — иные масштаб, задачи, исторические рамки). Во многом эта почти полная безропотность — результат репрессивного воздействия тоталитарной власти на несколько поколений людей. Такие травмы не забываются и бесследно не проходят (тем более, что тоталитаризм не был публично осужден ни в СССР, ни в России, ничего подобного денацификации в Германии или люстрациям в Восточной Европе осуществлено здесь не было, да и кто бы их осуществлял?).
Так значит, репрессии? Не только. Социальная аморфность, политическое безволие масс — еще и выражение отчужденности их и даже наиболее активных слоев (возьмите молодежь, в стране ведь не было студенческих движений ни в 60-е, ни позднее) от власти, что, собственно, и воплощено в тоталитарных режимах и чего они как раз добиваются. Парадокс в том, что эта отчужденная власть (“они”) — тем не менее “своя”, поскольку никакой другой нету. На нее брюзжат, из-за нее ноют, но обращаются все-таки к ней, ресурсы используют (открыто или втихую) все-таки ее. Если на улице нет никого, кроме тебя и шайки хулиганов, обрадуешься и нашему милиционеру как своему. Итак, первый ответ — привычка и безальтернативность.
Второй — слабость “правых”, как, впрочем, и вообще любых новых организаций, кроме “традиционной” компартии: и скудость их идейных, смысловых, символических ресурсов, и нередкая человеческая мелкотравчатость, и неизлечимая организационная слабость, разброд, персональные амбиции. А значит — неавторитетность в массах. Плюс те факторы и резоны, о которых — на своем материале — пишете Вы: “давление власти и концентрация масс-медиа под контролем небольшого числа связанных с ней политико-деловых структур”, опасение “спровоцировать” карательную реакцию (расправы с “олигархами” и наведение “порядка” на телевидении в индивидуальной и групповой памяти еще свежи). Короче говоря, привычные по прежним временам императивы “не высовываться” и “не гнать волну”. Результат — отсутствие своего места и голоса, то есть со-глашательство. Есть некоторые дельные инициативы (общества “Мемориал”) в связи с Чечней, но они, увы, в нынешнем социуме не влиятельны. Итоги референдума в Чечне с уровнем согласия в 96% российское общество тоже безропотно проглотило.
В нем как будто выключили звук. Большинство принимает сложившийся политический, а во многом и социально-экономический порядок, попросту говоря — наличное существование. Принимает — не значит “одобряет”: оно притерпелось и не видит альтернатив, — его, большинства, жизнь от него по-прежнему не зависит. В повседневной-то реальности население куда как неоднородно, сознает, даже подчеркивает это. Но оно этим обстоятельством раздражено и обижено, поскольку обществом, чем-то не ущербным оно себя представляет только как единое (и, при всех оговорках, единое с властью). Высокий уровень заявленного доверия Путину и высказываемых надежд на него связан именно с этим: нашелся символ единения, и большинство тут же стало чувствовать себя лучше, смотреть вокруг и вперед увереннее, даже к США — лакмусовая бумажка! — преисполнились недолгой приязни. Не зря игра в символы, пиаровская манипуляция с ними заняла в публичной политике и масс-медиа такое место.
Во-первых, символы, на вид позитивные, но отсылающие к прошлому: томиться — сладко, вернуться — нельзя. Здесь не только символ-Сталин с его гимном, красным флагом и пятиконечной звездой (высокая героика и роль спасителей мира, но еще и угроза жизни каждого). Здесь и символ-Брежнев (героики нет, но нет войны и страха, можно приспособиться, а это ведь для массы чаще всего и означает “жить”, не зря жить у нас равно простой возможности вздохнуть, и это нам всегда кто-то “дает”).
А во-вторых, символы негативные. Они по воздействию куда масштабней, и Америка – главный (хотя за последние пять-семь лет выросла неприязнь россиян к людям всех национальностей, ухудшилось — даже за два последних года — и отношение к Украине). Поразительная по скорости и охвату негативная консолидация российского общества уже после начала войны в Ираке произошла именно по отношению к жупелу США как всемирного агрессора. Ухудшение образа Штатов в сознании российских масс за первые месяцы 2003 года достигло апогея. Но тем самым ведь еще раз утверждается: “мы — не с Западом”, читай: “мы — не Запад”. Чем обернется эта война для Ирака, Европы, США, обнаружится со временем, — ясно, что это самое черное эхо 11 сентября и тогдашних чувств Запада. А внутри России она уже сегодня развязывает руки тем (прежде всего, военно-репрессивным структурам), кто антизападную риторику давно нагнетал. Так что Ваш диагноз украинского общества, приходится признать, к России неприменим. Российское общество перемен не хочет. Кто, в чем и в каких формах ждет их у Вас в стране? И как люди видят собственное в них участие?
