Изучение русской народности и русского национализма всегда осложнялось как неопределенностью самой концепции национализма, так
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2001
Ричард Вортман
Национализм, народность и российское государство
Изучение русской народности и русского национализма всегда осложнялось как неопределенностью самой концепции национализма, так и своеобразием понимания нации в России. С одной стороны, такие аспекты национализма, как национальная гордость, патриотизм, защита национальных интересов, всегда были характерной чертой русской истории и часто отмечались иностранными наблюдателями. Но вместе с тем в научной литературе стало общепринятым утверждение, что гражданский — идущий от общества — вариант национализма так и не зародился в России. Неприятие монархией представительных институтов препятствовало развитию “национализма, который мог бы примирить разные слои русского общества друг с другом и с государством”1. Что же касается монархического национализма, развивавшегося в России XIX века, то он обычно трактуется историками пренебрежительно, как “чисто декоративная заставка” или “ловкое мошенничество”2.
В XIX веке под национализмом подразумевали стремление народов к самоуправлению, утверждению гражданской независимости через институты представительной власти. В России, однако, не получила распространения ни одна из описанных Мирославом Хрохом3 моделей возникновения национализма. Формирование национального государства во Франции, Англии и Швеции сопровождалось ростом национального самосознания под эгидой монархии; тем самым обеспечивалась преемственность по отношению к ранним проявлениям национального самосознания. Другая модель описывает зарождение национального движения в ходе борьбы с иностранным господством, либо имперским, либо колониальным, — эта ситуация также не подходит к России. В обоих случаях народ захватывает государственное управление, что воспринимается как выражение воли нации4. В России же мощь управлявшегося всесильным монархом имперского государства, а также слабость социальных групп и политических институтов препятствовали развитию националистического движения. Отсутствие такого варианта национализма историк Джефри Хоскинг объясняет тем, что русское самодержавие было имперским по своему характеру, а потому мешало осознанию нацией своей миссии. Согласно Хоскингу, русское самодержавие, “порожденное нуждами империи, должно было усиливаться по мере того, как углублялись противоречия между империей и становлением нации”5.
Однако то обстоятельство, что в России не было создано национального государства, не означает, что следует исключить русский национализм из исторической картины или игнорировать его как исторический фактор. Напротив, национализм никогда не был второстепенным фактором русской истории: он был и остается важной политической силой, то явно, то подспудно сигнализирующей о насущной потребности в создании государства, которое выражало бы характер и волю русского народа. Оставаясь неудовлетворенными, национальные стремления находили выражение в русской культуре и принимали различные формы — идеологические, институциональные, философские и художественные. Заявленные и отвергнутые, они проявлялись вновь, теперь уже в виде утопического универсализма. Нация проявляет себя и нигде, и везде — в государственности, в религии, в народе, в русской идее. Задача историка — понять русский национализм как поле постоянной борьбы, контестации. Эта борьба развернулась в XIX — начале XX века между монархией и образованной частью общества, когда в своей борьбе за контроль над государством каждая из двух сторон претендовала на право представлять народ.
Изучая эту проблему, полезно разграничить два родственных понятия — монархия и государство. В моей работе термин “монархия” относится к правителю и его приближенным, “государство” — к административно-военному аппарату и чиновникам, управляющим империей, а также к сословной системе, регулировавшей взаимоотношения различных слоев населения. В России, исторически, образ царя был неотделим от государственного аппарата. Человек, находящийся на государственной службе, был связан клятвой верности лично с самим монархом. Петр Великий ввел новое представление о государстве как абстрактном, самостоятельном организме, существующем отдельно от личности правителя и обладающем своими собственными законами и оговоренной сферой деятельности. Однако в то же время Петр отождествлял себя с имперским государством. Понимание русского самодержавия как синтеза личности абсолютного монарха и имперской государственности нашло отражение в “Истории государства Российского” Н.М. Карамзина и достигло кульминации в эпоху правления Николая I, воспринимавшегося его поданными как “олицетворение России”.
