Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2001
Горевать в юбилейном году не имеем,
товарищи, прав мы.
Юз Алешковский
В советские времена существовало устойчивое словосочетание “юбилейный год”. Пущенное в оборот, кажется, в 1967 году по поводу пятидесятилетия коммунистической революции, оно прижилось, и с тех пор вплоть по перестройки юбилейные года пошли косяком. То опять Зимний возьмут, то Ленин родится, то СССР образуется, а то пора снова отмечать круглую дату Дня Победы. Такая практика позволяла подчинить текущую жизнь советского человека календарному циклу торжеств. Ставить во время подготовки к всенародному торжеству сложные вопросы и обсуждать проблемы, настоятельно требовавшие решения, было даже как-то святотатственно. Само собой разумеется, в годы, почему-либо свободные от юбилеев, проходили партийные съезды, так что тоже было к чему готовиться.
Затем советская власть куда-то ушла, но старые традиции выжили, и, слегка очухавшись от потрясений начала 90-х, мы снова втянулись в привычный ритм. Партийные съезды сменились избирательными кампаниями, а в круглых датах недостатка тоже не было: то 850-летие мифического основания Москвы, то двести лет со дня рождения не менее мифического Александра Сергеевича, то миллениум, несколько, правда, смазанный неожиданной отставкой президента Ельцина. Тут, однако, подоспел и первый юбилейный год новой России.
Нет сомнений, что о политической истории 1991 года когда-нибудь напишут не меньше монографий, чем о 1789-м и 1917-м. Как и подобает году революционных потрясений, 91-й был отмечен цепью сейсмических толчков, разрешившихся августовской кульминацией, за которой последовала целая череда событий, обозначивших конец старого порядка: запрет КПСС, роспуск СССР, начало радикальных экономических реформ. Как сказали бы в новейшей рекламе, три революции: национальная, политическая и экономическая — в одном флаконе и в течение одного года, от кровавого захвата вильнюсской телебашни в январе 91-го и до либерализации цен в январе 92-го.
Если не исходить из странного предположения, что катаклизм такого масштаба в стране, пережившей семь десятилетий коммунистической диктатуры, мог немедленно привести к всеобщему процветанию и торжеству демократии и законности, придется признать, что итоги первого десятилетия существования независимой России оказались чрезвычайно благоприятными. Страна состоялась. О сегодняшней российской государственности можно думать и говорить самые разные вещи, тем не менее, даже самые ее радикальные критики едва ли возьмутся утверждать, что ее не существует.
Я сам, мягко говоря, далеко не в восторге от сложившейся политической системы, но очевидно, что она на порядки лучше той, которая ей предшествовала. Причем по этому поводу по существу достигнут консенсус: даже коммунисты не решаются сегодня открыто призывать к восстановлению диктатуры одной партии. Точно так же ясно, что Россия, несмотря на периодические приступы фантомных болей в районе Крыма, постепенно привыкает обходиться без империи. С экономикой, конечно, дело обстоит сложней, но и здесь, похоже, все больше людей обретает навыки, необходимые для жизни в изменившемся мире.
Казалось бы, есть что отметить. Тем не менее, юбилейный год прошел на удивление тихо. Некоторое количество дежурных газетных публикаций, конференций и круглых столов, документальных фильмов только дополнительно продемонстрировали и без того очевидную вещь: праздника не было. Во всех, за редчайшими исключениями, высказываниях на эту тему господствовала интонация недоуменного полувопроса: “А что, собственно говоря, тогда случилось?”.
Мне могут сказать, что в стране слишком много проигравших от перемен и что десяткам миллионов людей эти десять лет дались безмерно тяжело. Пусть так, но это решительно ничего не объясняет. Структуру и характер национальных праздников определяют элиты, а они-то выиграли по определению. Даже наш нынешний президент, каким бы ни был его анамнез, полностью обязан карьерой двум гигантам 91-го: Ельцину и Собчаку. Почти наверняка, не случись той революции, он бы так навсегда и остался на третьих ролях в присущем ему Ленинграде. Причем чисто в человеческом плане Путина трудно упрекнуть в неблагодарности. Складывается впечатление, что лично Борису Николаевичу и Анатолию Александровичу он искренне признателен. А вот историческим процессам, открывшим перед ним столь головокружительные перспективы, — явно нет. И в этом разделении личного и общественного с ним солидарны огромное большинство граждан России, во всяком случае тех из них, кому удалось за последние десять лет хоть сколько-нибудь преуспеть.
Меньше всего хочется кого бы то ни было укорять и обличать. В конце концов, речь отчасти идет и обо мне самом. 19 августа прошлого года я был в Москве. Идея пойти на митинг к Белому дому даже как-то не пришла мне в голову. Насколько я знаю, никого из моих друзей там тоже не было. Думаю, по крайней мере в данном случае речь идет не об общественной позиции, но скорей об опыте эмоционального восприятия недавней истории и ее символов, опыте, как мне кажется, укорененном в самой природе революции 1991 года.