Всего наилучшего,
Ваш Борис
Киев, 26 марта 2003
Уважаемый Борис!
Читая Ваши ответы на мои вопросы, я осознал некоторый парадокс в нашем понимании сходства и отличия между постсоветскими путями России и Украины. Мы сошлись на том, что хотя бы по одному показателю — стремлению к переменам — отличия явно преобладают. Вместе с тем факторы, в которых Вы усматриваете причины безволия и равнодушия россиян, действительны и для украинской ситуации. В самом деле, репрессии у нас были почище вашего, а уровень отчуждения граждан от власти, как и непопулярности правых сил, вполне сравним с российским. Первое, что приходит тут в голову, — это традиция борьбы за независимость, значимая в Украине и отсутствующая в России. Однако такое эссенциалистское объяснение невозможно принять без оговорок, поскольку представление о преемственности и определяющем значении антиимперской борьбы могло превратиться в традицию, только перейдя из выступлений политиков и публицистов в массовое сознание. Между тем массы преимущественно оставались в стороне от борьбы против советского режима (в Украине более интенсивной, нежели в России), на обоих референдумах 1991 года, мартовском и декабрьском, проголосовали так, как велели власти, и в своем выборе в пользу независимости скоро большей частью разочаровались, что способствовало отчуждению их от государства и не добавило популярности правым/националистам. К тому же в защите от притязаний постсоветского государства украинцы не выказали даже той активности, что в “дорасшатывании” государства советского: они не протестовали ни против массовых задержек зарплаты, ни против инсценированного референдума о расширении полномочий Кучмы.
И все же причины того, что Украина все еще ждет перемен и сопротивляется попыткам вернуть ее к прошлому, придется искать в происхождении и восприятии независимости — более, похоже, негде. Поскольку я не склонен постулировать традицию и выводить ее из времен казачества, предложу объяснения пусть не столь глубинные и всеобъемлющие, зато, надеюсь, более наглядные. Прежде всего, хотелось бы напомнить о существовании региона, в годы “перестройки” инициировавшего перемены, а на протяжении всего десятилетия независимости препятствовавшего их ревизии, — речь идет о Галиции, где сбереглись и восприятие советского режима как чужого, навязанного, и живая память о борьбе за независимость, и четкая этническая и языковая идентификация всех слоев общества. Важную роль сыграли также высокая активность диссидентов в оппозиционном движении конца 80-х, обеспечившая его радикализацию и, одновременно, сочетание национальных и демократических требований. Потом, как известно, необходимость легитимировать молодое государство побудила номенклатуру “украсть у Руха программу”, что усложнило “национал-демократам” исполнение роли оппозиционной силы и агента перемен, но вместе с тем превратило отрицание советскости и этнокультурную украинскость в основополагающие принципы официальной идеологии.
Со временем “партия власти”, понуждаемая собственными идеологическими предпочтениями, а также давлением России, местных русских и “советских людей”, по мере возможности затушевывала эти принципы и весьма непоследовательно воплощала их в практической деятельности. Но вовсе отречься от этих оснований и отказаться от соответствующей практики не позволяла, помимо потребности в легитимации, еще и бдительность правых/националистических партий и сочувствующей им части украиноязычного населения, для которой разрыв с империей имел не только символическое (как Вы хорошо показали, поддающееся пропагандистской манипуляции), но и конкретно-культурное значение. Эта часть населения прежде поддерживала действующих президентов как средство против реинтеграции и реставрации, а год назад безоговорочно доверила нелевой оппозиции (прежде всего Ющенко) свои надежды на более человечную и более украинскую власть. Тогда как левые, признавая влияние постсоветского дискурса и практики и не желая остаться с одними только ностальгирующими по Сталину пенсионерами, переосмыслили Кучмину “антинародность”: помимо социального смысла (ограбление бедных богатыми), эта мифологема приобрела и отчетливое национально-державное содержание (отказ от суверенитета в обмен на поддержку непопулярного режима со стороны Москвы или Вашингтона). Символическим свидетельством того, что векторы желанных перемен сблизились, стало, как я уже упоминал, митинговое единение всех оппозиционеров в день рождения Шевченко — вместо противостояния правых и левых 7 ноября. Причем это не идеологический союз коммунистов и националистов, как в России, а общий фронт против недемократической власти, уже сама идеологическая противоестественность которого подчеркивает ориентацию, по меньшей мере декларативную, на радикальную смену политической системы.
