Новые западные работы о Чечне*
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2002
Для многих на Западе Кавказ — это terra incognita. Тому есть несколько причин. Во-первых, в современном английском словоупотреблении географическое название региона и пространственное обозначение его жителей — Кавказ (“the Caucasus”) и кавказцы (“Caucasian”) соответственно — имеют значение весьма своеобычное, которое сильно отличается от их значения в языке русском. К примеру, я, выросший в Америке, был уверен в своей принадлежности к тем, кого называют “кавказцами”, хотя, насколько я знаю, среди моих предков не было ни одного выходца из региона, известного русским как Кавказ. Если американец называет себя “кавказцем”, то в девяти случаях из десяти это значит лишь то, что он является “белым”, а не, например, “черным” или китайцем. Заглянув в “The Merriam Webster Dictionary”, “самый популярный в Америке словарь в мягкой обложке”, мы узнаем, что “Caucasian” означает “принадлежащий или относящийся к белой расе”. Другой словарь, “The American Heritage Dictionary”, дает схожее определение, хотя и отмечает второе значение: “происходящий с Кавказа”. Для громадного большинства американцев и западных европейцев будет гораздо легче перечислить все планеты солнечной системы, чем назвать хотя бы одно государство Закавказья или хотя бы одну северокавказскую республику.
На протяжении почти столетия западные политики и ученые были склонны рассматривать Советский Союз как наследника Российской империи, которая, в свою очередь, воспринималась не как многонациональная империя, а как политическое воплощение русской нации. Тогда считалось, что для того, чтобы понять Советский Союз, надо изучать русский язык и русскую историю. С другой стороны, многие на Западе принимали официальную советскую точку зрения, гласившую, что коммунистической партии, в общем и целом, удалось разрешить “национальный вопрос”, создав нового человека, Homo Soveticus, чье сознание было якобы над-национальным. Неудивительно поэтому, что в глазах многих на Западе нерусские народы и их национальные чаяния имели лишь третьестепенное значение для понимания Советского Союза. И по сей день кавказские штудии во многом остаются побочной отраслью родившегося в годы холодной войны интереса к изучению России и Советского Союза. В результате, пытаясь постичь этот регион, западные правительства сталкиваются сегодня с большими трудностями.
Ситуация, однако, стала меняться с падением Советского Союза и появлением вдоль границ Российской Федерации новых независимых государств. Ученые сейчас начинают рассматривать Кавказ как самостоятельный объект изучения и более серьезно воспринимать призывы к созданию “кавказоведения” как независимой дисциплины. Сходным образом, западные правительства и корпорации, надеясь установить в этом регионе свое политическое влияние и извлекать из этого региона прибыли, как кажется, все более склонны выделять необходимые ресурсы на подготовку нового поколения “кавказоведов”. Подобные тенденции начинают обретать институциональную форму в западных университетах, дипломатических академиях и военных штабах; окажется ли эта тенденция эфемерной или, наоборот, устойчивой — в большой степени зависит от самих западных “кавказоведов” и их способности предложить аналитические модели, убедительно объясняющие этот регион.
Среди рассматриваемых здесь книг работы Фоукса и Сили являются вполне традиционными академическими исследованиями, в которых рассматривается исторический контекст нынешней войны. Книга Политковской, посвященная в основном “второй чеченской войне”, — это пример репортерского расследования, в ходе которого автор не раз рисковала жизнью. Ливен в своей амбициозной работе исследует воздействие первой чеченской войны на российское государство, а также на российское и чеченское общество, удачно сочетая захватывающий рассказ журналиста с вполне академическим анализом этого конфликта. Тем не менее, хотя эти книги и принадлежат к разным жанрам, общим для их авторов является стремление внести свой вклад в знакомство Запада с историей и сегодняшним положением региона. В этом они, в общем и целом, преуспели — но с учетом того, как мало сегодня знают на Западе о Кавказе, успех этот был почти предрешен с самого начала.
Сборник статей, вышедший под редакцией Бена Фоукса, профессора Университета Северного Лондона, посвящен первой чеченской войне. Если и есть в нем одна общая тема, проходящая через все статьи, то она отражена в подзаголовке: история русско-чеченских отношений — это печальная повесть о взаимной вражде и непрерывных столкновениях, оставивших обе стороны в состоянии “перманентного кризиса”.