Идеология антикоммунистического протеста тех лет была основана на метафоре возвращения к норме, которое мыслилось и как воссоединение “со всем цивилизованным миром”, и как восстановление естественной логики исторического развития, некогда нарушенной большевистским переворотом. Даже само слово “революция” применительно к событиям тех лет было в значительной степени табуировано, и только самые отчаянные смельчаки, вроде Владимира Мау, решались нарушить этот негласный запрет. Говорить было принято, скорей, о возобновлении прерванной эволюции. Недаром одним из первых внятных политических требований, предъявленных в годы перестройки коммунистическому режиму, стало возвращение городам и улицам их исторических названий. Ленинград выбрал своим мэром Собчака и стал Санкт- Петербургом в один и тот же день.
Парадоксальным образом, новое руководство демократической России, сделавшее так много для ликвидации империи, сразу же компенсаторно потянулось к атрибутике и фразеологии имперской эпохи. Никого не смущало, что страны с таким названием, границами и государственным устройством в истории человечества никогда не существовало, ее лидеры твердо хотели видеть себя не отцами-основателями, но наследниками былого величия. Я помню, как после выборов 1996 года чиновник, который до появления Чубайса должен был отвечать за церемонию приведения Ельцина к присяге, уверенно заявил по телевидению, что “инаугурация президента пройдет в соответствии с русскими национальными традициями”. Вот уж воистину старинная народная молодецкая забава.
После двух предыдущих монументальных переломов российской истории: в петровскую и послеоктябрьскую эпохи — подданным российского императора и гражданам СССР полагалось гордиться молодостью своей державы, восхищаться новизной и небывалостью происходящего. На этот раз, хороший тон, наоборот, состоял в поиске предшественников. На роль предтеч российского либерализма выдвигались то Петр Великий, то Петр Столыпин, а некоторые яркие умы отправлялись в поисках чаемого государственного устройства в Московскую Русь. Признать, что возраст твоей страны исчисляется однозначным числом, казалось, значило нанести ей оскорбление.
Для того, чтобы перейти от этой идеологической модели к нынешнему политическому официозу, новому президенту и его советникам нужно было сделать лишь один чрезвычайно ответственный, но напрашивавшийся шаг — инкорпорировать в великую традицию российской государственности советский период. Вслед за демократической революцией была символически упразднена и коммунистическая, и российская история приобрела искомые непрерывность и поступательность. Тем же жестом реабилитировались и советские силовые структуры, включая спецслужбы, — русский офицер при любой власти служит Отечеству. Принятие сталинского гимна только окончательно оформило этот закономерный процесс. Однако и те, кто яростно протестовал против этого решения, отстаивали Глинку или, в лучшем случае, “Прощание славянки”. Сама мысль о том, что новая Россия может нуждаться в новых символах, выглядела дикой и неуместной, недаром конкурс на написание текста к “Патриотической песне” окончился таким сокрушительным провалом.
И все же, мне кажется, за всеобщим равнодушием к десятилетию событий 91-го года стояли культурно-психологические факторы, находящиеся в сфере не столько символической интерпретации истории, сколько ее эмоционального переживания полуподсознательного свойства.
Число жертв революции 90-х оказалось, если учитывать ее масштаб, совсем невелико. (Чеченская бойня — это, конечно, совершенно особый сюжет.) Ельцинский компромисс, по которому радикальные реформы осуществлялись с опорой на старые элиты, безусловно, ответственен за многие отталкивающие стороны нашего общественного развития, но в то же время он позволил ограничить гражданскую войну одной перестрелкой в октябре 93-го, а, может быть, и предотвратил реставрацию и террор.
На митинг 19 августа прошлого года пришли, в основном, те из защитников Белого дома, кто так и не сумел по настоящему приспособиться к переменам. Плоды их победы достались другим, в том числе многим из тех, кто в те памятные дни находился по другую сторону баррикад. В то же время им удалось, несмотря ни на что, сохранить верность былым идеалам. Во все времена именно такие люди составляют пушечное мясо революции, и при ее “нормальном” течении им было бы суждено стать ее безымянными героями и обитателями братских могил.
Конечно, из десятков тысяч людей, пришедших тогда к Белому дому, погибнуть мог любой. Но далеко не каждый готов сегодня идентифицировать себя с жертвами, заживо встать в строй павших бойцов. Даже не то, чтобы страшно, а как-то неприятно. Не по себе становится.
Что ж, в конце концов, свобода в том и состоит, что ты сам выбираешь, куда тебе ходить, а куда нет. Хорошо бы только сохранять приличия и не бранить выживших подлым словом “демшиза”. А еще не забывать благодарить за то, что уцелели сами, Господа Бога и царя Бориса.