К сожалению, это символика и ориентация абсолютного меньшинства. Подавляющее большинство категорически не приемлет правящий режим, но не видит ни способа его сменить, ни хотя бы общих очертаний альтернативы. Программная установка оппозиционеров на повышение роли парламента и партий и общую институциализацию политики не может найти поддержки в массах, исполненных недоверия к институциям и склонных ожидать реальных действий, скорее, от зримой, персонифицированной власти. Собственно говоря, оппозиции просто негде пояснить своим избирателям, что и зачем она намерена сделать, заменив президента, и почему она так мало сделала за год, минувший с тех пор, как получила парламентский мандат. Впрочем, акции протеста поддерживает более трети граждан — пусть на словах, но все же перед незнакомым интервьюером… В то же время огромное большинство на митинги не ходит и вообще никаких путей что-либо изменить не видит. Однако на президентские выборы осенью будущего года пойдут едва ли не все, хотя и сильно сомневаясь в их демократичности. Если власть не прибегнет к административному ограничению числа участников или масштабной фальсификации результатов, почти наверняка победит Ющенко. Если прибегнет (решив, что Запад не очень рассердится, а Москва поддержит), — украинцы вряд ли заставят ее об этом пожалеть, как заставили сербы. Более режим никого и ничего не может противопоставить лидеру электоральных симпатий: образ националиста и американского наймита, против которого надо поддержать сторонника дружбы с Россией, удастся навязать разве что Крыму и Донбассу; остальные регионы спокойно относятся к нашей многовекторности, а самого себя Ющенко позиционирует, скорее, как выразителя интересов “тех, кто не ворует”.
И все же, помимо репрессий, у власти есть лишь одно оружие — дискурс. В первую очередь масс-медиа, от которых она сумела отлучить оппозицию. Разумеется, использовать российский опыт популяризации надежного наследника как альтернативы оппозиционным ничтожествам не получится, пусть бы даже и случились кстати несколько взрывов. Остается исподволь разоблачать и ссорить между собой оппозиционеров, дабы избиратель в конце концов смекнул, что они ничуть не лучше нынешнего шила, которое тогда можно будет поменять на все, что угодно. Остается нормализовать Кучму и его государство, вписывая их в рутинный контекст мировой политики, в которой нет идеалов, а есть интересы и скандалы. (И не нужно демонизировать Буша, он нам еще пригодится!) Остается подводить под нынешних правителей исторический фундамент, в котором сцементированы Хмельницкий, Щербицкий и погибший лидер Руха Чорновил, многолетний политзаключенный, который оказывается антиподом не столько своих тюремщиков, сколько несостоятельных преемников. И следить за тем, чтобы граждане Украины не считали противостояние власти и оппозиции важным для общества и себя лично. Красиво показывать им войны и катастрофы, рассказывать истории больших и маленьких жизней, развлекать старыми советскими фильмами и новыми сериалами про бандитов и ментов. Создавать мир, в котором перемены не нужны и немыслимы.
А какова роль медиа в сегодняшней России? Выполняют ли они только указания власти или же стараются уловить и удовлетворить потребности своих читателей/зрителей? Мобилизуют или, скорее, отвлекают? И наконец, в чем Вы видите особенности российской дискурсивной нормализации?
С нетерпением ожидаю ответа,
искренне Ваш,
Володымыр
Москва, 30 марта 2003
Уважаемый Володымыр!
Ваш анализ украинского политического расклада важен для уяснения дел в России. Коснусь лишь двух Ваших пунктов: разрыв с советской “империей” и поддержка суверенитета большинством, ведущими политиками в Украине, в отличие от России; относительная (в сравнении с Россией) разнородность политической культуры в разных регионах Украины. То и другое приоткрывает для политических сил возможность артикулировать иное и поддерживать разное, видеть и ценить начатки общества. Видимо, отсюда и возможный у Вас в стране, например вокруг Шевченко, тактический альянс “левых” и “нелевых” без утраты самостоятельности, но и без голого расчета с умыслом цинично “кинуть” потом соратников и избирателей. Для стран бывшего Варшавского пакта к этому, конечно, добавляется решительный выбор тамошнего большинства и элиты в пользу Запада (с ним там не рвали и не заставляли так однозначно рвать), плюс не полностью уничтоженные институты и традиции довоенного уклада (советизация была здесь куда короче). Отсюда и несходство траекторий сдвига (не скажу — движения!) в названных странах.