Вместе с тем монарх и харизматический круг его приближенных — члены семьи, фавориты, видные придворные — представлялись стоящими вне закона и государственных обязанностей и над ними. Придворные церемонии приподнимали царя и его окружение над бюрократическим аппаратом, зримо разграничивая царскую власть и сферу управления. Такое разграничение обеспечивало царю свободу действий, возможность личного, произвольного вмешательства во все сферы государственной жизни, возможность защищать тех, кто пользовался монаршей благосклонностью, и наказывать тех, кто навлекал на себя высочайший гнев. Личные увлечения и пристрастия монарха ясно демонстрировали, что он не чувствовал себя стесненным законами, даже если и старался следовать им ради поддержания духа законности. Пример тому — “Всешутейший Собор” Петра Великого, любовники и фавориты Екатерины II, гатчинские полки Павла I, “молодые друзья” и приближенные Александра I. Семья и свита Николая I составляли сферу его личной жизни, в то время как в III отделении он разрабатывал механизм, предоставлявший ему персональный, неформальный контроль над бюрократическим аппаратом.
В XIX веке российская монархия сама обращается к идее народности, во-первых, чтобы подтвердить и упрочить собственное право на власть и, во-вторых, чтобы представить отождествление монархической власти с государством в качестве специфической национальной черты. Этого результата удалось добиться, опираясь на миф. Исторический нарратив, призванный продемонстрировать роль монархической власти в становлении государства и империи, претендовал на описание национального прошлого в целом. Социолог Этьен Балабар назвал такого рода мифы “удачным идеологическим приемом, позволяющим непрестанно утверждать воображаемую исключительность национальной формации через апелляцию к прошлому”. С помощью этих мифов утверждалась “фиктивная этничность, призванная создать впечатление исходного единства в государстве и позволяющая непрерывно соотносить жизнь государства с его “исторической задачей” служения нации, что в итоге чревато идеализацией политической жизни”. Те социальные связи, которые ассоциируются обычно с представлением о нации, проецировались в прошлое и возводились к неким общим корням, отделявшим конкретный народ от других народов6.
Два официальных мифа XIX века были призваны продемонстрировать связь самодержавия и народа7. Первый из этих мифов, доктрина официальной народности Николая I, отождествлял народ с царем через восхваление преданности русского народа своим правителям. Александр II в первые годы своего царствования отождествлял монархию с преобразованиями 1860-х — освобождением крестьян, судебной и земской реформами, которые осуществлялись правительственными чиновниками. В Новгороде на праздновании тысячелетия Российского государства Александр, обращаясь к местным дворянам, назвал это торжество “новым знаком неразрывной связи всех сословий Русской земли с правительством, с единой целью — счастья и благоденствия дорогого нашего отечества”8.
Стремление отождествить монарха и правительство, проводившее реформы, привело к возникновению различных видов монархического национализма, ставившего своей целью доказать единство монарха и народа в обновленной и динамично развивающейся Российской империи. Значительное число реформаторски настроенных чиновников воспринимало монархическое государство как базовую основу для развития народного империализма, который, как они надеялись, объединит императора, государство и русский народ9. Такие фигуры, как Н.Н. Муравьев, А.П. Баласогло, Н.И. Надеждин и другие члены Русского географического общества, стремились к созданию “русской науки” и вынашивали идею народности, которая развивалась бы в государстве Российском под властью монарха10. Такие публицисты, как Ю.Ф. Самарин и Н.Я. Данилевский подчеркивали ведущую роль русской народности как в самой империи, так и в масштабе всей Восточной Европы. Они надеялись на союз царя, государства и народа.
Осуществляя Великие реформы, власть полагала, что изменения в системе управления укрепят узы, связующие народ с царем. Но Александр II не согласился допустить даже ограниченного участия общества в управлении, отчуждая от власти основную часть образованных слоев и создавая тем самым условия для мощного революционного движения. В результате был вбит клин между самодержцем и теми, кто уповал на институты представительного правления как на единственное выражение интересов народа. Подобная трактовка реформ нашла отражение в передовой статье газеты “Голос”, посвященной двухсотлетию Петра I в 1872 году. Сотрудник “Голоса” критиковал монархию как “абстрактное государство”, которое “не в силах сплотить народонаселение в один народ”, как государство, “оторванное от народной почвы” и потому потерпевшее поражение в Севастополе. Автор статьи исходил из представления о национальном государстве как гражданской общности: “государство ассимилирует племена, только опираясь на силу основной народности, а народность может заявить свою силу только под условием общественной самодеятельности”. Не влиятельный лидер, но независимый народ укрепляет государство. “Наше русское государство будет сильно только тогда, когда оно сделается государством русским, т.е. когда оно будет опираться на силу самодеятельного русского народа”11.