Примечательно, что, хотя авторы этого сборника нарисовали довольно ясную картину восприятия чеченцев русскими, они сообщают нам гораздо меньше о том, как чеченцы в свою очередь воспринимали русских и русское государство. В своей замечательной статье Бюлент Гёкай рассматривает русско-чеченские отношения сквозь призму советской и дореволюционной историографии, посвященной имаму Шамилю; из его работы мы прежде всего узнаем о том, как с течением времени менялось отношение образованных русских к борьбе чеченцев за свою независимость. Статья Уолтера Флемминга о депортации основана на недавно рассекреченных архивных материалах, в том числе и на архивах НКВД. Наконец, для Сирена битва за Грозный 25 ноября 1994 года была в первую очередь следствием неспособности российского руководства противопоставить дудаевскому лозунгу независимой Чечни привлекательную альтернативу, а не какого-то “столкновения цивилизаций”.
Стоит отдать должное Фоуксу, написавшему основательное, хотя и не слишком подробное введение, в котором описываются перипетии политических отношений между чеченцами и русскими с XVIII века до 1995 года. Хотя в целом его оценка событий кажется основательной, некоторые пассажи не могут не вызывать сомнений. Так, вызывает недоумение его утверждение о “культурном единстве народов Северного Кавказа”. На Северном Кавказе политическое единство — редкая вещь; только ли постоянное русское вмешательство в дела этого региона виной тому, что здесь так и не сложилось устойчивая государственность? Единство в борьбе против общего врага — это одно; выработка убедительной наднациональной концепции, способной объединить различные народы, — совсем другое. Косвенно это признает и сам автор, но при этом он разделяет широко распространенное заблуждение, что и русские, и советские власти действовали в отношении кавказских народов по принципу “разделяй и властвуй” (не представляя, впрочем, тому убедительных доказательств).
Главная задача, которую ставит перед собой Роберт Сили, — показать, как русско-чеченский конфликт повлиял на развитие российского государства на переломных точках его истории. Специалисты в области русско-чеченских отношений найдут в его главах, посвященных XIX и XX векам, мало нового; с другой стороны, его повествование ясно, удобочитаемо и будет полезно тем, кто мало знаком с этой проблематикой. На протяжении большей части своей книги он анализирует режим Дудаева, исследует события, произошедшие с октября 1993 года до начала чеченской войны, разбирает различные точки зрения на причины этой войны и оценивает эффективность российской военной машины. С его точки зрения, “решение начать эту войну было, как минимум, настолько же обусловлено событиями в Москве, как и событиями в Чечне”.
С этим утверждением связана еще одна тема, проходящая через его книгу: “Политические конфликты между отдельными личностями и группами в Советском Союзе разворачивались не в полупрозрачном пространстве внутрипартийной политики, но зачастую выливались в манипулирование соперничающими этническими группами на политических окраинах Советского Союза”. С этим трудно не согласиться, хотя я бы предпочел заменить “манипулирование соперничающими этническими группами” на “мобилизацию национального вопроса”. В самом деле, на разных этапах своей карьеры и Ленин, и Берия, и Хрущев, и Горбачев и Ельцин разыгрывали национальную карту, или чтобы укрепить свое положение во власти, или чтобы протолкнуть реформы вопреки сопротивлению консерваторов в армии и правительстве. Ельцин был более искусен в этом, чем Горбачев, но и ему не удалось удержать равновесие между центробежными и центростремительными силами. Стремящаяся к отделению Чечня была созданием Ельцина — подобно тому, как сам Ельцин был созданием Горбачева.