Теперь о России, о российских медиа. Большинство их так или иначе приняли риторику, ассоциирующуюся с партией власти (приближение выборов будет эту податливость усиливать). “Укрепление вертикали”, “усиление роли государства в экономике”, авторитаризм как гарантия стабильности, пинание демократии (в непременных кавычках), “особый путь” России и прочая антизападническая феня стали уже как бы самим языком, ничьим и общим едва ли не для всех публичных политиков, телеведущих и прочая. Как участились и их призывы “не раскачивать лодку”, нервические пассажи в адрес “вечной российской оппозиции властям”.
Педалируя то, что они-де выражают настроения общества, журналисты (точней, медиа как институция) лукавят. И такая самооценка — не минутная слабость, а рабочий прием. Скажем, по нашему опросу журналистской элиты в 2000 году, 70% ее оценивали политическую ситуацию в стране как благоприятную, между тем как 70% населения — и эти данные не раз публиковались теми же медиа — давали ей противоположную оценку. Точно так же передергивают СМИ, когда жилятся показать единство массы и власти. Как раз “исполнительную вертикаль” в лице Михаила Касьянова половина жителей России не поддерживает (виноват визирь, но не шах), почти столько же одобрили бы отставку всего экономического блока в правительстве. Да и символического единения с государством — скажем, уважения к государственным праздникам — в массе нет: сколько-нибудь значимым (для 30% россиян) остается привычное 9 мая, новые же символы вроде Дня России набирают 2-3%. Лидером массовых упований пребывает Путин. Но ведь такая сверхконцентрация надежд, за три года президентства ничем не подкрепленных и в самое последнее время начавших падать, — следствие явной пустоты политического поля, слабости механизмов собственно политического влияния. А значит, и невозможности эффективно управлять, не говоря уж о реформах. Может быть, массовое сознание и хочет забыть об этих фактах (“иначе на что надеяться?”), но для журналистов, политологов, публичных политиков, экономических элит такое нарциссическое самоуговаривание — непростительная слабость.
Лозунги стабильности и даже желание ее любой ценой начали широко распространяться в России к середине 1990-х годов. Устойчивости это за 10 лет не принесло. Иначе бы в последние дни марта 2003 года до двух третей россиян (а среди образованных и до 70%) не одобрили бы меры по централизации ФСБ и не увидели в дальнейшем укреплении этой службы “пользу для страны”. В массе господствует ощущение хрупкости сложившегося “порядка”. Исподволь растет чувство своей чуждости “большому” миру, фантомной “угрозы” для России извне. Вряд ли это говорит о надежном порядке или обещает его, не говоря уж о развитии или расцвете. Мозаичность общественного сознания при концентрации стереотипов настороженности и ксенофобии на самых массовых уровнях социума, то есть при господстве оценок самых упрощенных, — фактор, как будто бы сдерживающий возможности чисто авторитарного дирижизма, экстремистского вмешательства, массового взрыва. Но ведь им парализуется и любое движение. Укореняется своеобразный “комфорт боли”, к которой привыкают, установка жить кое-как, пусть даже “медленно и печально”, только без перемен.
А это значит, что при общей пассивности из-под осыпей позднесоветского строя проступили результаты его работы как системы — системы производства, распределения, мобилизации, обучения. В структуре общества сегодня преобладают группы, сложившиеся в брежневские годы. Им на смену идет поколение ничего, как и прежнее большинство, всерьез не выбиравших, а лишь адаптировавшихся к наличной, теперь уже нынешней ситуации. Если это будут люди, не помнящие истории и ориентированные на “чистую прагматику”, то к какой модели жизни они склонятся? 40% молодежи сегодня хотят жить в России Путина, столько же предпочли бы уехать.
Сердечное спасибо за разговор. Он не был веселым, он был полезным.
Всего наилучшего,
Ваш Борис
Киев, 4 апреля 2003
Уважаемый Борис!
Странно было б ожидать от журналистов, особенно таблоидных, признания того, что их собственные представления и стремления не соответствуют мыслям и надеждам аудитории. Это поставило бы под сомнение не только их право говорить для и от имени тысяч или миллионов сограждан, но и сам творимый в таблоидном дискурсе мир, где различиям во взглядах индивидуумов и групп как значимой общественной проблеме попросту нет места. Другое дело, что “желтые” медиа, пусть и занятые прежде всего поиском сенсаций, в то же время осуществляют еще и общественный контроль над властью (в частности, и над соответствием ее действий декларациям о соблюдении “воли народа”); “серьезная” же пресса призвана, кроме того, служить форумом для обсуждения и оценки представлений и интересов не только различных меньшинств (о чем мы с Вами уже говорили), но и большинства. В наших странах медиа исполняют обе эти функции из рук вон плохо: отчасти из-за препятствий, чинимых властями, отчасти потому, что самим журналистам, как оказалось, интересно не столько раскрывать правду, сколько зарабатывать на ее сокрытии (таким образом они выбрали, какого рода элитой им быть).