Монархическая власть с ее претензией служить воплощением и государства, и нации практически игнорировала “самодеятельный русский народ”. Вступив на престол, Александр III привнес в официальную идеологию национальный миф, апеллировавший к религиозным и этническим узам, соединяющим власть с народом. “Исконная” связь власти и народа казалась способной служить основой монархии и государства, несмотря на процесс вестернизации. Русский царь стремился теперь олицетворять не реально существовавшее государство, зараженное западным влиянием, изменившееся благодаря пореформенным судам и земствам, но древнерусские институты государственного управления, предполагавшие единство царя с народом.
Эпоха Александра III ознаменовалась первыми попытками отделить образ монарха от существовавших государственных институтов и теснее связать этот образ с церковью и народом. Самодержавное национальное государство мыслилось в идеале как непосредственное продолжение личной власти монарха — власти, сосредоточенной в Министерстве внутренних дел, которым царь, в сущности, сам и руководил и которое не особенно считалось с официальными распоряжениями и законами, земствами и независимыми судами. Для Александра III, как и для К.П. Победоносцева, “истинно русским человеком” был только тот, кто доверял сильной централизованной власти, символизировавшей единство царя и народа. Таким образом, в эпоху Александра III определение “русский” оправдывало и политику контрреформ, и курс на русификацию национальных окраин. Эта политика не дала ожидаемых результатов, т.е. не привела к фундаментальному изменению системы управления. Однако удалось инициировать и решительно двинуть вперед процесс делегитимизации пореформенного государства с его стремлением к законности и независимому обществу.
Отказ российского монарха допустить общество к участию в управлении привел к продолжительному кризису национальной идентичности среди образованных слоев русского общества. В соответствии с моделью, которой следовали страны Восточной Европы, именно интеллигенции принадлежала ведущая роль в становлении национальной культуры, языка, литературы, этнических мифов — всего того, что противопоставлялось иноземным правителям. В России же монархическое государство отождествлялось с народным и по-прежнему оставалось главным объектом верноподданнических и патриотических чувств, и потому для русского интеллигента сохранение политической лояльности и поиск национальной идентичности оказались несовместимыми.
Одно из решений было предложено ранними славянофилами: отвергая государство как явление для России чужеродное и случайное, они уповали на особую национальную модель, где царь был напрямую и непосредственно связан с народом. Те же, кто видел воплощение национальных надежд и идеалов именно в государстве, попадали в классическую ситуацию “лишних людей”: их идеалы оставались чужды русской действительности, а способности не находили себе применения, которое бы удовлетворяло их морально. Интеллектуалы Восточной Европы рассматривали становление национальной индивидуальности, национального “я” в своих странах как борьбу с враждебной иноземной силой. В России эта враждебная сила оказалась частью национального “я”. Контраст двух ситуаций — восточноевропейской и российской — нашел отражение в романе И.С. Тургенева “Накануне”, где симпатичным, но слабым и безвольным русским интеллигентам Шубину и Берсеневу противопоставлен уверенный и мужественный Инсаров, борец за свободу Болгарии. В статье “Когда же придет настоящий день?” Н.А. Добролюбов точно охарактеризовал этот внутренний конфликт как стремление освободиться от влияния среды, от которой человек, однако, полностью зависим. “Всю эту среду перевернуть — так надо будет перевернуть и себя; а пойдите-ка, сядьте в пустой ящик, да и попробуйте его повернуть вместе с собой. Каких усилий это потребует от вас! — между тем как, подойдя со стороны, вы одним толчком могли бы справиться с этим ящиком”12.
Естественной реакцией было решение выйти из ящика, освободиться от среды, мешавшей интеллигенту действовать. Это была радикальная, революционная позиция, предполагавшая превращение и национального государства, и принимавшего его общества во врага. Революционная интеллигенция пошла по этому пути, продиктованному не столько национальной, сколько антинациональной идеологией, т.е. убеждением в универсальности социализма — универсальности, обусловленной повсеместной эксплуатацией человека и неизбежностью исторического движения к утверждению всеобщей справедливости. В русском народничестве были, конечно, особые национальные черты, прежде всего особая роль, приписывавшаяся русской общине. Однако общинный социализм привлекал русских революционеров не национальной спецификой, а тем, что казался кратчайшим путем, способным быстро привести Россию к желаемому результату. Российское государство с его национальной историей рассматривалось лишь как препятствие на пути прогресса и объединения всего мира под знаком равенства и социальной справедливости.
