Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2002
До самых недавних пор ученые считали, что крестьяне жили в мире, совершенно непохожем на наш, современный. Предполагалось, что в этом крестьянском мире не было рынка, деньги использовались крайне мало или не использовались вовсе, а в основе стратегии выживания лежали семья или община, а не личная инициатива. Предполагалось, что ментальность тех, кто населял этот крестьянский мир, была совершенно непохожа на ментальность обитателей современного “капиталистического” общества. Предполагалось также, что переход от аграрного общества к современному индустриальному делал необходимой смену ментальности жителей доиндустриального общества, фундаментальное изменение того, как они мыслили. Хотя корни этого традиционного представления о крестьянском обществе уходят очень глубоко, обычно его связывают с именем русского экономиста А.В. Чаянова, предложившего классическую формулировку такого подхода[1].
В последние годы предметные исследования крестьянских обществ в доиндустриальной Англии и Европе поколебали это традиционное представление. Лишь немногие специалисты по-прежнему полагают, что крестьянские общества в этих странах были замкнутыми, не знали денег, а крестьяне были неспособны принимать экономически “рациональные” решения (хотя некоторые по-прежнему верят, что существовала некая особая “крестьянская рациональность”, непохожая на рациональность обычную, капиталистическую). Однако этот традиционный подход по-прежнему считается уместным, когда речь заходит о России (по крайней мере, о дореволюционной России), где, по сравнению с Англией и Западной Европой, крестьянское общество, особенно эпохи крепостного права, еще исследовано недостаточно детально.
Впервые экономисты обратили внимание на крестьян, пытаясь понять, как помочь развивающимся обществам “модернизировать” их экономику. Подобно Чаянову, западные экономисты первой половины XX в. рассматривали крестьянские общества как принципиально отличные от современных индустриальных обществ. Обычно они считали, что экономика развивающихся обществ дуалистична и сочетает в себе современный прогрессивный промышленный и отсталый сельскохозяйственный сектора[2]. Те, кто “населял” промышленный сектор, рассматривались как участвовавшие в капиталистических отношениях; соответственно, им были доступны такие современные экономические концепции, как себестоимость и прибыль. Обитатели сельскохозяйственного сектора, с другой стороны, рассматривались как “традиционные” и неспособные оперировать понятиями вроде “прибыли” и “убытков”. Считалось, что для крестьян их хозяйство являлось способом прокормить себя, а не источником дохода. Поскольку земля обрабатывалась членами семьи, а не наемными работниками, крестьянам была недоступна концепция заработной платы. Поскольку производство было ориентировано на собственное потребление, а не на рынок, крестьяне не могли воспринять концепцию прибыли. Короче говоря, крестьяне не могли различить производство и потребление — как не могли они и рассматривать землю как товар (который можно продать и купить), поскольку от нее зависело их выживание. По мнению специалистов, занимавшихся в 1960-х гг. проблемами экономического развития, неспособность крестьян мыслить по-капиталистически обуславливала глубокую неэффективность их хозяйства. Крестьяне, считали экономисты, должны стать экономически “рациональными”, прежде чем модернизация станет возможной в том или ином обществе.
Представление о существовании особой “крестьянской ментальности” было свойственно не только экономистам. Представители других общественнонаучных дисциплин, включая историков, этнографов и социологов, тоже находились под влиянием работ Чаянова и рассматривали крестьянское общество как отдельный мир со своими своеобразными социальными, экономическими и политическими характеристиками, в котором действовала уникальная “крестьянская логика”, отличавшаяся от логики нашего, постиндустриального мира[3]. В противоположность жителям современного городского общества, зараженным индивидуализмом и погоней за прибылью, крестьяне отличались коллективизмом и не были склонны идти на риск. Для крестьянских обществ было характерно “натуральное хозяйство” (в противоположность рыночной экономике), а сами крестьяне не испытывали особой нужды в деньгах, так как обрабатывали свои собственные участки земли с помощью членов своей собственной семьи (соответственно, рынок земли и рынок труда в крестьянских обществах были очень ограничены или отсутствовали вовсе). Более того, в противоположность жителям постиндутриального общества, крестьяне якобы рассматривали рыночные сделки как рискованные и делали все возможное, чтобы их избежать. Чтобы понять этот уникальный крестьянский мир, на факультетах общественных наук по всему миру была создана особая дисциплина — “крестьяноведение” (peasant studies).