Тем не менее, несмотря на целый ряд достоинств, книгу Сили нельзя признать удачной. Принципиальные возражения вызывают рассуждения автора о “национальном вопросе” и соответствующих политических практиках в Советском Союзе. “С самого начала, — пишет Сили, — советская власть изображала все национальные настроения в союзных республиках, будь они умеренными, демократическими или авторитарными, как реакционные и даже пронацистские”; далее он утверждает, что единственной разрешенной формой национализма был “советизированный русский”. В этом утверждении, конечно, есть доля истины — но считать, что советская власть “не смогла искоренить этнический национализм как форму идентичности”, значит упустить из виду гораздо более важное обстоятельство. Как Роджер Брубейкер утверждает в своей эпохальной работе “Nationalism Reframed: Nationhood and the National Question in the New Europe” (1996), советский режим “пошел дальше, чем любое другое государство до или после него по пути институализации нации как основанной на территории, а также на этнической концепции национальности как основополагающих социальных категориях. Благодаря этому режим, сам того не желая, создал политическое поле, крайне благоприятное для проявлений национализма”. В самом деле, советские лидеры не только не “решили” национальный вопрос, но интенсифицировали чувство национальной идентичности на всем пространстве СССР, конструируя национальные идеи и фиксируя письменные национальные языки. В этом отношении Советский Союз был в высшей степени современен, вовсе не напоминая, как это утверждает Сили, некое “теократическое государство средневековой эпохи”.
В прямой связи с представлениями Сили о советской национальной политике находится и его убежденность, что административные границы внутри СССР намеренно проводились так, чтобы создать “источники напряженности между этническими группами” и “обеспечить появление целого ряда потенциальных “пятых колонн” на их территориях, которые могли бы при необходимости разжигать этнические разногласия и раздоры”. Короче говоря, политика по принципу “разделяй и властвуй” была “одним из самых мощных инструментов” в арсенале советского государства. Надо заметить, что большинство комментаторов разделяют такой взгляд на советскую национальную политику; особенно популярен он среди не-русских этнических групп в бывших союзных республиках. Тем не менее западные ученые все чаще и чаще возвращаются к проблеме национального строительства в ранние годы советской власти, ставя под вопрос традиционные представления о процессе принятия решений в Советском Союзе и роли в том процессе местных элит. В этом отношении дотошное изучение архивных документов начинает давать интересные результаты. Теория “разделяй и властвуй” никогда не была подкреплена фактами; скорее, она звучала убедительно как всеобъемлющее, основанное на простом здравом смысле объяснение сложной проблемы в условиях недостатка достоверных данных.
С этой теорией существует несколько проблем. Во-первых, утверждая, что русская и советская политика была основана на принципе “разделяй и властвуй”, мы рискуем приписать кавказским народам больше национальной сплоченности и межнационального единства, чем это следует из наших источников. Это, в свою очередь, может привести к идеализации национальных сообществ и недостаточному вниманию к одному важному факту: этнические конфликты зародились здесь задолго до начала русской территориальной экспансии. Кавказ всегда был разобщен географически, исторически, этнически и культурно, и предположение, что на Кавказе (или в Средней Азии) было возможно создать этнически однородные административные образования, не выдерживает никакой критики. Во-вторых, как я уже говорил, советская власть сделала очень много, чтобы сформировать национальные идентичности и придать им институциональную и территориальную форму; в известном смысле, большевики 20-х были создателями национальностей. Наконец, недавние исследования Адриенн Линн Эдгар (о советском Туркменистане) и Терри Мартина (“The Affirmative Action Empire: Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923—1939”, 2001) показывают, что центральные власти не были ни столь дальновидными, ни столь всемогущими, как их традиционно изображали. В создании административных единиц играли большую роль местные элиты; кроме того, существовала надежда, что таким образом удастся привлечь симпатии представителей соответствующих национальностей, проживающих за пределами Советского Союза. И вновь мы видим именно конструирование наций, хотя за ним и стояли внешнеполитические соображения; остается только надеяться, что рано или поздно сквозь подобную призму будет рассмотрена и национальная политика императорского периода.
Если работы Фоукса и Сили представляют собой вполне академические сочинения, то две другие книги, Ливена и Политковской, обращены к более широкой аудитории. Самой амбициозной из рассматриваемых здесь книг является “Chechnya: Tombstone of Russian Power” Анатоля Ливена. Отчасти журналистское расследование, отчасти — академическая монография, книга Ливена задумана как вклад в общую дискуссию о природе современной войны, русского государства, русского и чеченского национализмов. Для автора чеченская война — это проявление “одного из самых важных событий современности: конца России как великой военной державы и великой империи”.