Этот интеллектуальный багаж унаследовала либеральная интеллигенция конца XIX — первых лет ХХ века. От политического прошлого России следовало полностью отказаться, поскольку оно казалось исторически бесперспективным. П.Н. Милюков в своей книге “Россия и ее кризис”, изданной в 1905 году и написанной на основе лекций, которые он читал в Чикагском университете двумя годами раньше, пришел к выводу, что в России не было “политической традиции”. Самодержавие оставалось “физическим фактом, а не политическим принципом”. Если в XVII веке политическая традиция еще могла бы развиваться, то Петр I пресек этот процесс. В Японии, как считал Милюков, прогресс шел так быстро, что политические традиции не успели окончательно исчезнуть. В российских условиях им не суждено было сохраниться13.
В “Очерках по истории русской культуры” Милюков низвел русский национализм до атрибута вымершей государственной системы. Он четко разграничивал национальное самосознание и самосознание общественное. Первое прославляло сложившиеся национальные качества, второе критиковало существующий порядок. В ходе полемики Милюков утверждал, что понятие “национальное” описывает нечто “относящееся к нации”. Термины “националистическое” и “национализм” подразумевают представление о национальной исключительности, и их не следует смешивать с понятием “народное”, т.е. демократическое14. В своих “Очерках” Милюков называл националистическими лишь претензии консерваторов, исходивших из идеи исключительности России. Он утверждал, что националистические настроения должны уступить место народному движению, свободному от груза прошлого. Эта точка зрения в целом отражает представления, господствовавшие в либеральных кругах накануне революции 1905 года.
Революция 1905 года привела к образованию парламента, который мог рассматриваться как выражающий волю нации, независимой от монархии. Изменив избирательные законы в 1907 году, П.А. Столыпин пытался создавать благоприятные условия для консолидации интересов собственников — помещиков, фабрикантов и крестьян-землевладельцев, — что должно было обеспечить консервативную основу российского государства и Великой России. Эту модель развития страны должны были поддерживать Министерство внутренних дел и Министерство просвещения. Умеренно консервативный блок, сформировавшийся в III Думе вокруг партии октябристов, оказался выразителем новой концепции политической нации, в рамках которой различные группы стремились через государство реализовать национальные, имперские задачи15.
До недавнего времени зарождение либерального национализма после 1905 года изучалось мало. В ту эпоху ведущие политики и философы либерального толка представляли зарождение русской нации по модели западных национальных государств. Они стремились дать определение понятиям “русский народ” и “русский национализм”. Милюков в лекциях 1912 года выдвинул позитивную концепцию народности как веры в общее прошлое и общие ценности16. А.Е. Пресняков, начиная лекции по русской истории в сентябре 1907 года, разграничивал народность и нацию. Государство превращается в нацию, когда развивается национальное самосознание или национальная воля. “Воля к общей политической жизни, стало быть, явление коллективной психики данного населения, есть основная черта как личной, так и общественной “народности” или “национальности” на той ступени исторического развития, когда создаются нации”17. Однако самым энергичным пропагандистом либерального национализма в России был Петр Струве, призывавший русских к политическому самообразованию и укреплению союза нации с государством. Он осмыслял государство почти в мистических терминах, а нацию воспринимал как духовную общность, объединяющую народ с национальным имперским государством. В противовес консервативной по духу официальной народности он апеллировал к историческому опыту Великобритании и Америки как к образцу для русского национализма18.
Но сам факт возникновения политической нации ставил под угрозу уверенность Николая II в том, что только он может быть олицетворением нации. Как показано во втором томе моей книги “Сценарии власти”, развитие институтов парламентаризма лишь укрепляло опасения Николая, что он теряет контроль над новыми государственными учреждениями. Ни царь, ни радикальная оппозиция не могли смириться с превращением России в национальное государство западного типа, поскольку претендовали на статус единственного представителя народа и видели государство свободным от политического наследия XIX века. Концепции русской нации, управляемой через парламентские институты, суждено было остаться утопией. Отсутствие внутренне единой политической нации после 1914 года следует считать одним из факторов, приведших Россию к политическому распаду в годы войны и революции. Из хаоса выросло новое, куда более мощное государство, оказавшееся способным объединить, защитить Россию и встать на путь модернизации страны. Гипертрофированное, централизованное русское государство, которому Милюков отказывал в жизнеспособной политической традиции, в конце концов оказалось самым живучим и устойчивым к переменам.
Перевод Ольги Майоровой при участии
Марии Ахметовой
Неприкосновенный запас № 17 (3), 2001