Но именно специалисты, занимавшиеся проблемами экономического развития, первыми начали ставить этот традиционный подход под сомнение. В 1964 г. экономист Теодор Шульц (получивший в 1979 г. Нобелевскую премию) опубликовал книгу под названием “Преобразовывая традиционное сельское хозяйство” (“Transforming Traditional Agriculture”), в которой усомнился в существовании особой крестьянской ментальности[4]. По мнению Шульца, поведение крестьян можно рассматривать как вполне экономически рациональный ответ на те или иные факторы внешней среды, которые могут быть незаметны стороннему наблюдателю. Шульц полагал, что крестьяне лучше разбирались в местных условиях и принимали хозяйственные решения с учетом имеющейся у них информации. Крестьяне, считал он, вели себя не как современные горожане не потому, что их мышление было экономически иррационально, а потому, что они действовали в условиях, незнакомых обитателям современного индустриального общества. Доводы Шульца были основаны на большом количестве полевых наблюдений и статистических данных, лично собранных им во время продолжительного пребывания среди деревенских жителей в разных развивающихся странах (в том числе и в Советском Союзе). В своей работе Шульц доказывал, что условием “модернизации” было не изменение крестьянской ментальности, а скорее изменение сельской инфраструктуры в развивающихся странах. Чтобы сделать возможными радикальные изменения в традиционных аграрных обществах, нужны были четко сформулированное право частной собственности, доступ к кредитам и гарантии соблюдения контрактов, а вовсе не изменения в мировоззрении самих крестьян. Поначалу эти идеи были встречены с большим скепсисом, но постепенно стали общим местом теории экономического развития.
Вскоре традиционные представления о крестьянах подверглись критике и со стороны представителей других общественнонаучных дисциплин; в основе этой критики лежали новые, предметные исследования крестьянских обществ. Результаты исследований отдельных местностей доиндустриальной Европы в духе школы “Анналов” во Франции или Кембриджской Группы по изучению истории населения и социальной структуры в Англии делали традиционный чаяновский подход все более и более сомнительным применительно к этим двум странам. В 1978 г. британский этнограф Алан Макфарлейн обобщил результаты этих исследований в своей книге “Происхождение английского индивидуализма” (“The Origins of British Individualism”). Макфарлейн доказывал, что если чаяновскую концепцию крестьянского общества последовательно применить к Англии Средних веков и Нового времени, то окажется, что в Англии никогда не было крестьянства[5]. Эта работа, вызвавшая множество споров, была основана в первую очередь на исследованиях двух приходов в доиндустриальной Англии. На основании этих данных получалось, что поведение обитателей доиндустриальной Англии не так уж и отличалось по ряду важнейших показателей (отношение к частной собственности, вовлеченность в рынок, структура семьи) от жителей индустриального и постиндустриального мира. Хотя работа Макфарлейна тоже страдала от некоторого схематизма и поначалу была встречена очень враждебно, она стала настоящим поворотным пунктом в изучении английского крестьянства. Лишь немногие ученые сегодня отрицают существование крестьянства в доиндустриальной Англии, но почти все согласны, что традиционная чаяновская модель неприменима в английском контексте.
Примерно в тоже время появились еще две работы о крестьянах — о природе крестьянского общества в сегодняшней Азии, — существенно расширившие дискуссию. В одной из них, книге “Моральная экономика крестьянства” (“The Moral Economy of the Peasant”), на основе данных, собранных в сельских общинах юго-восточной Азии, Дж. Скотт предложила новый вариант традиционного подхода[6]. В этой книге Скотт, подобно другим сторонникам традиционной схемы, доказывает существование особой крестьянской ментальности, для которой характерны коллективизм и нежелание рисковать. Однако, подобно ревизионистам, она рассматривает эту крестьянскую логику как рациональный ответ на вызовы окружающей среды. По мнению Скотт, в непростых условиях сельской жизни рациональным выбором является как раз склонность не к индивидуальным стратегиям (как в рыночном обществе), а к коллективным, позволяющим минимализировать риск и гарантирующим “прожиточный минимум” для всей общины. В своей книге “Рациональный крестьянин” (“The Rational Peasant”), опубликованной несколько лет спустя, С. Попкин обрушился на Дж. Скотт с критикой. На основании данных, собранных им во Вьетнаме, Попкин доказывал, что на самом деле крестьяне предпочитали как раз рыночные, а не коллективистские, семейные или общинные стратегии[7]. Подобно Шульцу и многим экономистам после него, Попкин отвергал концепцию крестьянской ментальности или особого, крестьянского типа рациональности, уверяя, что крестьяне столь же расчетливы, как люди в современных постиндустриальных обществах, — просто их расчетливость проявляется в рамках иной институциональной структуры. Крестьянская рациональность ничем не отличалась от рациональности “капиталистической”.