Первая часть книги посвящена урокам, которые, по мнению Ливена, должны быть извлечены из первой чеченской войны современными армиями. Признавая важную роль технологии и профессионализма в современной войне, он, тем не менее, подчеркивает, что в известных обстоятельствах решающим фактором становится моральный, обеспечивая победу “вооруженной нации”. Для Ливена, поражение российской армии в ходе первой чеченской войны обусловлено фундаментальной слабостью российского государства и общества. В отличие от Сили, который объясняет нынешний конфликт исходя из прошлого, как недавнего, так и более отдаленного, Ливен сравнивает “глубоко прогнивший новый [российский] режим” с государствами южной Европы и Латинской Америки в конце XIX века, а также “развивающимися” странами сегодня. С такой точки зрения, приход к власти фигур подобных Борису Березовскому открывает “совершенно новую эпоху в русской истории”; согласно Ливену, “узкая, коррумпированная и паразитическая олигархия” является лишь препятствием на пути экономического развития России.
Большая часть его книги посвящена спору с представителями трех взглядов на Россию, доминирующих сегодня на Западе. Первые подчеркивают преемственность в российской истории и почти неизменный характер “русской политической культуры”, мешающей стране совершить переход к рынку и демократии. Вторые указывают на агрессивный, экспансионистский характер российской государственности; обе эти школы с пессимизмом смотрят на будущее России и ее соседей. Третьи, более склонные к оптимизму, не делают различий между Россией и другими государствами и не ссылаются на уникальность ее истории. Для многих из них, особенно экономистов, Россия уверенно движется к “норме”, к рынку и демократии. Ливен, однако, настроен более скептически; впрочем, его скептицизм объясняется не наследием русского/советского прошлого и не российской “уникальностью” (в негативном или позитивном смысле), а тем, что, подобно многим другим странам, для России сегодня характерны “слабое государство, отсутствие правопорядка, слабое гражданское общество, крайний и очень циничный индивидуализм, коррупция, мелочные и жадные лидеры [и] глубоко окопавшаяся во власти экономически контрпродуктивная элита”. В то же время Ливен не сбрасывает вовсе со счетов наследие советского режима, без учета которого трудно понять и слабость российской государственности, и глубину ненависти, которую чеченцы испытывают к российскому государству.
Если Ливен в своей работе стремится рассеять некоторые из антирусских стереотипов, распространенных на Западе, то книга Анны Политковской, известной своими репортажами в “Новой газете”, только укрепляет эти стереотипы в глазах англоязычной публики. Подобно Ливену, Политковская также подчеркивает неэффективность и российского государства, коррумпированного сверху донизу. Для Ливена, однако, эти проблемы не являются типично русскими, и он находит им аналоги в других странах. Книга же Политковской оставляет вопрос о причинах конфликта и перспективах его окончания открытым: она состоит из отдельных репортажей, и в ней просто не находится места для всестороннего, “сбалансированного” анализа.
Описания трагедий маленького человека и больших жестокостей в книге Политковской нельзя читать равнодушно — как нельзя не восхищаться колоссальной личной храбростью журналистки, которой не раз угрожала смерть и от рук чеченцев, и от рук “федералов”. Однако, ужасы чеченской войны не могут не оказывать глубокого влияния на самого автора, и именно благодаря такой “погруженности” в материал Политковская стала скорее участником, чем наблюдателем описываемых событий.
Характерный пример — история 28-летней Аси Астамировой. В ноябре 1999 года она вместе с двумя малолетними сыновьями везла домой тело ее мужа, погибшего, “когда он попал под обстрел”; во второй машине были ее сестра и два ее дяди, “которые были уже немолоды”. Ее машину остановили и неожиданно обстреляли солдаты-контрактники. Машина взорвалась, Астамирова и ее сыновья получили ранения, после чего бывшие поблизости солдаты-“срочники” отвезли их на бронетранспортере в госпиталь.