В Украине, опять-таки, медиа не декларируют свою ориентацию и не утверждают единство власти и народа так активно и явно, как в России. Они могут не упоминать об уровне доверия Кучме, но понимают, что призывать украинцев сплотиться вокруг президента было бы во вред и ему, и себе. Они не твердят о каком-то особом пути Украины (после десятилетия разновекторности и нигилизма единственная “национальная идея”, открывающая возможность хотя бы некоторого консенсуса, — это идея нормальной страны, без мессианских амбиций и неразрешимых проблем) и не объявляют неприемлемым путь на Запад (с тамошним образом жизни и связывает представление о нормальности большинство наших сограждан — и прежде всего элиты, вынужденные и это, помимо прочего, скрывать от масс). В ответ на войну в Ираке они, разумеется, раздули щеки, но удержать антиамериканскую позицию не смогли: Кучма, пользуясь случаем немного отмыть свою репутацию в глазах Вашингтона, “выбил” из парламента согласие отправить в Кувейт украинский дезактивационный батальон, да и шанс присоединиться к разделу пирога послевоенных восстановительных контрактов, которым поманили нас американцы, упустил бы только “лох”. А быть “лохом” — и это едва ли не главная (неартикулированная, но несомненная) установка наших нормализаторов — хуже, чем подлецом.
В этом мире без идеалов, за которые стоило бы бороться и страдать, многообразие и противоречивость политических и идеологических воззрений значат не больше, нежели необходимость выбирать из нескольких марок пива. Посему даже ведущая “серьезная” и весьма оппозиционная газета позволяет себе комментировать данные опросов в том духе, что, мол, если украинцев, которые считают праздником “отмененное” 7 ноября, не меньше, чем тех, кто празднует День независимости, то и отменять, быть может, не следовало. Попытку вернуться к украинской орфографии, которую в начале 30-х принудительно откорректировали, приблизив к нормам братского русского языка, медиа единогласно отвергли как бессмысленную и безумную: какое такое возрождение исторической справедливости, коль скоро оно сопряжено со всяческими неудобствами. Да и собственно отношения между обоими языками и сферами их применения медийный (а равно и политический) дискурс не сформулировал как проблему прав граждан, обязанностей государства и национальных интересов: одни бранят украинизацию, другие русификацию, а третьи — “центристское” большинство — вообще никакой проблемы не видят, подменяя разговор отсылками к императиву стабильности.
А все же самой главной цели нормализационных усилий — легитимации режима — достичь не удается и, пока остается Кучма, не удастся. Недоверие к власти, обусловленный позиционированием относительно нее раскол политикума (не снятый дискурсом стабильности), ожидание перемен, хотя бы и самых скромных, только от оппозиционных сил — все эти особенности общественного сознания обещают возможность иного. Но только возможность, — поскольку те системные последствия позднесоветского строя, которые Вы весьма кстати отметили, обнаруживаются и в Украине. Поэтому, если победит Ющенко (о том, что будет, сумей Кучма этому помешать, не хочется и думать), он получит шанс сдвинуть наше общество в сторону Европы, воодушевив и сплотив его перспективой другой нормальности. Хотя эйфория 91-го уже не повторится, пример Словакии после Мечьяра и Сербии после Милошевича показывает стимулирующую роль наконец-то открывшейся двери, через которую к тому же начинается встречное движение. К сожалению, нельзя исключить и иную возможность: сама система не изменится, но ее более отчетливая украинскость (эмблематизированная все тем же Шевченко, которого государство вновь заберет под свой патронат) погасит мобилизационный потенциал антиимперских настроений, о которых я писал в прошлый раз, а более человеческое лицо лидера возбудит надежды, как и в путинской России, тщетные. И тогда настанет стабильность без желания перемен, против которой будут разве что русские националисты в Крыму, усилиями новых нормализаторов выведенные за пределы здравого смысла.
Ваша правда, невесело выходит. Тем не менее я был очень рад возможности обменяться мыслями. Пожалуй, мы слишком много говорили каждый о своем, но, хочется верить, хотя бы немного помогли друг другу лучше понять и соседнюю страну, и свою собственную.
Большое Вам спасибо и всяческих успехов,
искренне Ваш,
Володымыр
Письма Володымыра Кулыка с украинского перевел Андрий Мокроусов