Если книга Макфарлейна вызвала горячие споры о природе английского крестьянства, то в дискуссию между Покиным и Скотт оказались вовлеченными все “крестьяноведы”. Еще до выхода в свет книги Макфарлейна многочисленные исследования в стиле школы “Анналов” или Кембриджской Группы начали демонстрировать, что и многие другие части Европы также не соответствуют чаяновской модели крестьянского общества. Скрупулезные исследования доиндустриальных крестьянских обществ сначала в Англии, Шотландии, северной Франции и Нидерландах, а затем в Германии, Швейцарии, северной Италии, южной Франции и многих других регионах Европы показали, что они соответствовали модели Чаянова ничуть не более, чем английские крестьяне, которых изучал Макфарлейн. И хотя традиционный подход в модификации Дж. Скотт все еще сохраняет влияние на изучающих современное крестьянство, последователи взглядов Попкина и экономисты, занимающиеся проблемами развития и скептически относящиеся к модели Чаянова, постепенно демонстрируют, что все больше и больше крестьянских обществ по всему свету (и сейчас, и в прошлом) точно так же “рациональны”, как и обычные жители современных капиталистических обществ.
В русском контексте традиционные представления о крестьянском обществе оказываются более живучими. Хотя чаяновскую модель больше не считают применимой при изучении доиндустриальной Англии и Западной Европы или даже центральной и южной Европы, она по-прежнему оказывается уместной в случае России. Отчасти это происходит потому, что Чаянов сам был русским и делал свои выводы именно на основе изучения русского крестьянства; для многих западных ученых чаяновская модель крестьянства — это “русская” модель. Кроме этого, специалисты по доиндустриальной Англии или Западной Европе воспринимают дореволюционную Россию как общество, совершенно отличное от того, с чем они привыкли иметь дело. В западной литературе Россия всегда изображалась как таинственная и “иная”, так что многие считают само самой разумеющимся наличие там особой “ментальности” (во время холодной войны существование в России коммунистического режима иногда объяснялось этой самой ментальностью). Наконец, большинство западных ученых имели весьма ограниченный доступ к данным о русском крестьянстве. Большинство русскоязычных работ по истории крестьянства не были переведены на иностранные языки и потому были доступны только профессиональным русистам. Более того, до самого последнего времени весьма затруднен был для западных ученых и доступ к архивным источникам, что не позволяло проводить детальные исследования тех или иных местностей или деревень, как это делалось в других регионах мира.
Тем не менее в недавних работах, посвященных русскому крестьянству, видны и новые тенденции. К примеру, Дэвид Мун в своей замечательной работе о русских крестьянах в 1600—1930 гг. говорит о “мире, созданном крестьянами”, подчеркивая не традиционную крестьянскую ментальность, а способы взаимодействия крестьян с окружающим их обществом; крестьяне, — по его словам, — изменяли свою социальную и экономическую среду обитания и сами реагировали на эти изменения[8]. Используя многочисленные англо- и русскоязычные работы о русском крестьянстве, Мун показывает, что все аспекты крестьянской жизни — от семейной структуры и общинной организации до хозяйственной и политической деятельности — могут рассматриваться как рациональные ответы на вызовы со стороны природной среды, помещиков и центральных властей. Таким образом, Муна интересуют не перемены, а преемственность в крестьянском обществе. Хотя рассматриваемый им период был, несомненно, полон всевозможных перемен, речь шла не столько об изменениях в крестьянской ментальности, сколько об изменениях внешних обстоятельств, к которым крестьяне были вынуждены приспосабливаться. Кроме того, Мун использует данные, собранные другими историками, чтобы показать, что чаяновская теория крестьянского поведения равно применима ко всему русскому крестьянству[9].