Вполне возможно, что все именно так и было. Политковская, однако, не отвечает на целый ряд вопросов (а вернее, не задает их). Это не меняет трагической сути происшедшего, однако без ответов на такие вопросы стороннему наблюдателю трудно осмыслить эту историю. Был ли муж Астамировой боевиком? Были ли у солдат какие-либо особые причины остановить именно эту машину? Что случилось со второй машиной — и были ли два дяди Астамировой связаны с боевиками? Как получилось, что Астамирова и ее сыновья выжили — хотя солдаты “стреляли прямо по ней и ее детям”? Были ли солдаты-контрактники просто преступниками или выполняли преступные приказы сверху — и как соотносится их поведение с поведением солдат-“срочников”? Как отнеслись к поступку солдат-“срочников” их сослуживцы? Для Политковской эти детали не важны — важно передать ощущение повседневной опасности и ежедневной трагедии. Противники Политковской могут представить такой стиль повествования как проявление предвзятости. Для нас же найти ответы на эти вопросы совершенно необходимо, поскольку без них невозможно понять причины конфликта и найти пути к его разрешению.
Как замечает Ливен, “для не-чеченца подспудные причины тех или иных событий в Чечне обычно скрыты многослойной пеленой непрозрачности”. Эта фраза очень емко выражает главную проблему современного западного “кавказоведения” и особенно работ по истории чеченской войны: все они по преимуществу основаны на анализе русского общества, русской культуры, действий русского правительства и русской армии. Отчасти это объясняется традицией, отчасти — отсутствием источников для изучения чеченской стороны конфликта; попытки глубже проникнуть в чеченское общество сопряжены с физической опасностью. Задать многие вопросы мешает и естественная симпатия к чеченцам, страдающим от холода, бомбежек, нарушений прав человека. В результате описание чеченцев сводится к историческим параллелям с Шамилем — или они выступают пассивной, страдающей стороной конфликта. К примеру, все упоминаемые здесь авторы сходятся в том, что конфликт с Россией очень глубоко повлиял на чеченское общество. Однако никто из них не отвечает на вопрос, почему в эпицентре событий оказались именно чеченцы, а не ингуши, которые также подверглись депортации в 1944 году. В настоящее время мы очень мало знаем о подлинной роли ислама в этой войне (интересующимся XIX веком будет полезна работа Анны Зелкиной “In Quest for Good and Freedom”, 2000) или о процессах, идущих внутри самого чеченского общества; многие острые вопросы не просто остаются без ответа, а даже не поставлены. Характерно в этом смысле предисловие де Вааля к книге Политковской. Во-первых, он настаивает, что, вопреки заверениям Москвы, война не имеет ничего общего с “антитеррористической операцией”. Тем не менее его собственное описание положения в Чечне в 1998 года содержит многочисленные описания самого настоящего террора: похищений, убийств, пыток граждан России и иностранцев. Во-вторых, он утверждает, что со стороны чеченцев эта война “никогда не была исламским джихадом”, а Чечня в 1994 году была по преимуществу светским, а не теократическим государством. Тем не менее в своей беседе с Политковской в 2000 году Ахмад Кадыров прямо говорит о том, что во время последней войны он объявил джихад против России.
Примечательно, что, даже отмечая различия между русскими и чеченцами, между русским и чеченским национализмом, западные авторы отказывают и тем и другим в современности. Сили противопоставляет чеченское общество, “в известном смысле квазисредневековое”, советскому государству, “во многом напоминавшему средневековое теократическое государство”; и русским, и чеченцем не хватает опыта современной, демократической политической жизни. Ливен, похоже, с этим согласен: чеченцы — это “первобытная нация, основанная на этническом принципе”, а русские “так никогда и не смогли выработать свою собственную современную национальную идентичность”. Русские и чеченцы оказываются варварами, еще не вступившими в эпоху современности; но, оглядываясь на события варварского XX века, можем ли мы на Западе утверждать, что сами вступили в эту эпоху?
Ш.П.
* Russia and Chechnya: The Permanent Crisis. Essays on Russo-Chechen Relations / Ed. by Ben Fowkes. N.Y.: St. Martin’s Press, Inc., 1998; Lieven Anatol. Chechnya: Tombstone of Russian Power. New Haven; London: Yale University Press, 1998; Politkovskaya Anna. A Dirty War: A Russian Reporter in Chechnya / Trans. John Crowcraft, intrо. Thomas de Waal. London: Harvill Press, 2001; Seely Robert. Russo-Chechen Conflict, 1800—2000: A Deadly Embrace. Portland; Oregon: Frank Cass Publishers, 2001.