Другой пример ревизионизма в литературе о русских крестьянах — работа Джудит Пэллот “Земельная реформа в России” (“Land Reform in Russia”)[10]. В своей книге Пэллот на базе архивных данных показывает, как крестьяне нескольких сельских общин реагировали на столыпинскую земельную реформу. Подобно Муну, она отвергает традиционные представления об отсталом, иррациональном крестьянине, доказывая, что крестьяне были полностью способны принимать рациональные решения и действовать в своих интересах (как они их понимали). Более того, она убедительно показывает, что крестьянское общество не было монолитным, как полагают приверженцы традиционного подхода. Собранные Пэллот данные показывают, что в любой сельской общине можно обнаружить и тех, кто стремится свести риски на нет, и тех, кто стремится получить максимальную прибыль. Таким образом, сельская местность была ареной конфликтов не только между самой общиной и государством или между членами общины и чужаками, но также и между разными членами общины, а также между всей общиной и отдельными ее членами. Более того, Пэллот показывает, что традиционные представления о крестьянах, характерные для русской элиты того периода, оказывали большое влияние на аграрную политику правительства. Складывается впечатление, что реформы планировались исходя именно из этих представлений — которые вовсе не обязательно совпадали с реалиями русской деревни[11].
И все же в России до сих было предпринято слишком мало попыток проверить различные научные теории на материалах конкретных сельских общин, как это делалось в случае многих других доиндустриальных обществ. Пока пробелы, существующие в наших познаниях, еще слишком велики, особенно когда речь идет о дореформенном периоде. Тем не менее, вопреки ожиданиям даже наиболее информированных западных историков, материалы для подобных исследований многочисленны и хорошо сохранились в различных провинциальных архивах, в РГАДА в Москве и в РГИА в Санкт-Петербурге; несколько таких исследований уже существует, например работы С. Хока и других[12]. Россия, конечно, слишком велика и неоднородна, а прошлое ее окутано слишком многими мифами, так что даже с учетом этих работ мы еще и на шаг не приблизились к созданию некоей всеобъемлющей картины. Некогда теория Чаянова считалось применимой ко всем крестьянским обществам по всему миру; сейчас к ней относятся со все большим скептицизмом. Применима ли она при изучении русского крестьянства? Чтобы ответить на этот вопрос необходима кропотливая исследовательская работа на протяжении как минимум одного-двух поколений.
1) См. особенно: Чаянов А. Крестьянское хозяйство: избранные труды. М., 1989.
2) См. особенно: Lewis W.A. Economic development with unlimited supplies of labour // Manchester School of Economics and Social Studies. 1954. № 22. P. 139—191; Jorgenson D.W. The development of a dual economy // Economic Journal. 1961. № 71. P. 309—334; McIntosh J. Growth and dualism in less developed countries // Review of Economic Studies. 1975. № 42.
3) См., напр.: Redfield R. Peasant society and culture. Chicago, 1960; Peasants and peasant societies / Ed. by T. Shanin. London, 1971; The awkward class. Oxford, 1972; Wolf E. Peasants. New Jersey, 1966.
4) Schultz T. Transforming traditional agriculture. New Haven; London, 1964.
5) Macfarlane A. The origins of English individualism. Oxford, 1978.
6) Scott J.C. The moral economy of the peasant: rebellion and subsistence in Southeast Asia. New Haven, 1976.
7) Popkin S. The rational peasant: the political economy of rural society in Vietnam. Berkeley, 1979.
8) Moon D. The Russian peasantry 1600—1930: the world the peasants made. London; N.Y., 1999.
9) В главе 8 своей книги Мун делает интересные замечания о взглядах Чаянова и Ленина на русское крестьянство.
10) Pallot J. Land reform in Russia, 1906—1917. Oxford, 1999.
11) См. также: Kotsonis Y. Making peasants backward: agricultural cooperatives and the agrarian question in Russia, 1861—1914. N.Y.; London, 1999, а также статьи в сборнике: Transforming peasants: society, state and the peasantry, 1861—1930 / Ed. by J. Pallot. N.Y.; London, 1998.
12) Hoch S. Serfdom and social control in Russia: Petrovskoe, a village in Tambov. Chicago, 1986 (рус. пер.: Хок С.Л. Крепостное право и социальный контроль в России: Петровское, село Тамбовской губернии. М., 1993); Czap P. “A large family: the peasant’s greatest wealth”: serf households in Mishino, Russia, 1814—1858 // Family forms in historic Europe / Ed. by R. Wall. Cambridge, 1982; Bohac R. Family, property, and socioeconomic mobility: peasants on Manuilovskoe estate, 1814—1861 [unpublished PhD thesis, University of Illinois, 1982]; Gestwa K. Proto-Industrialisierung in Russland: Wirtschaft, Herrschaft und Kultur in Ivanovo und Pavlovo. GЪttingen, 1999.